– И… и ты…? – невнятно спросил Михаил.
Но Эркин понял и зло, оскалом, усмехнулся.
– Номер видишь? Так я питомничный, – он давно уже говорил по-английски, не заботясь о том, насколько его понимают, но видимо понимали, потому что слушали, уже не перебивая и не переспрашивая.
– А в питомнике сразу отбирают. Я мать свою не видел, ни разу, понятно? Может, она ещё рожала, до меня, после меня, так я этого не знаю, и узнать мне об этом негде и не у кого. Пожгли питомники перед самой капитуляцией, вместе со всеми, кто там был, и с документами. Нет ничего, будто и не было. А об отце и речи нет. Ни один раб отца своего в жизни не видел. И вся жизнь по хозяйскому слову. Делай что велено, ешь что кинули, носи что бросили. Ни жены, ни детей, ни друзей, ничего тебе не положено. И благодари за всё, руки и сапоги хозяйские целуй, на коленях ползай. А состаришься или заболеешь, так на Пустырь отвезут. Место такое. За забором. Бросят там голого, ни воды, ни еды, и лежи, смерти жди. Хорошо, если зимой, замёрзнешь быстро, такая смерть тихая, говорят. А летом долго умирали. А помрёшь, в Овраг свалят и извёсткой присыплют. Видел Овраги?
– Я видел, – сказал по-русски Герман. – Мишаню раньше ранило. А меня уже в самом конце зацепило. Страшные вещи рассказываешь.
– Это ещё не весь страх, – ответил тоже уже по-русски Эркин. – Так, краешек самый. Так если бы… если бы вы Империю к ногтю не взяли, мне бы ещё той зимой – и снова по-английски, потому что сказать это по-русски он не мог: – либо на Пустырь, либо прямо в Овраг, – и, успокаиваясь, закончил по-русски: – Вот против чего ты воевал. И что этого нет больше и не будет, вот это вы сделали, – он тряхнул головой, отбрасывая упавшую на лоб прядь, откинулся назад, так как до этого сидел, подавшись вперёд и навалившись грудью на стол, посмотрел в окно и спросил по-русски: – Подъезжаем?
– Да, – тоже посмотрел в окно Михаил. – Лугино. Десять минут стоим.
– Одевайся, Мишаня, – встал Герман. – Пройдёмся, – и посмотрел на Эркина. – Ты как?
– Пройдусь, – кивнул Эркин.
Переодеваться он не стал, надев полушубок прямо поверх спортивного костюма. Герман и Михаил надели шинели. Мать выходить отказалась, и они пошли втроём.
Сыпал мелкий снег, но сразу таял, и перрон был усеян мелкими обширными лужами. Желающих прогуляться в такую погоду нашлось немного, даже разносчики прятались под вокзальным навесом. Но Эркин с наслаждением вдохнул холодный, ещё не режущий горло воздух и улыбнулся. Герман посмотрел на него хмыкнул:
– Хорошо?
– Хорошо! – искренне ответил Эркин.
Он не жалел о вспышке. Да и… надоели ему эти разговоры, что, дескать, воевали ни за что. Что свободу ему и остальным выжившим дали – спасибо, конечно, но он и своего вот так нахлебался, а рабу выжить, да ещё не сподличать, это, как он понимал, не легче, а то и потруднее было. У него своя война шла.
Пройдясь вдоль поезда, они вернулись к себе. Вагон показался даже жарким и душным.
– Ну, как там? – встретила их Мать.
– Сыплет и тает, – ответил Герман, снимая шинель. – Молодец, что не пошла.
– А это чего? – спросил Михаил, заметив на столе свёрток в промасленной бумаге.
– В обед увидишь, – строго ответила Мать.
Михаил так обиженно надул губы, пролезая к окну, что Эркин, сразу вспомнив Андрея, улыбнулся. Рассмеялся и Герман.
Пока усаживались, поезд тронулся. Замелькали дома, голые деревья, бурые, чуть присыпанные снегом поля, редкий, просвечивающий лес.
– У нас, в Печере, леса-а, – вздохнул Герман, – не сравнить. Это ж разве лес, – продолжил он, заметив заинтересованный взгляд Эркина. – Щётка зубная старая.
– А в Алабаме тогда что? – спросил Эркин, уже догадываясь об ответе, но, чтобы поддержать разговор.
– Прутики натыканы, – охотно ответил Герман. – Промеж стволов на грузовике проехать можно.
Михаил рассмеялся.
– Да ну тебя, Герка, повихнутый ты на лесе.
Улыбнулся и Эркин, вспомнив виденное на выпасе и перегоне. Да, в Загорье лес куда гуще. Интересно, а почему так? Ведь в Алабаме теплее, там всё лучше расти должно. Надо будет, когда вернётся, у Агнессы Семёновны или Аристарха Владимировича спросить.
Ровный перестук колёс под полом, ровный шум разговоров, ощущение спокойствия и безопасности. Герман рассказывал о печерских лесах с таким вкусом, что Эркин не смог удержаться на простом поддакивании.
– Так ведь можно этим, как его, да, лесником работать.
– Можно, – вздохнул Герман. – Я бы с радостью, да видишь, как меня осколком приласкало. То всё хорошо, то в словах путаюсь, то голова закружится и вырубаюсь. В городе ничего, ну, за пьяного посчитают, это ладно, а в лесу если… – покосился на мать и замолчал.
– Вот, – кивнул Михаил, – и едем в Царьград, в Центральный госпиталь. А ты? По делу или столицу посмотреть?
– По делу, – кивнул Эркин. – В Комитет.
– Что за комитет?
Эркин свёл брови, вспоминая полное официальное название.
– Комитет защиты бывших узников и жертв Империи.
– А! – кивнул Герман. – Бурлаковский. Слышали. Говорят, они ссуды дают.
– Офигенные, – вмешался Михаил. – За год не пропьёшь.
Эркин усмехнулся.
– Пропить да проесть любую ссуду можно.
– Это уж точно, – вздохнула Мать.
– За ней и едешь?
– Нет, – мотнул головой Эркин. – Мне… с одним человеком поговорить надо, а он там.
– В Комитете?
– Ну да. А ссуда… её не сразу дают, а как на место приедешь, осядешь, с работой и жильём определишься.
– Ага.
– Понятно.
Михаил и Герман одновременно кивнули.
– А едешь, куда хочешь? – спросил Герман.
– Нет, – улыбнулся Эркин. – Месяц визу ждёшь, и тебя проверяют, ну, нет ли чего за тобой такого-всякого, – снова понимающие кивки. – Потом проходишь врачей, психологов, и уже когда они разрешат, то идёшь в отдел занятости, ну, там говоришь, чего бы хотел, а они смотрят, есть ли на такое заявки. Вот по заявке и едешь. Если сошлось всё, то тогда уже оформляешься. И едешь не сам по себе, а по маршрутке, ну, в лагере же тебе всё распишут, как ехать, где пайки получать, где пересадки какие.
– Ты смотри, – удивился Михаил. – Как в армии.