Что она сделала после этих моих слов? Она засмеялась и сказала:
– Твои глаза – одни дороже всех богатств, какие у тебя были или будут.
– Зачем ты… зачем ты говоришь так? – дрогнул я.
– Это правда, – как ни в чем, ни бывало, она дёрнула плечиком, для неё это не признание в любви, как мне хотелось бы, всего лишь констатация того, что ей представляется фактом. – Как вот ты это делаешь, что они светятся у тебя, будто там лампы? На двести ватт. И вообще… ты такой красивый… Тебя клонировать надо и заполнять планету твоими копиями. И талантливый. И умный. Ещё и добрый. Я уж не говорю про «Любку Шевцову», что в тебе ожила… Такой… идеальный человек. Совершенство.
Её глаза засветились тоже, если верить её словам о свете в моих…
– Лучше просто нарожай мне ещё детей… – сказал я. – Хотя я не совершенство. Не могу устроить совершенной мою жизнь. У меня ничего не получается с этим.
– Это ни у кого не получается, – легко ответила она.
Позже, глядя, как они играют с Митей в мячик на полу, не застеленном ничем, я вспоминал, как забирал его сегодня у Легостаевых. Честно сказать, за пошедшие две недели я совсем забыл, свою легенду о том, что мы с Лёлей уезжали, так много за эти две недели произошло. Я видел Лёлю совсем больной, когда она едва могла разомкнуть веки, чтобы посмотреть на меня, как много дней она мгла лишь слушать, что я говорю, не в силах отвечать. Я сидел рядом с ней, капали ей очень много, каких-то прозрачных растворов и крови тоже. Потом я заставал её сидящей, потом она стала отвечать мне и даже бледно улыбаться, касаться меня, а вскоре и выходить из палаты, пройтись в коридор.
Столько болезни, что я совсем забыл, что врал им, Легостаевым, хорошо, что профессор сам спросил про Мадейру и хорошо, что я когда-то бывал там. В ответ на его вопрос, я ответил, что там ветрено сейчас и никто не купается, кроме русских.
– Что и Лёля купалась?
– Не сразу, но… конечно.
– Да ладно, она воды боится… да ещё после аборта, это вредно, – он испытующе разглядывает меня.
– Воды боится? Я не сказал бы…
– Что, и плавала? – усмехнулся он, и для меня стало очевидно, что он проверяет меня и, не будь я чёртов Штирлиц давным-давно, я попался бы на его уловки.
Но я почувствовал, я включил всю свою способность к анализу в эти мгновения и понял, что Лёля, которая удивительно танцует, вообще двигается очень изящно, не может бояться воды или не уметь плавать, очевидно, что она владеет телом, такие люди не бывают неловкими пловцами…
– Ещё бы! Все посчитали, я чемпионку русскую привёз, – по его лицу я увидел, что попал в цель.
Сейчас я вижу, что Лёля устала ужасно, играя с весёлым малышом, то и дело норовит прилечь, невольно, не желая показать свою слабость и Мите, и мне. Мы уложили его на диване в девять, он заснул сразу, а сами остались на кухне.
– Ты умеешь плавать? – спросил я.
Она засмеялась:
– Я очень хорошо умею плавать. Это, пожалуй, мой единственный талант.
– Не единственный, – улыбнулся я, довольный, что моя догадка оказалась такой точной.
Но сил у неё долго сидеть и болтать со мной нет, она поднялась, пойти в ванную, обернулась ко мне:
– Ты где спать-то собрался, герой поэмы? На коврике у порога? Не вздумай.
– Не поместимся все, – у меня горячо стало в животе от одного этого разговора, от её улыбки.
– Поместимся, только ты… – она смутилась немного, хмурится, – подожди… чуть-чуть подожди, ладно? Я… ну, лекарства… и вообще…
– Я не требую ничего, – сказал я, она не знает, конечно, что мне просто лежать с ней рядом уже счастье… Лёля…
Мне приятны его тихие объятия и то, что он, даже не предполагая, насколько я слаба сейчас, ничего не просит, кроме этих объятий. Как хорошо, что он оказался рядом в тот день, никакая «скорая» не доехала бы до меня по такой метели, и сколько бы Митя провёл времени один при моём трупе? Когда вернулся Кирилл? В тот день он не мог успеть… Игорю я обязана не жизнью, ею я давно не дорожу, я обязана ему жизнью Мити. Что могло произойти с годовалым малышом без присмотра? Он мог… я даже думать обо всех опасностях не хочу…
Я не спрашивала Игоря о Кирилле, слишком больно ему должно быть от моего предательства, тем более не первого, тем более в такой момент его настигшего, но чем больнее ему сейчас, тем легче будет забыть. Ведь он уверен теперь, что я бросила его потому, что он потерял всё. Пусть так считает. Пусть так считает Лёня. Они и говорить обо мне не будут, они забудут меня так вернее, чем сильнее оказалось разочарование.
А я… мне не очень долго теперь или долго, но это не должно быть их крестом, достаточно, что они получили от меня… А от Игоря истинное положение вещей я смогу скрыть, легко обманывать того, «кто сам обманывается рад». Он не хотел бы, чтобы я была серьёзно больна, он этого и не заметит.
Хорошо, что Митя совсем маленький, он не будет слишком скучать по мне. Три отца любят его, правда любят, это заменит ему мать, этим я успокаивала себя.
Но всё же… всё же…
Я росла с бабушкой, с двумя бабушками, папы я не помню, мама бывала непостоянным явлением. Но я никогда не чувствовала себя несчастной, брошенной и ненужной. И всё же я чувствовала, я не понимала умом, но чувствовала, что в отношении Мити я не права. Я обязана жить ради него.
Вот только во мне нет на это сил. Где мне их взять? Во мне их не осталось… Не осталось с тех пор, как нет со мной Лёни. И значит, уже не будет.
Но Лёня – это запретная тема… нельзя позволить себе даже думать о нём… я настолько запретила себе это, что даже не вижу его во сне.
А о Кирилле мне вспоминать невыносимо больно. Так страшно я поступила с ним, но пусть он думает именно так. Ему это поможет не тосковать по мне.
Меня выписывают из стационара в конце января, но раз в неделю я должна делать инъекции, раз в месяц приезжать на контрольный анализ. В квартире, что купил Игорь, за это время появилась кроватка для Мити и много чего ещё.
– Где жить будем, Лёля? – спросил он. – Я понимаю, что ты предпочла бы меня никогда не видеть, но я Митей привязываю тебя к себе… без меня тебе самой придётся ездить к Легостаевым за ним, до того, конечно, пока ты достаточно окрепнешь и сможешь сама заботиться о нём. Но и тогда лучше, чтобы я был твоим посредником между вами, ведь так? Что скажешь?
– Надо остаться в Н-ске, отсюда ближе в Силантьево. И вообще… я не хочу возвращаться в Москву.
Игорь захохотал:
– Ну, ты даёшь! Все в Москву, а ты из Москвы! А ещё больше хотела бы, небось, в свою глухую деревню вернуться?..
А потом посерьёзнел вдруг.
– Это ты с жиру, Елена… – сказала он, темнея глазами, – люди за однокомнатную хрущёвскую хибару глотки друг другу рвут, а ты… тебе всё это само…
Я почти злюсь, говоря это, но она отвечает, будто не заметив моего зазвеневшего голоса:
– Не само. Ты даёшь мне всё. Всё это не моё – твоё. А про хибары можешь не рассказывать мне. Мои близкие дрожат до сих пор, что я с Митей заявлюсь к ним жить…
– Как говорил Воланд, квартирный вопрос… – усмехнулся я, погасив свою злость, происходящую от моего вечного непонимания этой её нематериальности и от этого будто превосходства надо мной. Поэтому я продолжаю чувствовать себя мальчишкой из подворотни с ней, девочкой, которую не интересует много ли у меня средств, чтобы выполнить любое её желание ещё до того, как она выскажет его, или их совсем нет, как у её Лёнечки. Мне куда проще было бы с ней, будь она как все те, кого я знаю. Проще, но я не с ними, я хочу быть только с ней. С ней я всегда знаю, что то, что она скажет, не окажется ложью, мне не надо смотреть на метр под землю, чтобы понимать её. Я понимаю её даже без слов. Всегда понимал и чувствовал. Я настроен на неё как радар…
И сейчас я знаю, что она сбежала ко мне от своего профессора от обоих Легостаевых, но почему, я пока не могу понять…
– Поэтому они ни разу не навестили тебя в больнице?
– Я ничего не говорила им. Зачем расстраивать их? Помочь не смогут, только огорчаться будут.
– Подари им эту квартиру, тогда не будут огорчаться, – снова предложил Игорь.
– Не боишься, что тогда я захочу вернуться к бабушке?