Неудивительно, что с конца XVIII в. династия Цин сталкивалась с крестьянскими восстаниями[206 - Прекрасный краткий обзор дан Альбертом Фойерверкером в его работе: Feuerwerker, Rebellion in Nineteenth-Century China, Michigan Papers in Chinese Studies, no. 21 (Ann Arbor: Center for Chinese Studies, University of Michigan, 1975).]. Первым было восстание Белого Лотоса в 1795–1804 гг. Затем, через несколько десятилетий внутренних беспорядков, разразились три масштабных и хорошо организованных восстания: Тайпинское восстание 1850–1864 гг., Восстание наньцзюней 1853–1868 гг. и Дунганское восстание сепаратистов-мусульман северо-запада с 1850-х до 1870-х гг. В китайской истории восстания, подобные этим, вспыхивали с определенной периодичностью. Часто они свидетельствовали об упадке династии и о возникновении новой, готовой ее сменить – благодаря таким циклическим явлениям, как коррупция чиновников, неэффективность армии и растущего земельного неравенства. Подобные традиционные причины также внесли свой вклад в подрыв Цин после 1800 г., но на этот раз они были усугублены и осложнены воздействием долгосрочных экономических и демографических трендов, рассмотренных выше. Более того, восстания подстегнули империалистические вторжения Запада. Так, величайшим и наиболее открыто революционным из восстаний середины XIX в. было восстание Тайпинов, возникшее в разгар экономических беспорядков на юго-востоке, серьезно усугубленных последствиями Опиумной войны. Антиконфуцианская идеология этого восстания отчасти была вдохновлена пропагандой христианских миссионеров[207 - О Тайпинском восстании см. в особенности: Yu-wen Jen, The TaipingRevolutionary Movement (New Haven: Yale University Press, 1973); Philip A. Kuhn, Rebellion and Its Enemies in Late Imperial China (Cambridge: Harvard Press, 1970); Vincent Y. C. Shih, The Taiping Ideology: Its Sources, Interpretations, and Influences (Seattle: University of Washington Press, 1967); Frederic Wake-man, Jr., Strangers at the Gate: Social Disorder in South China, 1839–1861 (Berkeley: University of California Press, 1966).].
Разумеется, восстания XIX в. оказали огромное воздействие на китайское государство. Ресурсы Пекина были истощены в борьбе с ними, а налоговые поступления уменьшились из-за ужасных экономических и человеческих потерь, вызванных крупномасштабной гражданской войной. Более того, открытые вызовы ее верховной власти отвлекли внимание Цин от растущих угроз извне. Тем не менее династия Цин выдержала восстания и казалась полностью «восстановившейся»[208 - Mary C. Wright, The Last Stand of Chinese Conservatism: The Tung-Chih Restoration, 1862–1874 (Stanford: Stanford University Press, 1957).]. Однако маньчжурские правители выжили лишь ценой внутренних институциональных преобразований и перераспределений власти, сделавших их еще более неспособными адекватно справляться с зарубежными вызовами. В конечном итоге эти институциональные и властные сдвиги сделали династию и имперскую систему уязвимой для свержения господствующим классом джентри.
Действительно, для объяснения падения Старого порядка важнее всего в восстаниях было то, каким образом их подавили. Династия Цин была не в состоянии сдержать или подавить восстания при помощи своих собственных имперских постоянных армий. После многих десятилетий мира в XVIII в. они разложились и стали неэффективными; более того, им вредила слабость имперских финансов и администрации. Так как имперских армий оказались недостаточно, задача борьбы с восстаниями легла на плечи местных отрядов самообороны, возглавляемых джентри, а затем и региональных армий, руководимых местными кликами джентри, обладавшими доступом к ресурсам деревень и рекрутам с довольно больших территорий[209 - Kuhn, Rebellion and Its Enemies, в особенности pts. III, IV.]. Одновременно лишая повстанцев возможности рекрутировать крестьян и разбивая их в заранее подготовленных сражениях, армии, возглавляемые джентри, в конце концов восстановили порядок для Цин. Но в силу роли, сыгранной джентри в подавлении восстаний, династия была вынуждена дать формальное одобрение правительственным практикам, которые шли в разрез с давно устоявшейся политикой контроля над чиновниками и поддержания положения имперской администрации по отношению к местным джентри. Права собирать новые налоги, удерживать большие доли уже установленных налогов и поддерживать порядок были разработаны провинциальными или местными чиновниками, которые часто освобождались от исполнения «правила избегания» относительно места жительства и ротации. Даже после того, как восставшие были побеждены, региональные клики джентри, одержавшие над ними победу, сохранили за собой большую часть административного и военного контроля над своими территориями[210 - Kuhn, Rebellion and Its Enemies, pt. VI; Feuerwerker, Rebellion, ch. 5; Stanley Spector, Li Hung-chang and the Huai Army: A Study in Nineteenth-Century Chinese Regionalism (Seattle: University of Washington Press, 1964).].
Одним из решающих результатов этого смещения баланса власти к провинциальным и местным джентри было усугубление финансовой слабости Пекина. После середины XIX в. из-за новых косвенных налогов традиционный земельный налог стал менее важным; но имперские власти в конечном счете не выиграли. Имперская береговая таможня была создана и управлялась в иностранных интересах для упорядочения пошлин на внешнюю торговлю. Сами пошлины были несправедливы и установлены навязанными Китаю договорами, но большая часть собранных доходов направлялась в Пекин. Другой налог, likin, сбор, взимаемый с производства, транспортировки и/или продажи товаров, давал намного больше дохода. Но только около 20 % средств от этого налога отсылалась в Пекин. Остальная часть оставалась у местных и провинциальных властей, которые собирали налоги и удерживали большую часть из них. В последние годы династии Цин все государственные доходы в Китае, согласно оценкам ученых, составляли лишь около 7,5 % валового национального продукта. А пекинское правительство получало лишь около 40 % от этого, или примерно 3 % ВНП[211 - Эти цифры и данные абзаца в целом основываются на материалах: Feuerwerker, Chinese Economy, ca. 1870–1911, pp. 64–72.]. Одновременно все доходы Пекина, вне зависимости от их происхождения, все больше направлялись на выплату контрибуций, навязанных победителями в японо-китайской и Боксерской войнах, а также на обслуживание иностранных займов (изначально полученных для оплаты военных расходов, контрибуций и ограниченного железнодорожного строительства).
Бо?льшие ресурсы контролировались провинциальными, местными властями и господствующим классом в целом. Но «с точки зрения возможного экономического развития, в противоположность поддержанию текущего экономического равновесия… эти ресурсы были почти полностью нейтрализованы»[212 - Feuerwerker, Chinese Economy, ca. 1870–1911, p. 63.]. Значительная часть местных и провинциальных доходов шла прямиком в карманы сборщиков налогов и чиновников; остальное распределялось таким образом, что тоже подкрепляло порядок, основанный на господстве джентри. В рамках этого порядка предприятия создавались только для получения краткосрочных шальных прибылей, а военная сила была под подозрением за счет угрозы ее выхода из-под контроля джентри.
Таким образом, у позднеимперских китайских властей было совсем мало доходов для инвестиций в современный транспорт или индустриализацию, или для финансирования социальных и политических реформ, которые помогли бы усилить контроль центральной власти. Наряду с новизной внешней угрозы и неотложностью внутренних проблем отсутствие реальной возможности для Пекина взять инициативу в свои руки, по всей вероятности, объясняется еще и тем, что имперские чиновники медленно свыкались с необходимостью фундаментальных перемен. Действительно, первыми, кто стал экспериментировать с современными индустриальными и военными технологиями, были чиновники, связанные с региональными властными группировками[213 - Feuerwerker, China’s Early Industrialization, pp. 12–16; Ralph L. Powell, The Rise of Chinese Military Power, 1895–1912 (Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1955), ehs. 1, 2.]. Но эти эксперименты носили слишком ограниченный по своим масштабам характер и были слишком некоординированными, чтобы успешно подготовить Китай к отражению натиска иностранных держав[214 - См., напр.: John L. Rawlinson, “China’s Failure to Coordinate her Modern Fleets in the Late Nineteenth Century”, in Approaches to Modern Chinese History, eds. Albert Feuerwerker, Rhoads Murphey, and Mary C. Wright (Berkeley: University of California Press, 1967), pp. 105–132.]. Надеяться на успех в разрешении такой задачи можно было лишь при сильном руководстве центра.
Реформы и революция 1911 г.
Неотвратимость проблем Китая стала наконец осознаваться в результате унизительного поражения Китая в войне 1895 г. с Японией – другим восточным обществом, которое после 1860-х гг. быстро синтезировало ряд своих традиционных институциональных форм с западными индустриальными и военными достижениями. Хотя некоторые китайские провинциальные лидеры экспериментировали с вооружениями и арсеналами западного типа, японо-китайская война была проиграна государству, которое имперский Китай всегда (с переменным успехом) воспринимал как своего вассала! Поражение встряхнуло многих китайцев и привело их к выводу, что только существенные структурные реформы, осуществляемые центральной властью, могут спасти Китай от постоянного унижения на международной арене или даже от превращения в колонию. Общая империалистическая схватка за сферы влияния после 1895 г. еще больше укрепила их в этом выводе. Первоначальная попытка мандаринов-реформаторов подтолкнуть имперские власти к запуску реформ потерпела поражение после «ста дней» в 1898 г. из-за консервативного переворота, возглавляемого вдовствующей императрицей. Но через несколько лет после разгрома «Боксерского восстания» 1899–1901 гг. маньчжурские правители наконец однозначно встали на путь реформ. И высшие классы в целом становились сторонниками националистических реформ[215 - Wakeman, Fall of Imperial China, ch. 10.].
Между 1901 и 1911 гг. с поразительной скоростью принимались декреты о разнообразных реформах. Конфуцианская экзаменационная система была модифицирована и затем отменена в 1905 г.; современные школы, осуществляющие специализированное обучение новой государственной элиты в западном стиле, были учреждены на местах, в провинциях и Пекине. Студентам университетов давали стипендии для обучения за рубежом (первоначально в основном в Японии). Были созданы военные академии для подготовки современного офицерского корпуса. Специализированные министерства внутренних дел, военных дел, образования, иностранных дел и торговли были учреждены в Пекине, под предлогом руководства и координирования программ провинциальных бюро. Была установлена подлинно общенациональная бюджетная система. И наконец, цинские власти с 1908 г. создавали представительные собрания, с помощью которых надеялись мобилизовать джентри в поддержку имперского правительства, придав им совещательные функции. Местные собрания были учреждены немедленно, в 1908 г., выборы в провинциальные собрания были намечены на 1909 г., национальное собрание должно было быть избрано в 1910 г. и разработать план учреждения парламента в 1917 г.[216 - Wakeman, Fall of Imperial China, ch. 10; Fairbank, Reischauer, and Craig, East Asia, pp. 726–737; Mary C. Wright, ed., China in Revolution: The First Phase, 1900–1913 (New Haven: Yale University Press, 1968), introduction.]
Но «реформа погубила правительство реформаторов»[217 - Ibid., p. 50.]. Новые меры еще больше подорвали уже ослабленную центральную власть и усугубили трения между джентри и маньчжурской автократией. Предпринятые на фоне процессов, развивавшихся в ходе восстаний и после них, реформы только послужили усилению региональных сил в противостоянии с центром. В среде студентов и офицеров, получивших современное образование, развились радикальные националистические взгляды, соединившие верность своим провинциям с враждебностью к «иностранной» маньчжурской династии[218 - См., напр.: Mary Backus Rankin, Early Chinese Revolutionaries: Radical Intellectuals in Shanghai and Chekiang, 1902–1911 (Cambridge: Harvard University Press, 1971).]. Офицеры и вооружение Новой армии были абсорбированы региональными армиями, существующими наряду с ней со времен восстаний; более того, получившие профессиональную подготовку офицеры были не слишком лояльны маньчжурским правителям и имперской системе[219 - Yoshihiro Hatano, “The New Armies”, in China in Revolution, ed. Wright, PP. 365–382; Powell, Rise of Military Power.]. Попытки создать новые административные структуры в провинциях в противовес власти укрепившихся там губернаторов потерпели неудачу, поскольку новые чиновники и функционеры были встроены в уже существовавшие местные клики[220 - John Fincher, “Political Provincialism and the National Revolution”, in China in Revolution, ed. Wright, pp. 185–226.]. Губительнее всего оказалось то, что группировки местных джентри и купцов быстро превратили новые представительные собрания в формальные платформы для защиты «конституционалистской» программы либеральных, политически децентрализующих реформ[221 - P’eng-yuan Chang, “The Constitutionalists”, in China in Revolution, ed. Wright,PP. 143–184.].
Как отметил Е. П. Янг, «политизация джентри, возможно, является определяющей чертой [китайской истории] в начале двадцатого века»[222 - Ernest P. Young, “Nationalism, Reform, and Republican Revolution: China in the Early Twentieth Century”, in Modern East Asia: Essays in Interpretation, ed. James B. Crowley (New York: Harcourt, Brace and World, 1970), p. 166. Бэкграундом для этого параграфа служат.: Ibidem; Chang, “The Constitutionalists”, in China in Revolution, ed. Wright; Chuzo Ichiko, “The Role of the Gentry: an Hypothesis”, in China in Revolution, ed. Wright, pp. 297–318; Edward J. Rhoads, China’s Republican Revolution, The Case of Kwangtung, 1895–1913 (Cambridge: Harvard University Press, 1975), в особенности chs. 6–9.]. В отличие от европейского дворянства, китайские джентри никогда не имели корпоративных организаций для представительства своих классовых интересов в рамках государства. Допускалось только индивидуальное участие, и защита групповых интересов зависела от межличностных связей, простирающихся до имперской бюрократии. Но все изменилось после 1900 г. По мере углубления общенационального кризиса местные образованные группы, организованные джентри, стали публично подавать петиции центральным властям. Затем джентри получили формальное классовое представительство в рамках вновь созданных местных и провинциальных представительных собраний, которые избирались на основе очень ограниченного права голоса, что благоприятствовало literati и джентри. Политически пробужденные империалистическими угрозами и не дождавшиеся ответа маньчжурской династии на них, джентри стали испытывать националистические чувства. Еще более знаменательным было то, что «конституционализм», явно ассоциировавшийся с могуществом иностранных держав, стал рассматриваться джентри как идеальная программа для соединения их провинциально и локально сфокусированных классовых интересов с национальной независимостью и прогрессом. Хотя династия Цин рассчитывала, что представительные собрания останутся совещательными, их участники из господствующего класса и избиратели намеревались создать конституционную парламентскую монархию с существенной автономией для местных и провинциальных властей, которые контролировали джентри. К 1910 г. многие организованные группы джентри были организационно и идеологически готовы к защите своей децентрализирующей программы перед маньчжурской династией. Когда избранные члены национального собрания встретились в этом году в Пекине (якобы для того, чтобы распланировать будущие постепенные изменения), вместо этого они потребовали немедленного учреждения парламентского правления. Как и можно было ожидать, маньчжурские правители отказались пойти на это, и раздосадованные представители джентри вернулись в свои родные провинции, где вскоре многие из них сыграли ключевую роль в свержении династии.
Прямым толчком к революции 1911 г. послужила еще одна попытка реформ, предпринятая центральной властью. Это были реформы, которые весьма серьезно угрожали финансовым интересам провинциальных группировок джентри. Чтобы обеспечить координацию планирования и контроля над медленно развивающейся национальной системой железных дорог, Пекин в 1911 г. решил выкупить все железнодорожные проекты у провинциальных групп, которые инвестировали в них. В ответ на это
…возникло движение в «защиту железных дорог», особенно в Сычуани [одной из западных провинций], с массовыми митингами и слезными петициями в Пекин, но все впустую. Сычуаньское движение набрало обороты. Были закрыты магазины и школы. Уплата налогов прекратилась. В поддержку были мобилизованы крестьяне. В сентябре правительство отправило войска, расстреляло демонстрантов и схватило лидеров джентри. Обычно это были люди со средствами, обладатели ученых степеней, помещичье-купеческого происхождения, обучавшиеся в Японии, игравшие выдающуюся роль в провинциальном собрании и вложившие немало денег в железнодорожные проекты. Их направленный против чужаков лозунг: «Сычуань для сычуаньцев», отражал интересы провинциального правящего класса, который отныне приобрел ожесточенный настрой против династии[223 - Fairbank, Reischauer, and Craig, East Asia, pp. 738–739.].
«Сычуаньское восстание… спровоцировало широкомасштабные беспорядки, которые часто не были связаны с железнодорожной проблемой»[224 - Wright, ed., China in Revolution, p. 50.]. Чтобы подавить сычуаньские беспорядки, в провинцию были введены внешние войска, в том числе из Учана, где 10 октября произошел следующий акт драмы. Когда 9 октября был раскрыт антиманьчжурский заговор ряда офицеров, некоторые части Новой армии в Учане восстали, чтобы спасти офицеров от возмездия. Маньчжурский губернатор испугался и бежал, а командующий отрядом был включен в местное революционное руководство[225 - Fairbank, Reischauer, and Craig, East Asia, p. 748; Vidya Prakash Dutt, “The First Week of Revolution: the Wuchang Uprising”, in China in Revolution, ed. Wright, pp. 383–416.]. Пример Учанского восстания оказался заразительным. В течение нескольких последующих недель «ключевую роль в провозглашении независимости одной провинции за другой сыграли два основных элемента: военные губернаторы, командовавшие силами Новой армии, и дворянско-чиновничье-купеческие лидеры провинциальных собраний»[226 - John K. Fairbank, The United States and China, 3rd ed. (Cambridge: Harvard University Press, 1971), p. 192.].
Вслед за восстаниями 1911 г. дворянские и купеческие конституционалисты, бывшие чиновники, офицеры Новой армии и молодые радикалы, связанные с малочисленным и в целом неэффективным революционным альянсом Сунь Ятсена, лавировали в целях установления новой политической системы и смещения маньчжурских правителей. Хотя многие отдавали предпочтение политической децентрализации, все якобы хотели усилить, а не ослабить национальное единство Китая. Сначала была провозглашена республика; затем генерал Юань Шикай попытался восстановить имперскую систему и стать императором. Но в течение пяти лет стало очевидно, что единственным реальным достижением революции 1911 г. было то, что она нанесла решающий удар имперским административным и политическим институтам, которые уже разлагались изнутри из-за узурпаций власти провинциальными чиновниками, офицерами и не состоящими на государственной службе джентри. Также стало очевидным, что никакая альтернативная национальная политическая система не смогла тотчас же прийти на смену разрушенной имперской[227 - О последствиях 1911 г. см.: Young, “Nationalism, Reform, and Republican Revolution”, in Modern East Asia, ed. Crowley, pp. 171–175; Wakeman, Fall of Imperial China, pp. 248–255; C. Martin Wilbur, “Military Separatism and the Process of Reunification under the Nationalist Regime, 1922–1937”, in China in Crisis, eds. Ping-ti Ho and Tang Tsou (Chicago: University of Chicago Press, 1968), vol. 1, bk. 1, pp. 203–263. Аргументы, выдвинутые в этом абзаце, получат развитие в главе 7.]. Дело в том, что группировки господствующего класса, которые временно объединились для свержения маньчжурских правителей, были изначально разделены по своим лояльностям и политически не согласны в вопросе о том, какого рода институты должны были заменить абсолютную монархию. Единственной устойчивой тенденцией 1911 г. и после был тот факт, что провинциальные и местные джентри устанавливали гражданское правление в союзе с военными губернаторами. Однако в течение нескольких лет власть переходила преимущественно в руки региональных «модернизированных» военных машин, затем последовала междоусобная борьба «милитаристов», когда армии и их командующие соперничали за территории и материальные ресурсы. Вплоть до 1949 г. никто не мог положить конец этому положению вещей. Все это обрекло Китай на бесконечные неурядицы. Но, как мы увидим в последующих главах, эти же условия также создали возможность для действий, направленных на консолидацию национально-революционной власти на основе поддержки и мобилизации низшего класса.
Сходства Франции и Китая
На данном этапе стоит остановиться, чтобы осмыслить поразительные параллели между генезисом революционного кризиса во Франции Бурбонов и позднеимперском Китае. Несмотря на то что эти страны были очень далеки друг от друга в культурном плане, и геополитически, а крах их старых порядков произошел в очень разные времена и при различных обстоятельствах, все же в них присутствовали сходные структурные схемы и в ходе их крушения срабатывали сходные причинно-следственные процессы.
И во французском ancien rеgime, и в позднеимперском Китае относительно процветающие землевладельчески- торговые высшие классы получили коллективный политический вес в рамках административных механизмов монархических автократий и сопротивления им. Во Франции XVIII в. все более социально сплоченный высший класс, со своим богатством, резко возросшим из-за роста рент и возможностей присвоения, поддерживаемых монархическим государством, мог выразить свои политические устремления через parlements и другие корпоративные органы, переплетенные с автократической королевской администрацией. В позднем традиционном Китае джентри усилились и гарантировали свое процветание в качестве рантье, достигнув после восстаний середины XIX в. фактически полного контроля над большими секторами имперской администрации. Затем они получили коллективное представительство в собраниях, учрежденных в 1908–1910 гг. маньчжурскими реформаторами.
Подобным же образом революционные кризисы возникли и во Франции, и в Китае потому, что старые порядки подверглись беспрецедентному давлению со стороны более развитых зарубежных стран, а также потому, что это давление привело к внутренним политическим конфликтам между самодержавием и господствующими классами. Эскалация международной конкуренции и унижения, особенно связанные с неожиданными поражениями в войнах (таких как Семилетняя война и японо-китайская война), вдохновили самодержавные власти предпринять реформы, которые, как они полагали, способствовали бы мобилизации и координации национальных ресурсов, чтобы справиться с крайними затруднениями на международной арене. Однако торгово-землевладельческие высшие классы потеряли бы богатства и могущество, если бы центральные власти преуспели в своих рационализирующих реформах. И не случайно, что и французских privil?giеs[228 - Привилегированных (фр.). – Прим. пер.], и китайских джентри привлекал союз между парламентаризмом и мощью нации в более современных зарубежных странах; они надеялись сохранить свои собственные классовые интересы и будущее национальное благополучие одновременно.
В итоге автократические попытки модернизационных реформ сверху во Франции и Китае (в особенности налоговая реформа во Франции и реорганизация железных дорог в Китае) спровоцировали согласованное политическое сопротивление хорошо организованных сил господствующего класса. В свою очередь, поскольку эти силы обладали рычагами влияния в рамках формально централизованных бюрократических машин монархических государств, их сопротивление дезорганизовало эти машины. Автократическая власть была уничтожена. К тому же, поскольку группировки господствующего класса с различной институциональной и географической базой (к примеру, parlements, провинции, представительные органы и муниципалитеты во Франции; провинции, армии и собрания в Китае) конкурировали в попытках установить новое политическое устройство, монархические администрации и армии безвозвратно распались. Следовательно успешная оппозиция господствующих классов автократическим реформам непреднамеренно открыла путь углублению революций как во Франции, так и в Китае.
Имперская Россия: отсталая великая держава
Во Франции Бурбонов и в Китае при маньчжурских правителях революционные кризисы происходили во времена формального мира, по мере того как автократические попытки реформ и мобилизации ресурсов встречали сопротивление политически могущественных господствующих классов. Напротив, в царской России революционные кризисы развились только под непосредственным воздействием военных поражений. Перед своей гибелью Российская империя выдерживала усилившуюся конкуренцию со стороны более развитых наций европейской системы государств и даже провела ряд серьезных модернизационных реформ. Поэтому исследование дореволюционной России должно принимать во внимание характерные отличия, так же как и сходства ее с теми паттернами, которые мы уже отметили для Франции и Китая при Старом порядке.
Имперское государство и крепостническая экономика
Некогда «восточная деспотия», конкурирующая в борьбе за выживание и сюзеренитет на обширной евразийской равнине, к XIX в. Россия была одной из доминирующих держав в европейской системе государств. Ее знали и боялись как «жандарма Европы», заклятого врага революционных надежд в Центральной Европе. Несомненно, имперская Россия была более милитаризованной и бюрократизированной автократией, чем Франция Бурбонов и позднеимперский Китай[229 - Исходные данные о Российской империи взяты в основном из: Marc Raeff, Imperial Russia, 1682–1825 (New York: Alfred A. Knopf, 1971), chs. 1–3. О всех перипетиях истории страны при Старом порядке см.: Richard Pipes, Russia Under the Old Regime (New York: Scribner, 1974); Пайпс Р. Россия при старом режиме. Москва: Захаров, 2004.]. Имперская Россия родилась во время выдающегося правления Петра Великого (1682–1725 гг.). Используя рудименты личной самодержавной власти, которую укрепил в средневековом Московском государстве Иван Грозный, Петр внезапно ввел последние европейские технологии сухопутной и морской войны и рационального административного господства. По иронии, эти методы смогли быстро создать в России более эффективную государственную власть, чем где-либо в Европе, поскольку Московия была свободна от социально-политических помех, создаваемых феодальным наследием западноевропейского типа. Петр «соединил методы, взятые с Запада, с… традицией деспотического восточного режима. Взрывоопасная смесь, созданная подобным образом. вознесла до небес могущество России»[230 - Ludwig Dehio, The Precarious Balance: Four Centuries of the European Power Struggle,trans. Charles Fullman (New York: Vintage Books, 1962), p. 961.]. Прежде всего были созданы новые и многочисленные постоянные армии. Они были укомплектованы крепостными и дворянами, принудительно рекрутированными на пожизненную службу, с оружием, которым обеспечивали основанные государством шахты и мануфактуры, и финансировались с помощью высоких прямых и косвенных налогов, включая хлебный налог на каждого взрослого крестьянина мужского пола. Эти налоги, в свою очередь, собирались находящимся в процессе становления государственным аппаратом, укомплектованным занятыми на постоянной основе чиновниками. Как только новые российские армии нанесли поражение внушительным силам Швеции в Северной войне 1700–1721 г., Россия утвердилась как многонациональная империя и великая держава в европейской системе государств. Неважно, что ее аграрная экономика продолжала оставаться относительно отсталой: созданная реформами Петра и деятельностью его преемников бюрократическая государственная власть использовалась для того, чтобы это компенсировать этот недостаток. Кроме того, огромная российская военная машина была современно оснащенной технически и оставалась таковой до тех пор, пока не сказались военные последствия индустриализации XIX в. в Западной Европе[231 - Thomas Esper, “Military Self-Sufficiency and Weapons Technology in Muscovite Russia”, Slavic Review 28:2 (June 1969), p. 208.].
Что касается социально-экономического базиса, на котором было построено и держалось имперское государство, то в течение всего срока доминирования в Европе Россия оставалась аграрным обществом, основанным на крепостничестве. К середине XIX в. только 8-10 % примерно 60-миллионного населения империи жило в городах[232 - Моя оценка процентной доли городского населения отражает цифру Джерома Блюма (Jerome Blum, Lord and Peasant in Russia: From the Ninth to the Nineteenth Century (Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1961), p. 326), скорректированную в сторону повышения, чтобы она согласовывалась с несколько более низкими цифрами для всего населения, взятыми в: Gilbert Rozman, Urban Networks in Russia, 1750–1800 (Princeton, N.J.: Princeton University Press), pp. 98–99. Я использую численность населения, приводимую Розманом, потому что она представляется основанной на более современных и тщательных исследованиях.]. В обширной сельской местности миллионы крепостных крестьян, прикрепленных к своим деревням и поместьям, принадлежавшим дворянам или государству, трудились преимущественно на выращивании зерновых культур. Преобладали две системы помещичье- крестьянских отношений, часто совмещавшиеся в одном поместье или перемешанные в пределах одной местности, но также в некоторой степени регионально дифференцированные. В плодородных черноземных губерниях крепостные отрабатывали барщину или трудовые повинности в поместье в течение половины недели или более. В менее плодородных провинциях более распространенной была уплата оброка, так как это позволяло помещикам получать долю несельскохозяйственных доходов крепостных от ремесла или промышленного труда[233 - См.: Blum, Lord and Peasant, ch. 20; Geroid Tanquary Robinson, Rural Russia Under the Old Regime (1932; reprint ed., Berkeley: University of California Press, 1969), chs. 3, 4; Peter I. Lyashchenko, History of the National Economy of Russia, trans. L. M. Herman (New York: Macmillan, 1949), ch. 17; Лященко П. И. История русского народного хозяйства. Москва, Ленинград: Госиздат, 1927. Гл. XIV.].
Если неплодородной была лишь часть земли, то климат был неизменно суровым и непредсказуемым, а организация и технические приемы сельского хозяйства – примитивными. Агротехника базировалось на трехпольной системе, чересполосице, общинной обработке земли, немногочисленном и тощем рабочем скоте и легких пахотных орудиях. «Низкие урожаи и частые неурожаи не были чем-то из ряда вон выходящим вследствие этих многочисленных недостатков»[234 - Blum, Lord and Peasant, p. 329.]. На самом деле «оценки… первой половины XIX в. показывают, что урожаи были примерно такими же, как в прошлом веке или даже как в XVI в. и, вероятно, даже раньше»[235 - Ibid., p. 330.].
Тем не менее экономика не стагнировала. Действительно, технические приемы и урожайность оставались в большинстве своем неизменными, за исключением некоторых вновь заселяемых территорий на юге и юго-востоке, где развивалось капиталистическое сельское хозяйство в поместьях, применяющих труд наемных работников. Тем не менее экстенсивный рост сельскохозяйственного производства шел в ногу с ростом численности населения России, которое между 1719 и 1858 гг. увеличилось почти вчетверо (примерно с 16 до 60 млн человек)[236 - Rozman, Urban Networks in Russia, pp. 98–99; также смотри мои комментарии в сноске 131.]. Хотя к империи было присоединено более 2 млн квадратных миль, большую часть роста населения давал естественный прирост в старых областях государства. В черноземных губерниях расширялась площадь пахотных земель, а в нечерноземных областях крестьяне получали дополнительные доходы благодаря ремесленному производству или занятости в торговле и промышленности[237 - Blum, Lord and Peasant, ch. 15.]. Таким образом, в то время как сельское хозяйство демонстрировало экстенсивный рост, ремесленные и цеховые производства быстро росли на протяжении XVIII в. и далее в XIX в. К тому же развитие торговли шло и на локальном, и на межрегиональном уровне[238 - Cyril E. Black et al., The Modernization of Japan and Russia (New York: Free Press, 1975), p. 76. См. также: Lyashchenko, History of National Economy, chs. 15–20; Лященко П. И. История русского народного хозяйства. Гл. XV–XX.]. Однако, несмотря на все это, до постройки в последней трети XIX в. сети железных дорог транспортные проблемы оставались непреодолимым препятствием для сколько-нибудь фундаментального прорыва к индустриализации в столь обширной стране[239 - Alexander Baykov, “The Economic Development of Russia”, Economic History Review. 2nd ser. 7:2 (1954), pp. 137–149.].
Крымское фиаско и реформы сверху
Но индустриализация уже трансформировала экономики Западной Европы в начале XIX в., и ее последствия вскоре заставили имперскую Россию перейти к обороне на жизненно важных международных аренах войны и дипломатии. Учитывая геополитическое положение России, сохранение выхода к Черному морю было основным ее интересом[240 - Roderick E. McGrew, “Some Imperatives of Russian Foreign Policy”, in Russia Under the Last Tsar, ed. Theofanis George Stavrou (Minneapolis, Minn.: University of Minnesota Press, 1969), pp. 202–229.]. Поэтому неудивительно, что цепь событий, которые привели имперскую Россию от доминирования в Европе после революций 1848 г. к дезинтеграции и революции 1917 г., началась именно с бесславного поражения империи в ограниченной по своим масштабам Крымской войне 1854–1855 гг. В этом конфликте за военно-морской контроль над Черным морем и влияние в слабеющей Оттоманской империи Россия противостояла Франции и Англии без поддержки своих бывших союзников, австрийцев. В итоге основной театр военных действий развернулся вокруг осады российской крепости Севастополь в Крыму. Российский Черноморский флот, состоявший из «парусных судов, не идущих ни в какое сравнение с паровыми боевыми кораблями могущественных союзнических эскадр»[241 - Sergei Pushkarev, The Emergence of Modern Russia, 1801–1917; trans. Robert H. McNeal and Tova Yedlin (New York: Holt, Rinehart and Winston, 1963), p. 121.], пришлось затопить у входа в Севастопольскую бухту. Затем, после месяцев упорной обороны, Севастополь пал в руки англо-франко-оттоманского экспедиционного корпуса, насчитывающего 70 000 человек. Мирный договор сократил российское влияние на Ближнем Востоке и лишил страну военно-морского присутствия на Черном море:
Положение России в Европе изменилось… В 1815 г. Россия выступала сильнейшей державой на континенте. После 1848 г. она казалась далеко опередившей остальные сухопутные державы: российское первенство превратилось в российское господство. Крымская война низвела Россию до положения одной из нескольких великих держав. Пока в Санкт-Петербурге правили цари, Россия никогда вновь не поднималась на высоту 1815 г.[242 - Hugh Seton-Watson, The Russian Empire, 1801–1917 (New York: Oxford University Press, 1967), p. 331.]
Но поражение России в Крымской войне имело еще более важные последствия для внутренней политики, поскольку оно подчеркнуло недостатки имперской системы, основанной на крепостническом, доиндустриальном обществе. По словам Александра Гершенкрона,
…Крымская война нанесла серьезный удар по безмятежным представлениям о могуществе России. Она продемонстрировала, что Россия уступает во многих важнейших отношениях. Российские военные корабли не могли сравниться с английскими и французскими, и их превращение в подводные рифы стало единственным их полезным применением; примитивные российские ружья были основной причиной поражения в решающем сражении на Альме; снабжение солдат и подвоз боеприпасов в осажденный Севастополь были осложнены убогой транспортной системой. Ход войны и ее итоги оставили у императора и высшей бюрократии ощущение, что страна опять слишком сильно отстала от развитых держав Запада. Для восстановления лидирующих военных позиций России была необходима… определенная степень модернизации[243 - Alexander Gerschenkron, “Russian Agrarian Policies and Industrialization, 1861–1917”, in Continuity in History and Other Essays (Cambridge: Harvard University Press, 1968), p. 143.].
Как и ранее в русской истории, ощущение военной отсталости подстегнуло серию реформ, проводимых сверху – имперскими чиновниками при поддержке царя. Была поставлена осознанная цель изменить – либерализировать – русское общество настолько, чтобы оно могло оказывать лучшую поддержку великодержавной миссии государства, но не настолько, чтобы эта либерализация вызвала сколько-нибудь опасную политическую нестабильность. Первый раунд реформ, разработанных и осуществленных в течение жизни поколения после Крымской войны, предусматривал учреждение современной правовой системы, введение всеобщей воинской повинности и расширение профессиональной подготовки офицеров, создание представительных собраний земств и муниципальных дум с очень тщательно описанными полномочиями местного самоуправления[244 - О реформах в целом см.: Seton-Watson, Russian Empire, ch. 10. О реформах местных властей и их ограничениях см.: S. Frederick Starr, Decentralization and Self-Government in Russia, 1830–1870 (Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1972), pts. III–VI.]. Но наиболее важной из всех реформ было освобождение миллионов российских крепостных, процесс, начатый согласно первому из ряда царских указов 1861 г.
Как и в случае с другими реформами Александра II, предпринятыми немедленно вслед за крымским фиаско, целью отмены крепостного права было в большей степени высвободить социальные силы таким образом, чтобы это было совместимо со стабильностью и военной эффективностью имперского государства, чем непосредственно способствовать экономическому развитию[245 - См. аргументацию Гершенкрона в: Alexander Gerschenkron, “Agrarian Policies”, in Continuity in History. Я во многом опираюсь на эту статью.]. Прежде всего юридическое равенство для крестьянства было необходимым условием создания современной армии из граждан, подлежавших призыву. Более того, имели место вполне реальные опасения в связи с восстаниями крепостных, которые участились во время Крымской войны и после нее. Царь Александр провозгласил, что «лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собою начнет отменяться снизу»[246 - Цитата из речи Александра II в 1856 г. приводится по: Lazar Volin, A Century of Russian Agriculture (Cambridge: Harvard University Press, 1970), p. 40; Реформа 1861 г. в истории России (к 150-летию отмены крепостного права): сб. обзоров и рефератов / Отв. ред. В. С. Коновалов. М., 2011. С. 71.]. Таким образом, он преодолел явную оппозицию большинства помещиков-дворян и потребовал от них законодательной отмены крепостного права. От землевладельцев закон потребовал предоставить крестьянам права на значительную долю сельскохозяйственных земель, которые большинство дворян были склонны рассматривать как исключительно свою собственность.
Здесь необходимо сделать паузу, чтобы рассмотреть эти российские события 1850-х и 1860-х гг. в сравнительной перспективе. Из такой перспективы совершенно неудивительно, что унизительные последствия военного поражения от более экономически развитых наций ускорили кризис российского имперского государства и подтолкнули к запуску модернизационных реформ. Однако что действительно удивительно – так это то, что данные реформы (особенно отмена крепостного права), которые прямо нарушали сложившиеся экономические интересы землевладельческого дворянства, были успешно осуществлены имперскими властями. Конечно, группы интересов господствующего класса критиковали реформы, последовавшие за Крымской войной, как с точки зрения их содержания, так и с точки зрения автократических и бюрократических способов их разработки и осуществления[247 - Terence Emmons, The Russian Landed Gentry and the Peasant Emancipation of 1861 (Cambridge: Cambridge University Press, 1968).]. Но в то время как оппозиция монархическим реформам со стороны господствующего класса вылилась в отмену самодержавия и разрушение структур имперских государств во Франции в 1787–1789 гг. и в Китае в 1911 г., в России XIX в. ничего подобного не произошло. Чтобы понять почему, необходимо рассмотреть положение русского земельного дворянства.
Слабость земельного дворянства
Российские дворяне-землевладельцы были зажаты между слегка коммерциализованной крепостной экономикой и имперским государством. Как и французский высший класс собственников, и китайские джентри, этот российский господствующий класс присваивал прибавочный продукт и напрямую у крестьянства, и косвенно – через вознаграждения за службу государству. Но, что резко контрастировало с господствующими классами Франции и Китая, российское земельное дворянство было экономически слабым и политически зависимым от властей империи.
Даже до Петра Великого общественное положение российского дворянства и сохранение богатства отдельных семей из поколения в поколение почти полностью зависели от службы царям[248 - Этот абзац базируется прежде всего на: Pipes, Russia Under the Old Regime, chs. 2–4, 7; Пайпс Р. Россия при старом режиме. Гл. 2–4, 7.]. Крепостное право в России закрепилось не усилиями коммерциализирующихся помещиков (как в значительной части Восточной Европы после 1400 г.), но скорее под давлением осуществляющих централизацию царей, намеревавшихся извлекать из населения достаточные ресурсы для поддержания обороны и экспансии в опасной геополитической среде[249 - Blum, Lord and Peasant, chs. 8-14; Richard Hellie, Enserfment and Military Change in Muscovy (Chicago: University of Chicago Press, 1971).]. Традиционно свободных русских крестьян необходимо было прикрепить к земле, чтобы они создавали облагаемый налогом прибавочный продукт; соответственно, царям нужны были офицеры и чиновники для службы в государственных организациях, необходимых для ведения внешних войн и социального контроля внутри страны. На протяжении веков земли не состоящих на государственной службе дворян и князей экспроприировались и передавались в качестве вознаграждения за службу новому классу – служилому дворянству. По мере того как это происходило, цари предпринимали усилия, чтобы гарантировать, что новые группировки независимых земельных аристократов не появятся. Служилые дворяне получили права на крепостные «души» и поместья. Тем не менее зачастую их владения не были сосредоточены в одной местности или даже в одной провинции, но были разбросаны по различным регионам империи. При таких условиях местная и региональная солидарность едва ли могла развиться среди дворян.
Петр Великий довел это положение дел до крайности. Он сделал пожизненную военную или гражданскую службу обязательной для каждого взрослого дворянина- мужчины. Принужденные к постоянной службе, перебрасываемые по команде из центра с должности на должность и из региона в регион, дворяне стали совершенно зависимой от государства группой. «Так или иначе, они усвоили милитаристскую, бюрократическую и глобальную точку зрения, которая господствовала в российской общественной жизни»[250 - Raeff, Origins, p. 50.]. Служба стала «базовыми нормативными рамками для индивидуальных и социальных отношений, и… служебный ранг стал единственно признаваемой формой аристократического статуса»[251 - Ibid., p. 119.].
В течение XVIII в. российские дворяне в конце концов были освобождены от пожизненной государственной службы, и их права частной собственности были полностью и официально подтверждены. Новая возможность уходить в отставку со служебных постов привела к некоторому возрождению социальной и культурной жизни в провинциях. Тем не менее положение дворян не очень изменилось[252 - Моя интерпретация положения дворянства в имперской России во многом основывается на: Marc Raeff, Imperial Russia, chs. 3–5; Raeff, Origins of the Russian Intelligentsia: The Eighteenth Century Nobility (New York, Harcourt, Brace and World, 1966). В отличие от прочих авторов (например, Блюма), Раев не верит, что могущество класса дворян по отношению к самодержавию значительно возросло в течение XVIII в.]. Все более ориентированные на стиль жизни западноевропейского высшего класса, российские дворяне по-прежнему тяготели к занятости в госаппарате как единственно надежной возможности жить в больших городах, получать жалованье и дополнительные денежные вознаграждения вдобавок к очень низким доходам, которые большинство из них получало от крепостнических имений, дробившихся с каждым поколением. Даже если бы дворяне были культурно готовы к тому, чтобы с головой уйти в управление сельским хозяйством, российская аграрная экономика предоставляла (на большей части территории страны) мало стимулов для такого альтернативного образа жизни. Более того, русские помещики мало что могли вложить в сельское хозяйство (или любые иные экономические предприятия), поскольку они, по европейским стандартам, были очень бедны. Примерно четыре пятых из них (83 % в 1777 г., 84 % в 1834 г., 78 % в 1858 г.) имели менее сотни «душ» (взрослых крепостных мужского пола) – минимум, который рассматривался в качестве необходимого для того, чтобы вести сельский образ жизни[253 - Raeff, Imperial Russia, p. 96; Blum, Lord and Peasant, pp. 368–369, ch. 19 в целом.]. И в борьбе за поддержание минимально соответствующего образа жизни помещики не только стекались на государственные должности, но и погружались во все бо?льшие долги – отчасти были должны частным финансистам, но в основном государству. Таким образом, к 1860 г. 66 % всех крепостных были «заложены» их владельцами-дворянами в специальных государственных кредитных учреждениях[254 - Blum, Lord and Peasant, p. 380.].
Однако ирония состояла в том, что пока помещики продолжали зависеть от имперского государства, самодержавие становилось менее зависимым от земельного дворянства. Петр Великий открыл четкий путь вертикальной мобильности и получения дворянских званий для образованных выходцев из народа, занятых на государственной службе[255 - Raeff, Imperial Russia, ch. 3.]. Неизбежным результатом рекрутирования незнатных выходцев из церковных и городских семейств было формирование страты служилого дворянства, отделенного от земли, тогда как растущее число семейств образованных не-дворян на государственной службе давало еще больше желающих занять бюрократические должности. Вследствие этого современное количественное исследование приходит к заключению, что
…к концу XVIII в. гражданские служащие в центральном аппарате, а к 1850-м гг. также и в провинциях, были по своей сути самовоспроизводящейся группой. Новые члены приходили из дворянства, уже в значительной степени отделившегося от земли, и из сыновей незнатных государственных служащих (военных, гражданских и церковных)[256 - Walter M. Pintner, “The Social Characteristics of the Early Nineteenth-CenturyRussian Bureaucracy”, Slavic Review 29:3 (September 1970), p. 442.].
Университетское образование и готовность посвятить себя пожизненной служебной карьере были ключом к успеху на государственной службе. Земельные владения, как представляется, имели значение лишь постольку, поскольку способствовали вышеназванному, и ни в коем случае не были единственным средством.
В середине XIX в. отсутствие крепостных не было препятствием для бюрократического успеха. Из всей группы дворян [из числа исследуемых чиновников] семьи примерно 50 % вообще не владели крепостными… Особенно важно то, что не владевшие крепостными дворяне ни в коей мере не были ограничены нижними чинами. Даже на самом верху более 40 % семей служилых дворян вообще не владели крепостными[257 - Ibid., pp. 438–439.].
Результатом всех этих обстоятельств вместе взятых было то, что у русских дворян было мало автономной классовой или поместной политической власти. Если дворяне задерживались в провинции надолго, то они были бедны, охвачены заботами и почтительны по отношению к государственным чиновникам. Тем временем на государственной службе старое дворянство соперничало в борьбе за жизненно важный карьерный рост с теми, которые были возведены в дворянское звание и стремились стать служилыми дворянами. Продвижения в карьере достигали благодаря монаршему одобрению или неукоснительному следованию приказам и порядку. Коллективная политическая инициатива или протесты не поощрялись и не получали содействия. В отличие от Франции при Старом порядке, не существовало давно установившихся органов представительства, квазиполитических корпораций или торговли должностями, которые давали бы господствующему классу рычаги влияния в имперской государственной структуре. В этом отношении Россия имела больше сходства с имперским Китаем (до 1908 г.). Тем не менее, даже когда китайская имперская система была на пике своего развития, джентри имели намного больше политической власти и независимости на местном уровне, нежели российское дворянство. К тому же в старорежимной России не было ничего сопоставимого с ростом власти джентри на локальном и провинциальном уровне в Китае после 1840 г. Будь то помещики, или чиновники, или и те и другие одновременно (а численность этой последней категории все более сокращалась), – дворяне в имперской России пользовались меньшей самостоятельностью, автономией политической власти. Они, напротив, зависели от своих индивидуальных отношений с централизованной государственной машиной и от общей приверженности самодержавия к сохранению стабильности существующего общественного порядка.
На этом фоне мы можем завершить наш анализ отмены крепостного права. Слабость российского землевладельческого дворянства с очевидностью объясняет, почему оно не смогло предотвратить отмену крепостного права и тем более – свергнуть самодержавно-имперскую политическую систему во имя аристократической или либеральной «конституционалистской» программы. Если бы российское земельное дворянство обладало экономической силой и политико-административными рычагами влияния на имперское государство, сколько-нибудь сопоставимыми с силой и рычагами влияния французского и китайского господствующих классов, то вполне вероятно, что революционный политический кризис мог возникнуть в России в 1860-е гг. Вместо этого царское самодержавие действительно преуспело в проталкивании реформ, предпринятых им вследствие унизительного крымского поражения – включая реформы, которые существенно противоречили экономическим интересам и социальным привилегиям дворян-помещиков[258 - В своей книге «The Russian Landed Gentry and the Peasant Emancipation of 1861» Теренс Эммонс подчеркивает, в какой степени мелкопоместное дворянство действительно оказывало коллективное политическое влияние в 1860-е гг. Но, согласно собственному описанию Эммонса, первоначальный импульс к проведению реформ и поощрению участия в них мелкопоместных дворян исходил от царской власти. К тому же в итоге либеральные и реакционные группы дворянства не смогли осуществить какие-либо пункты своих политических программ, которые расходились с интересами или программами власти. Я полагаю, что все свидетельства, которые приводит Эммонс, согласуются с предлагаемыми мною формулировками. Мои отличия в акцентах интерпретации связаны с тем, что я рассматриваю Россию в компаративистской перспективе.].
Тем не менее было бы ошибкой заключить, что раз российские дворяне-землевладельцы не могли предпринять эффективного политического наступления против реформаторского самодержавия, то они вообще не имели влияния на закон об отмене крепостного права. На самом деле землевладельческое дворянство смогло оказать существенное влияние, особенно в процессе политической реализации закона. Так произошло просто из-за самого существования владеющего крепостными господствующего класса и из-за внутренних ограничений эффективной власти имперского государства, учитывая существующие институциональные отношения между ним и сельской классовой структурой.
Как мы уже отметили, главная цель самодержавия при освобождении крепостных заключалась в стабилизации имперского правления. Вследствие этого царь и его чиновники решили не только даровать личную, законодательно закрепленную «свободу» крестьянам, но и наделить их собственностью на значительные площади земли, которую они обрабатывали[259 - Gerschenkron, “Agrarian Policies”, in Continuity in History, pp. 140–147, 159–165.]. Было очевидно, что оставить бывших крепостных без собственности было бы гарантией восстаний и равно ненавистных неурядиц быстрой и массовой пролетаризации. Но кто должен был решать, как много (и каких) земель передать бывшим крепостным? Механизмы реализации политики деления собственности между дворянами и крестьянами приходилось разрабатывать от одного участка земли к другому. Поскольку исторически сложилось так, что юрисдикция империи заканчивалась за воротами дворянских крепостнических поместий (где ответственными за поддержание порядка и сбор налогов оставались дворяне или их доверенные лица), только сами дворяне и их управляющие обладали детальными сведениями о структуре и функционировании крепостнической экономики, что было существенно для реализации закона об отмене крепостного права во многих местностях. Следовательно, у императорских властей не оставалось иного выхода, кроме как поручить разработку точного распределения земель, передаваемых бывшим крепостным, дворянским комитетам[260 - Gerschenkron, “Agrarian Policies”, in Continuity in History, pp. 165–174.]. Естественно, такая организация дел гарантировала, что дворяне смогут максимально реализовать свои собственные интересы в пределах общего манифеста об отмене крепостного права. Именно это они и сделали. В плодородных регионах крестьянам оставили минимум земель, тогда как в менее плодородных их принудили платить выкупные платежи за максимальные владения. Более того, везде крестьяне оказались отрезанными от доступа к критически важным ресурсам, таким как вода, или пастбища, или леса, которые они затем вынуждены были арендовать у своих бывших хозяев.
Таким образом, проведенные в пределах существующих аграрных классовых отношений, крестьянские реформы не могли расчистить путь к быстрой модернизации российского сельского хозяйства – и не сделали этого[261 - Об условиях Освобождения и его последствиях см.: Ibidem; Volin, A Century of Russian Agriculture, chs. 2–3; Robinson, Rural Russia, chs. 5–8.]. Крестьянам оставили недостаточное количество земли, обложили разорительными выкупными платежами, которые пришлось платить властям на протяжении многих десятилетий. Для дворян также едва ли были стимулы инвестировать в модернизацию сельского хозяйства, потому что в их законном владении оставили около 40 % земель и доступ к дешевому труду, в то время как большая часть доставшегося им финансового подарка – выкупных платежей (выплачиваемых государством дворянам) пошла на покрытие ранее накопившейся задолженности (в основном самому государству). Чего, бесспорно, отменой крепостного права достичь удалось, – так это более прямого и монопольного контроля имперского государства над крестьянством и присвоением доходов от сельского хозяйства. Царский режим оттолкнул в сторону земельное дворянство. Но помещики, хотя и значительно ослабленные отменой крепостного права и ее последствиями, остались господствующим классом в преимущественно застойной аграрной экономике. Вследствие этого экономика служила тормозом при последующих попытках империи способствовать экономическому росту. А земельное дворянство оставалось потенциальной целью крестьянских восстаний.
И наконец, следует отметить, что российское неслужилое дворянство, включая остававшихся помещиками, было по-прежнему всецело политически бессильным по отношению к самодержавию после 1860-х гг. Так и было, несмотря на создание в рамках реформ этого десятилетия земств – местных и провинциальных представительных органов, в которых дворянство было представлено непропорционально широко. В лучшем случае земства становились плацдармами местной социальной и культурной деятельности, обеспечивая при очень ограниченной финансовой базе образовательные и экономически-консультативные услуги, а также предоставляя социальное обеспечение. Но этот сектор услуг, контролируемый избираемыми правлениями, рос бок о бок с иерархией (а не внутри нее) политической власти в обществе. Дело в том, что имперские власти сохраняли монополию на управление и принуждение и продолжали с помощью налогов забирать большую часть прибавочного продукта в сельском хозяйстве. Земства же бюрократия империи терпела только в той степени, в какой они не бросали вызов контролю центральных властей и их прерогативам в определении государственной политики[262 - См. ссылки в сноске 143; Alexander Vucinich, “The State and the Local Community”, in The Transformation of Russian Society, ed. Cyril E. Black (Cambridge: Harvard University Press, 1960), pp. 191–208.].