Оценить:
 Рейтинг: 0

Стать Теодором. От ребенка войны до профессора-визионера

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Еще один «эксперимент с самим собой», память которого осталась с тех времен. Пустоту детдомовской жизни мы «заполняли» иногда тем, что делились на «армии» и уходили в низкие горы вокруг детдома, где «воевали» группами, то есть дрались на кулаках. То, что мы жили в чисто мальчишеском обществе, в немалой мере определяло характер этих сражений. Вожаков «армий» выбирали, и все чаще я оказывался одним из них. Во время одной из «проверок боем» случилось, что я оказался на узкой полоске меж двух скал – слева стена, справа пропасть, – за мной гналась «враждебная армия». Все замерло, как в театральной драме. Я увидел ухмылки на лицах моих «врагов»: поймать в плен генерала вражеской армии было бы великой победой. Самые крепкие из них придвигались ко мне с обеих сторон. И я прыгнул в пропасть. Как ни странно, не погиб и не сломал ног, так как на лету ударился о выступ, который снизил скорость падения. Заработал почетное прозвище «сумасшедший» и уважение товарищей по детдому. И узнал что-то про себя.

Прошел год невеселой пустоты. Мы не жили, а выживали. В конце этого периода я заболел коклюшем, которого не распознал детдомовский врач. Придя домой с визитом, я сказал маме, что простужен, у меня горло болит, на что не стоит обращать внимания. Но мама спешно повела меня к врачу местной поликлиники, откуда меня уже не выпустили – положили на носилки и отнесли в местную детскую больницу, где только через несколько недель я очухался.

После этого родители решили, что в детдом я не вернусь. Отец к этому времени перешел на работу на крупной стройке Талигулянской ГЭС. Мама создала партнерство с латвийской подругой, которая побывала в молодости в ремесленном училище. Та подучила маму, и они начали производить на дому папиросы, а позже – босоножки. Наше благополучие выросло. В городе создалась тем временем польская школа, в которую меня определили, как только я вернулся из больницы. Я попал в мир, невероятный тем, что были в нем элементы возвращения к предвоенной «нормальности».

Я жил дома и после бесшкольных лет вставал каждое утро, чтобы идти в школу. Меня даже иногда корили за слабые отметки, что после периода «игр» с милицией, дружб с бандитами, краденого хлеба и пустых дней в сиротском доме казалось странным до смешного.

Какими же были, говоря языком Горького, «мои университеты» тех времен? Что я принес-донес с тех времен в школу, возвращение в которую ощущал как чудо?

Я потерял три года учебы, которые теперь надо было наверстывать. Но эти три года не были просто пустыми: я думал, читал и мечтал. Думал, медленно осваивая то бесконечно странное и чужое, что пришлось изведать. Мечтал и строил планы, как вырваться из беды, которая окружала нас. В Сибири я уходил глубоко в степь, где вперемежку с воспоминаниями прошлого и прочитанных книг просчитывал, сколько дней ходьбы отделяет нас от китайской границы. Местом, куда надо добраться, была, конечно, Палестина, где все ужасы моего окружения, все враждебное вокруг меня исчезнут. Эти картины я заимствовал, конечно, из книг и собственных размышлений.

Для начала я перечитал все, что удалось найти. Это были неразворованные книги по военному делу и марксизму-ленинизму в местной библиотеке. Они были непригодны к продаже на рынке. Я прочел их, и, как ни странно, со временем они пригодились. Далее со схожими фанатами чтения мы создали своеобразную «биржу» книг, даваемых на прочтение: то есть за «хорошую» книжку давались две или три менее интересные. Книги солидно возвращались владельцу, без этого вся цепочка не срабатывала бы. Особо запали в память три из них. Это была книга академика Опарина о происхождении жизни на Земле, которая стояла одиноко на полке публичной библиотеки – продать ее не удавалось, была слишком умна. Я прочел ее от корки до корки несколько раз и запомнил те места, через которые «прыгал», когда не мог понять биохимических формул. Я все же понял немало главного. Как результат, я сказал маме, что из моего чтения приходится заключить, что нужно делать выбор меж наукой и религией. Ее это рассмешило: мне было 12 и, разговаривая, мне приходилось еще задирать голову, чтобы посмотреть ей в лицо. Отсмеявшись, она спросила: «А что ты лично собираешься делать с разрешением этого вопроса?» Я ответил, что решил избрать науку, – и с того дня перестал молиться.

Второй многократно перечитанной книгой, определившей для меня то время, была «Крыша мира» Сергея Мстиславского, которая заняла в моей молодости то место, которое занимали для многих из моих «западных» сверстников Джек Лондон, Джозеф Конрад и Генрих Сенкевич. Этой книги не было, конечно, в общем пользовании, но я нашел ее в частной библиотеке наших самаркандских знакомых. Это был мой вход в романтизм в духе XIX века – «приключенчество» и представление о том, каким должен быть «настоящий мужчина».

Третьей из книг, которые были тогда в центре моего внимания, стала «Иудейская война» Лиона Фейхтвангера. В какой-то мере она заняла место учебника по ранней истории еврейского народа и стала дополнением к моему общему политическому образованию. Взгляды писателя я, конечно, проинтерпретировал по-своему, то есть враждебно. Для меня Иосиф Флавий, как и сам Фейхтвангер, представляли типаж характерного предательства «интеллигентами» – ассимилянтами еврейского народа. Я отказывался тогда видеть и разрешать какую-либо двойственность позиций. Эту бескомпромиссность я выразил со всей четкостью в эссе, написанном немного позже в моей польской школе Самарканда на тему «Моя любимая книга». Я резко осудил Иосифа Флавия и «воспел» соревновавшегося с ним Юстаса из Тивериады – человека с меньшим писательским даром, но «несгибаемого», который жестоко поплатился за свои убеждения. Госпожа Гликсманова – наша блестящая учительница литературы и польского языка, еврейка, глубоко ассимилированная в польскую культуру, – невзлюбила мой еврейский националистический «запал» и вызов. В письменном разборе моего сочинения она похвалила слог и поставила самую низкую, невероятную в польской школьной системе оценку: «единицу» – за содержание. Это дало мне возможность показать ранние ростки чувства юмора – вместо того, чтобы обидеться, я рассмеялся от всей души.

5. Школа номер 2

Общее дело

Польская школа была создана в Самарканде Городским отделом народного образования (Гороно) и по инициативе некоторых польскоговорящих «беженцев». Гороно было обязано по закону обеспечить всеобщее и бесплатное образование населению города, оказыва?я особое внимание «новоэвакуированным», которые должны были (по мере возможности) обучаться на родном языке. Задача была не из простых, и было ясно, что и сами чиновники Гороно не очень верили в ее полное осуществление. Поэтому многое зависело от самих заинтересованных групп. Особенно активными оказались «поляки», то есть бывшие польские граждане, которые прибыли в Самарканд после освобождения из заключения или специальной переселенческой программы, принятой после нападения Германии на Советский Союз в июне 1941 года, а также те, кто бежал с территорий, занятых германскими войсками в 1939 году. Элементом общности этой группы был польский язык, что определило упорное усилие создать польскую школу для обучения молодого поколения и установить важнейший фокус взаимодействия и единства этой группы.

В целях удовлетворения материальных нужд, необходимых для выполнения такого проекта, Гороно нашло и передало группе активистов полуразрушенное здание бывшей узбекской школы № 2 – этот номер и перешел к новосозданной польской школе. Гороно также утвердило смету для покрытия расходов на оплату преподавательского состава школы. Нашлись три профессиональные учительницы-лингвистки: две по польскому языку и одна по русскому. Обучение всему остальному (включая английский язык) переняли «любители», то есть люди без какой-либо педагогической подготовки или доказанного знания дисциплины. Они приходили из смежных профессий, предложив себя на роли преподавателей. Причины этого самоотбора были разными, но в основном это был результат тяжелых условий, как экономических, так и общечеловеческих, в которые попало большинство из них. Физику и математику преподавали инженеры, химию – аптекарь, биологию – медсестра, историю – адвокат с особо широким кругозором и т. д. Со временем нашелся также учитель, готовый преподавать английский язык, который обрел знание его главным образом как турист, в предвоенное время путешествовавший по англосаксонским странам.

Профессиональное педагогическое образование заменяли у наших учителей общая интеллигентность и необыкновенно высокий уровень преданности школе. Преподавателей удерживала в школе не только и не в главном зарплата. Трудности жизни превратили школу для многих учителей и учеников в «точку света» и цивилизованных человеческих отношений, которых так не хватало людям, вырванным войной из привычной им среды образованных средних классов. Вокруг них царило общее недоедание, неуверенность в будущем и предчувствие, что «возможно, будет еще хуже», что нечто страшное может произойти ежеминутно с тобой и твоей семьей. Как учителя, так и ученики жили во враждебном мире чужих людей, чужих цветов, чужих запахов, чужих языков, чужих лиц и чужих одежд. Школа была тем единственным местом, которое они понимали, где они были «своими» и которое были готовы защищать как могли.

Первым делом мы – как ученики, так и учителя – накинулись на полуразрушенное здание. Общими усилиями покрыли крышу, исправили двери и окна, нашли мебель. Мне хорошо помнятся дни, которые я провел перекрывая крышу под порывами ветра и дождем. Через окна здания летели камни и кирпичи: местное население не очень-то жаловало чужаков. Когда становилось невмоготу, парни по команде выбегали из здания и кидались на обидчиков – наши кулаки были последней линией обороны территории. Также мы приносили в школу все, что удавалось найти и чего недоставало: предметы мебели, книги, столярные материалы и даже деньги. Отопления не было, а в Самарканде зимы холодные, и каждую четверть часа учителя поднимали свои классы – мы стучали ногами об пол, чтобы разогреться. Но приходили все и всегда, даже больные.

Внутри классов были четко распределены дополнительные обязанности «консультантов» по математике, физике и т. д. Лучшие ученики помогали доучиваться тем, кто был слабее или же пропустил особенно длинный период учебы. Наши спортсмены вкладывали также много сил в то, чтобы подтянуть отстающих, и, когда на обязательном первомайском параде всех школ мы медленно чеканили шаг под дробь наших барабанов под красным советским, но также польским красно-белым знаменами, нас провожал вдоль улиц уважительный шепот: «Поляки идут!» Школа № 2 стала для нас не просто местом обучения, а школой жизни и самоорганизации, линией обороны того, что было «нашим» в чуждом нам мире.

Во второй год моего пребывания в школе, в седьмом классе нашей десятилетки, меня избрали старостой класса. Я принял «пост» с угрюмым чувством осознания этой ответственности и очень по-взрослому сорганизовал моих одноклассников на действия, нужные школьному коллективу. Это были не только процессы обучения «академическим» дисциплинам. Мы помогали семьям учеников, которым было особенно трудно экономически и психологически. Преподавание происходило на польском языке, что создавало добавочные трудности, так как учебников на нем не было: приходилось на ходу переводить с русского. Мы помогали учителям решать нескончаемые проблемы в условиях нехватки всего и вся – программ, книг, тетрадей и даже ручек. Нашей ведущей учительницей польского языка был наш завуч, пани Гликсманова, которая сыграла особую роль в усилиях справиться с нехваткой учебников. Она была блестящим педагогом, особо ценным в условиях, где учителям часто приходилось излагать устно материал, которого не было в письменном виде и которого негде было достать. Особенностью школы была не только фанатическая преданность учебе большинства из нас, но также «чувство хозяина», с которым мы жили, осознавая особые условия. Это приводило к изменениям отношений внутри коллектива, примером чего была моя стычка с нашей необыкновенной, но ведьмоватой пани Гликсмановой. На одном из уроков она взорвалась из?за глупости ответа одного из нас и обозвала всех «классом идиотов». Я резко встал, хлопнув крышкой парты, и сказал: «Мы не привыкли, чтобы к нашему классу так обращались. Как староста класса, я прошу вас извиниться». И – незабываемо – наша пани Гликсманова извинилась.

В существующих условиях многие преподаватели создавали свои оригинальные курсы, а в них немало нового – как в тематике, так и в формах обучения. Как результат, такие лекции часто казались свежими и увлекательными. Были учителя, которые с удовольствием экспериментировали, что нас вдохновляло. Нам задавали много работы на дом, и эти задания выполнялись с особо сильной отдачей, часто в полутьме, при нефтяных лампах-коптилках: в большинстве домов Старого города не было электричества. В случае необходимости наши консультанты – лучшие ученики по определенной дисциплине – ходили на дом к тем, кому была нужна репетиторская помощь, подтягивая тех, у кого возникли трудности. Я сам был консультантом по географии и истории, а на следующий год – по алгебре и физике. (Мой личный интерес колебался в то время между физикой и историей.) Хотя это был ранний этап познания, наше консультирование было не только выполнением обязанностей, но иногда реально определяло судьбу. Среди немногих биографий моих соучеников, которые я отследил годами позже, многие продолжили во «взрослой жизни» путь, начатый в школе № 2. Многие также начали читать «серьезную», то есть классическую, литературу, что давало как познание языков (польского и русского), так и немало в общем образовании. В результате трудных переговоров пани Гликсмановой мы уже с седьмого класса (и с особого разрешения) начали посещать областную библиотеку-читальню, открытую только для взрослых и чиновных. Там удержали «предвоенный» состав книг, так как их не выдавали на руки и этим спасли от грабежа.

Мы взрослели еще в одном смысле. Наши девочки становились девушками, в то время как мальчики отставали. Кое у кого из наших одноклассниц появились ухажеры, чаще всего из старших классов. В некоторых случаях (особенно среди воспитанников нового польского детдома, которые приходили к нам учиться) это были первые неуклюжие любовные отношения. Другие одноклассники, еще не вошедшие в пору серьезных сексуальных отношений, присматривались как будто бы со стороны и с удивлением к этому новому цветению подруг по классу.

Каре

«Трудности» с «местным населением» продолжались до конца нашего пребывания в Самарканде. Жесткостью отпора мы приучили местных хулиганов не нападать на школу, но все знали, что к концу дня учебы мы пойдем домой, то есть окажемся вне защитных стен нашего здания. Поэтому мы выработали методы самообороны. Когда на пути из школы на нас нападали, мы мигом становились в каре – девочки в середину, мальчики вокруг – и кулаками пробивались к центру города, где было больше света, а также иногда встречались милиционеры, которые могли прекратить драку. Понятие «каре» я усвоил из описания в книге Евгения Тарле о старой гвардии Наполеона, пробивающейся через российские отряды во время знаменитого отступления из Москвы в 1812 году.

В те дни я начал все более определяться «политически». В нашей школе большинство учеников были польскими евреями. Я сам определил себя тогда сионистом («как мой отец»). Эта позиция поддерживала мечты о прекрасной Палестине, где все будет хорошо и мы будем свободны. Это будет наша страна, хотя есть там некоторая проблема – англичане. Их надо будет выбить оттуда, но мы это сделаем, конечно, как только вырвемся из России. О палестинских арабах мы просто не знали – они не вписывались в наше видение Палестины (легко не видеть то, что неудобно видеть). Надо просто держаться в каре и пробиваться через противников к необыкновенной Палестине, где все будет «не так, как здесь».

К чести моего отца надо сказать, что в своем мышлении он был настоящим либералом и пробовал меня довоспитать в этом духе через уроки прикладного реализма. В ответ на мои злые замечания о том, как ужасно все вокруг нас, он говорил такие вещи, как: «А знаешь, у них здесь есть бесплатное медици?нское обслуживание». На это я удивлялся: «Почему – здесь?» Он парировал: «В Польше бедные люди не имели бесплатной для них медицины». Он не раз заставлял меня видеть, что Советский Союз не сплошная чернота, и серьезно подходить к предмету размышления. Надо не кричать громкие слова, которые лишь частично понимаешь, а думать, думать, думать – и действовать, как только появится возможность.

Забастовка

Шел 1943 год, мне было почти 13. Приближался Йом-Кипур – самый святой день поста и покаяния для религиозных евреев. В моем классе были дети нескольких глубоко религиозных еврейских семейств. Как староста, я пошел к директрисе школы с просьбой разрешить троим ребятам из моего класса не приходить в школу в праздник. Я объяснил, что, как и большинство моих товарищей-евреев, мы не религиозны и собираемся присутствовать в школе в этот день. Но есть среди нас верующие, которые будут соблюдать пост и хотели бы провести этот день в синагоге. В условиях всеобщего недоедания это особенно трудно, и им лучше быть со своей семьей. На это директриса ответила, что нельзя допустить ситуацию, в которой только некоторые ученики не приходят в школу, – и отказала. Я заспорил: «3 мая, в праздник первой польской Конституции, мы все не учимся, потому что относимся с уважением к польской истории и культуре. Надо также уважать верование евреев». Она осталась тверда: «Мы исключим из школы всех, кто не придет в этот день» (исключат из нашей школы, которую мы своими руками отстроили!). Тогда я сорганизовал забастовку. Бастовали все, не только евреи – я переговорил с вожаком польских учеников, объясняя ему, в чем дело. «Конечно, ты прав, Теодор, – сказал Болек, – в таких делах солидарность обязательна».

В день праздника в наш класс не пришел никто, кроме одного «хорошего мальчика». Он не смог перебороть в себе то, чему его учили дома, – быть послушным ребенком приличных родителей и делать то, что приказано начальством. Разразился скандал. Директриса хотела наказать бунтовщиков, то есть весь наш класс, но в особенности меня, как символ «беспорядка». Но в конце побоялась, что если все это дойдет до Гороно, то руководительнице школы влетит за то, что не справилась с наведением порядка. Тем временем я уговорил класс не избивать «послушного ребенка», подрывавшего забастовку, напомнив, что мальчишка страдает гемофилией, а мы должны вести себя ответственно. Взамен избиения мы проголосовали за то, чтобы пропечатать все его учебники печатью «Предатель», вырезанной одним из нас из резиновой автомобильной покрышки. Скандал вырос до невероятных высот.

На педсовете, который рассматривал дело, наша советская учительница русской литературы – единственная русская среди учителей – заявила, что мы прекрасно сделали: предателей надо наказывать, и из нас вырастут хорошие люди. Учителя раскололись: кто за «порядок», а кто за «надо видеть картину в целом». Победил компромисс, и, так как надо было все же кого-нибудь наказать, меня исключили из школы. Но тогда в Гороно решили, что нельзя исключать ученика в преддверии экзаменов. В конце концов мне просто снизили отметку по поведению. Я принял это как награду: единственная тройка по поведению в истории польской школы № 2! Ученики моего класса хлопали меня по плечу – и переизбрали старостой на следующий год.

Тому, что сегодня зовут «гражданским действием», надо, по-видимому, учиться на практике. Просто объяснить это не дает результатов. Наша забастовка не прошла даром. Несколькими месяцами позже представители старших классов школы просили руководство освободить всех нас за две недели до экзаменов от изучен?ия неэкзаменационных дисциплин. Мы хотели сконцентрировать все силы на подготовке к экзаменам. Это был рациональный запрос, который, несомненно, показывал серьезность нашего отношения к учебе. Ясно, что можно было договориться, но реакцией директрисы было опять жесткое «нет», что превратило спор в конфронтацию. Ответом стала вторая забастовка, на этот раз всей школы. В крупном скандале участвовали педсовет и общее собрание родителей старших классов. Вмешалось опять Гороно, добиваясь «успокоения». Что до меня – я был исключен как «заводила», но мне разрешили сдать экстерном все экзамены за седьмой класс. Это освободило много времени, и я успел поработать как надо, сдав почти все экзамены на «отлично» (кроме троек по поведению и по биологии).

Военное время и советская армия. Отступления и победы

Война была тогда фоном всего и вся. Одним из выражений этого было то, что я ежедневно отправлялся к «стене», где налепливали газеты, и прислушивался к громкоговорителям, чтобы узнать новости с фронта (личные радиоприемники были к этому времени изъяты у всех, у кого нашли). В нашей семье я стал главным читателем и носителем новостей о том, что происходит в мире. В началах войны это были сообщения об отступлениях советской армии. Далее началось движение назад, то есть вперед, к старым границам страны. После Сталинграда немецкую армию выбивали шаг за шагом из оккупированных территорий. Победы четко отмечались публичными приказами Сталина и салютами в Москве.

Многие семьи жили напряженным ожиданием новостей с фронта, в которых главным было личное – новости шли вперемежку с сообщениями о смерти родных, находившихся в рядах армии. Потери были огромными: к концу войны было мало семей, в которых хоть кто-нибудь не погиб бы, а бывали такие, где были убиты все мужчины до одного. Казалось, что череда похоронок – сообщений о смерти на фронте – никогда не кончится. Бедность росла, надежды на скорую победу таяли.

Военные победы не облегчили жизнь населения. Люди нищали, слабели надежды на быструю победу. Ходил анекдот о шофере генерала Жукова – тогда высшего координатора советской армии. По этому рассказу, все окружающие спрашивали шофера, что говорит Жуков о конце войны, и однажды водитель собрался с силами задать этот вопрос вышедшему с ночного заседания Жукову, небритому и усталому. Но перед тем как шофер раскрыл рот, Жуков потянулся и полусонно сказал: «Ох, черт подери, когда же кончится эта война?»

Население недоедало, что было заметно по иссохшим и безжизненным лицам прохожих. Были те, кто умирал с голоду, в особенности в период боев за Сталинград. Люди падали прямо на улицах и часто оставались лежать надолго. На обочинах сидели женщины, а перед ними лежали кучки личных вещей, выставленных на продажу, – домашний скарб, часто вещи тех, на кого пришла похоронка. По улицам двигались группы беспризорников и преступные банды, против которых милиция была явно бессильна. В то же время в городе оставались островки относительного благополучия: это были в основном семьи высоких чинов, офицеров действующей армии и внутренней полиции, партийных бонз, как и другие избранные, в особенности некоторые ученые, имевшие бронь – право не уходить на фронт и получать посылки спецпотребления. Были, конечно, и спекулянты, которых обогащала война.

Те, кто выживал, часто являли собой картину действия неформальной экономики: она в который раз спасала Россию в тяжелые времена. Частью этого были бартер, случайные заработки во многих местах, пайки разного вида, разносторонняя преступная деятельность и семейные сельские связи в колхозах. Без всего этого многим не удалось бы дотянуть.

Странным манером и я в то время обогатился. В дни, когда хлеб по карточкам не доходил до районного магазина и мне нельзя было дать с собой в школу обычного бутерброда, мама давала мне 10 рублей, чтобы купить по пути пшеничную лепешку. Эти деньги я сберегал на покупку книг по дешевке у женщин, сидевших вдоль улиц. Книги эти я старательно отбирал. Таким образом, я потихоньку собрал небольшую, но интересную личную библиотечку. Когда пришло время уезжать из Самарканда, мама распорядилась бросить все эти книги, чтобы оставить в чемоданах место для нашей зимней одежды. Годами позже, уже в Польше, она извинилась передо мной, сказав, что ошиблась, – оказалось, что единственной ценной вещью в доме были мои книги. Так во время переезда пропала моя первая библиотека. После это повторялось не раз.

Советская армия продолжала сражаться и, дойдя до границ, начала движение вовне, на территории, в прошлом не принадлежавшие Советскому Союзу. Американская и британская авиация наносили все более жесткие удары по Германии. Далее появился второй фронт, западные союзники высадились во Франции и, переборов немецкое сопротивление, двинулись вперед, к границам самой Германии. Тем временем усилия немецких элит убить Гитлера кончились неудачей и жестокой расправой гестапо. Время шло, а немецкая армия продолжала сражаться. Мы ждали конца войны, когда советские войска и войска западных союзников вошли с разных сторон в оккупированную немцами Европу, – но немцы продолжали сражаться. Мы ждали этого, когда антинацистские силы подошли к границам Германии, – но немцы продолжали сражаться. Мы ждали этого, когда советская армия ворвалась в Берлин, – но немцы продолжали сражаться. Было чувство, что это никогда не кончится.

1 мая 1945 года я был в Самарканде, по радио объявили о самоубийстве Гитлера накануне. Далее объявили дату подписания безоговорочной капитуляции немецкой армии. 8 мая 1945 года, когда это произошло, я стоял на площади в толпе, слушавшей громкоговорители, которые сообщали о подписании документа о капитуляции Германии маршалами Жуковым и Кейтелем. Молчание толпы было осязаемым. Оно длилось и длилось, пока какая-то женщина не закричала: «Чего вы не радуетесь? Ведь война кончилась!» Толпа продолжала молчать, и она повернулась к соседу: «Ты, старик, почему не радуешься?» – а он громко и горько расплакался.

Так для меня кончилась Вторая мировая война.

Дело Гроссмана: «Они»

Вскоре после возвращения отца и по мере окончания войны жизнь нашей семьи нормализовалась. Драматические для меня события в школе успокоились. Отец и мама работали, и мы не голодали более, только недоедали. Но в один из дней отец вернулся домой с работы с лицом, которое напомнило мне дни его прибытия из лагеря, изможденным и загнанным. После долгого молчания он рассказал, что произошло ужасное: его вызвали в НКВД! Всполошилась вся контора Талигулянской ГЭС, где он работал. Реакция на телефонный звонок «оттуда» была схожей у всех – это был страх и глубокое чувство беззащитности. Директором стройки отца был тогда Абрамов, который сам в свое время отсидел несколько лет, но, как говорили, был освобожден из тюрьмы, когда на одном из партийных съездов Сталин спросил узбекскую делегацию: «А где тот маленький еврей, с которым я говорил в последний раз?» – и им пришлось признать, что «маленький еврей» в тюрьме за «контрреволюционную деятельность». Сталин буркнул: «Чепуха!» – после чего Абрамова спешно выпустили, «отмыли», вернули партийный билет и прибавили зарплату – такие были времена. Абрамов доказал тогда свое бесстрашие, защищая работников Талигулянской ГЭС, в особенности татар, которых в то время массово сослали из Крыма в наш район (депортация целых народов была характерна для 1930?х и 1940?х). Отец рассказывал, что татары массово вымирали, по всей видимости от шока, несмотря на то что Абрамов сделал все, чтобы облегчить их участь. Абрамов ходил в старых штанах и порванных ботинках, но упрямо продолжал защищать своих работников от властей всякого рода. Звонок «оттуда» был очевидной причиной для беспокойства.

Оказалось, что отец был вызван не по личному делу, а для дачи свидетельских показаний по «делу» его знакомого. Это был Меир Гроссман – когда-то известный варшавский журналист, считавшийся там крайне левым, близким к подпольной коммунистической партии. От наступления немцев на Польшу 1939 года он бежал на восток, был арестован советской властью, вошедшей в Польшу согласно пакту Молотова–Риббентропа, разделившему Польшу между СССР и нацистской Германией и уничтожившему польское государство, и был сослан на север, в спецпоселение в Коми. После своего освобождения как «бывшего польского» он приехал в Самарканд. К тому времени он вполне перековался из друга коммунистов в очень гневного антикоммуниста. Следователь, вызвавший отца, сказал ему, что НКВД известно о подпольной организации «поляков», включавшей Гроссмана, который находится теперь под арестом. С отца потребовали сообщить НКВД об его контрреволюционной деятельности.

Отец и впрямь встречался с Гроссманом, чтобы поиграть в шахматы и поговорить о разном. Бывало, что и я ходил с отцом на эти встречи послушать умный разговор старших и посмотреть на игру. По рассказу отца, он вначале ответил следователю, что не помнит никаких контрреволюционных высказываний со стороны Гроссмана. После безрезультатной для следователя встречи тот выдал отцу пропуск на выход из здания НКВД, но на прощание добавил: «Ну что ж, на этот раз мы вас отпускаем, но подумайте серьезно о будущем вашем и вашей семьи и возвращайтесь через неделю. На всякий случай принесите с собой постельное белье». Эти встречи повторялись, и наконец следователь спросил опять: «Вы все еще не припомнили никаких контрреволюционных высказываний Гроссмана?» И скомандовал: «Ввести заключенного Гроссмана». Появился Гроссман, исхудалый, небритый и с бегающим взглядом. Следователь рявкнул на него: «Подтверждаете ли вы протокол, подписанный вами, о вашей контрреволюционной деятельности?» – и Гроссман промямлил: «Подтверждаю». Тогда следователь повернулся к отцу и спросил: «А теперь вспомнили?» – на что получил нужный ему ответ.

Стало ясно как отцу, так и нам, что в НКВД «шьют дело» о заговоре бывших польских граждан против советской власти. Это явно пригодилось бы для «карьерного роста» следователей. В семье Гроссмана мы также узнали, что все началось с ареста его свояка за кражу кожи на местном заводе, где тот работал. Ему предложили выбор: сесть на несколько лет или же назвать других виновных в контрреволюционной пропаганде среди выходцев из Польши. Он выбрал второе и начал называть все имена, которые помнил, включая даже нескольких из его собственных родственников – также моего отца.

Была объявлена дата процесса, в котором отцу была отведена роль свидетеля, а Гроссману – роль виновного. Процесс проходил в закрытом режиме. Я сидел на лестнице у входа в суд, ожидая отца или же (что было вполне возможно) объявления об его аресте в зале суда. Когда отец вышел, его рассказ из первых рук прозвучал почти что невероятно. Адвокатом Гроссмана была назначена молодая женщина, которую отец называл в наших разговорах «комсомолкой». Этим он подчеркивал ее молодость, а также явную преданность делу коммунистической партии и горячую веру в советский строй. Когда показания Гроссмана были прочитаны и судья приказал ему подтвердить их устно («Подпись ваша?!»), она встала, повернулась к Гроссману и резко сказала: «А теперь говорите вы». Он молчал. Тогда она стукнула перед его лицом кулаком по столу: «Я вам говорю, говорите!» – и он сказал: «Все ложь. Меня били». Начался невероятный бедлам. Прокурор орал во всю глотку: «Я требую не вносить этого в протокол!» Адвокат отвечала на высоких тонах: «Я требую внести это в протокол! Вы не сможете этого не включить! Вы что, законов не знаете?» Судьи чуть ли не спрятались под стол, испугавшись происходящего – ведь и им могло влететь за такой поворот процесса. Кончилось тем, что председатель суда промямлил, что они откладывают продолжение суда до новой даты, а до тех пор арестованный остается под стражей. Свидетелей, как и моего отца, отпустили, и он вышел, потрясенный увиденным и услышанным.

Суд был отложен, но Гроссмана все же не выпустили. Как говорилось тогда в СССР: «Человек есть – дело будет». Его осудили вне судебной процедуры решением «тройки» (органы для оперативного уничтожения «антисоветских элементов», действовавшие в СССР с августа 1937 по ноябрь 1938 года и состоявшие из трех человек – начальника, секретаря обкома и прокурора: отсюда и название «тройка») на три года тюрьмы за то, что двумя годами раньше он пробовал бежать из спецпоселения. Его освободили по амнистии годами позже.

Нам было ясно, что отца надо немедленно убрать из Самарканда: он слишком много слышал и видел на этом процессе. К этому времени, в начале 1945 года, Вильно был уже опять в советских руках, и мы знали, что оттуда свободный выезд в Польшу для его уроженцев. Для поездки в Вильно из Самарканда требовалось особое разрешение, но тут помогли неформальные связи матери. К этому времени, после производства сигарет и сандалий, она перешла на пошив платьев дамам «высшего света». Это были в основном жены профессоров медицины Ленинградского университета, которых эвакуировали в Самарканд. Мама им явно очень нравилась. Я часто видел этих клиенток и удивлялся не раз как красоте их русского языка и обходительности, так и их необыкновенной избалованности, несмотря на тяжелые условия, в которых жили почти все. Это была моя первая встреча с женщинами элиты страны, как и первый взгляд на их быт.

Среди клиенток мамы была дама, не принадлежавшая к ленинградской медицинской элите, но относившаяся к местным властным структурам – чиновничеству самаркандского НКВД. Ее фамилия была Хрущева, и нам намекали, что она сестра Никиты Хрущева – в то время первого секретаря украинской компартии, а после смерти Сталина неограниченного властителя Советской России (до сих пор не знаю, было ли это правдой). Когда мама попросила ее раздобыть для отца разрешение уехать в Вильно, она получила ответ: «Рада буду помочь». Мы еще раз собрали или одолжили все возможные деньги, чтобы отправить отца подальше – в Вильно. Он уехал и на многие месяцы исчез – ни слуху ни духу. Мы опасались худшего.

Иегуда

Далее мы переехали жить в Новый город, что дало нам важное преимущество в виде наличия постоянного электрического света, который очень помогал мне в учебе.

В один из дней я за столом делал уроки, когда в нашу дверь на первом этаже вошел советский солдат. Он выглядел до того стереотипно, что было трудно даже запомнить его с ходу. Гимнастерка, ушанка со звездой, вещмешок, бритое лицо, а в руках деревянный ящик, который в те времена носили многие солдаты. Он внимательно осмотрел комнату, а далее перевел взгляд на меня. Спросил на очень хорошем русском языке: «Могу ли видеть мадам Зайдшнур?» Я вздрогнул от слова «мадам» от советского солдата. Ответил: «Мамы нет, но вскоре она придет. Хотите ее подождать?» Он сказал «да», я предложил ему чай, и он уселся с газеткой ждать. Когда мама пришла, он начал с вопроса: «Знаете ли вы почерк вашего мужа?» Она ответила «да», и он вытащил из сапога отцовское письмо. Коротко вдохнув, мама села читать. В письме ей предлагалось довериться подателю этого послания и тому, что он расскажет. Солдат назвался Иегудой и рассказал, что отец находится в Польше, в городе Лодзь, куда доехал через Вильно. Он также сказал, что отец предлагает и нам ехать в Вильно, а оттуда продолжить путь к нему в Польшу. Иегуда просил разрешения переночевать у нас, «если это вам не помешает», и мать разрешила ему занять угол на полу, принесла одеяла.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
6 из 7