Я смотрю в окно на сад Вэл, маленький рай с буйной растительностью, засаженный помидорами и огурцами, усики которых цепляются за решетку. Мой покойный отец тоже любил ее сад. Он любил готовить, декламировать стихи и петь, хотя ужасно фальшивил, как и его сестра Вэл. Они на детских фотографиях даже похожи – оба худые, загорелые, с одинаковыми мальчиковыми стрижками. В доме Вэл столько снимков моего отца, что я неизменно ухожу от нее с болью в сердце. На стене напротив меня фотографии отца десятилетним мальчишкой с удочкой. В двенадцать – с маленьким радиоприемником. В восемнадцать – в мантии выпускника школы. И всегда на лице все та же искренняя, открытая улыбка.
А на книжной полке еще одна фотография – он вместе с моей матерью, снято в тот день, когда они привезли в дом своего первенца – меня. Других фотографий моей матери в доме нет – тетушка против. А эту она пропустила по единственной причине: на ней есть я.
Я подхожу и разглядываю лица на снимке.
– Как же я на нее похожа. Только сейчас поняла.
– Да, ты на нее похожа, а она слыла настоящей красавицей. Если Камилла входила в комнату, все головы поворачивались к ней. Твоему отцу хватило одного раза взглянуть на нее – и он влюбился без памяти. У моего несчастного брата не было ни одного шанса.
– Ты ее так ненавидела?
– Ненавидела? – Вэл обдумывает мой вопрос. – Нет, я бы так не сказала. И уж определенно не поначалу. Камилла абсолютно покорила меня своим обаянием; как и всех, кто с ней сталкивался. Никогда не видела женщины, столь щедро одаренной. Красота, ум, талант. А какое чувство стиля!
– Вот уж чего я точно от нее не унаследовала, – грустно усмехаюсь я.
– Ах, детка, ты унаследовала лучшие черты обоих родителей. У тебя внешность и музыкальный талант Камиллы и щедрое сердце отца. Ты – лучшее, что случилось в жизни Майкла. Ему выпало влюбиться в нее, прежде чем ты появилась на свет, и меня это не радовало. Но, черт побери, ведь в нее влюблялись все поголовно. Она умела затягивать людей в свое силовое поле.
Я думаю о дочери, о том, как легко она обаяла доктора Черри. В три года она способна очаровать любого. Таким даром Бог меня не наделил, а Лили с ним родилась.
Возвращая фотографию родителей на полку, я спрашиваю у Вэл:
– Так что на самом деле случилось с моим братом?
Она тут же замыкается в себе и отворачивается. Ей явно не хочется продолжать разговор. Я всегда подозревала: мне чего-то недоговаривают и в истории моей матери есть что-то гораздо более темное и тревожное, да я и сама боялась спрашивать. Но сегодня решаюсь.
– Вэл? – окликаю ее я.
– Ты все знаешь, – говорит она. – Я тебе все рассказала, когда почувствовала, что ты уже выросла и сможешь понять.
– Но подробностей ты мне не сообщила.
– Кому они нужны – подробности?
– Теперь они нужны мне. – Я смотрю в сторону спальни, где спит моя дочка, моя дорогая девочка. – Я должна знать, не похожа ли на нее Лили.
– Прекрати, Джулия. Ты на ложном пути, если думаешь, что Лили хоть в чем-то похожа на Камиллу.
– Все прошедшие годы я слышала только какие-то обрывки истории о моем брате. Но я всегда чувствовала: за твоими словами кроется что-то большее, о чем ты не хочешь говорить.
– Да если даже знать все, история не станет понятнее. Даже тридцать лет спустя я не понимаю, почему она так поступила.
– А как именно она поступила?
Вэл задумалась на мгновение.
– После того случая – когда дело наконец дошло до суда – психиатры назвали ее состояние постнатальной депрессией. Твой отец тоже так считал. Хотел верить, и для него стало большим облегчением, когда ее не приговорили к тюремному заключению. К счастью для Камиллы, вместо тюрьмы ее отправили в больницу.
– Где позволили умереть от воспаления аппендикса. Вряд ли тут уместно говорить «к счастью».
Вэл по-прежнему избегает встречаться со мной взглядом. Молчание между нами сгущается, и воздух грозит окаменеть, если я не вмешаюсь.
– Ты чего-то недоговариваешь? – тихо спрашиваю я.
– Извини, Джулия. Ты права, я была с тобой не до конца откровенна. По крайней мере в том, что касается этого.
– Чего именно?
– Того, как умерла твоя мать.
– Я думала, от воспаления аппендикса. Ты и папа всегда говорили: она умерла в больнице через два года.
– Да, она умерла через два года, но не от воспаления аппендикса. – Вэл вздыхает. – Не хотела тебе говорить, но ты хочешь правды. Твоя мать умерла от внематочной беременности.
– От беременности? Но ее приговорили к изоляции как душевнобольную.
– Вот именно. Камилла так и не назвала отца, а мы так никогда и не узнали, кто он. После смерти в ее палате обнаружили всевозможную контрабанду. Алкоголь, дорогие ювелирные изделия, косметику. Я не сомневаюсь, она торговала собой, а взамен получала услуги, и инициатива исходила от нее, ведь она всегда умело манипулировала людьми.
– И все же она была жертвой. С ее психическим заболеванием.
– Да, именно так психиатры и говорили в суде. Назвали ее состояние постнатальной депрессией и психозом. Но я тебе говорю, никакой депрессией Камилла не страдала. И никаким психозом. Она просто скучала. И отличалась мстительностью. И ей надоел твой братишка: у него болел животик и он все время плакал. Она всегда хотела быть в центре внимания и привыкла к тому, что мужчины готовы перебить друг друга, лишь бы сделать ее счастливой. Камилла считала себя золотой девушкой и знала, что всегда добьется своего, но вот оказалась женой, привязанной к двум детям, которых никогда не хотела. В суде она сказала, что ничего не помнит, но один сосед все видел, и он дал показания. Он видел, как Камилла вынесла на балкон твоего братика. Видел, как она намеренно перебросила младенца через перила. Не выронила его, а выбросила с высоты двух этажей на землю. Хорошенького трехнедельного мальчика с голубыми глазками, как у тебя. Слава богу, я в тот день сама с тобой нянькалась. – Вэл набирает в грудь побольше воздуха. – Иначе и ты, возможно, отправилась бы следом за братом.
3
Дождь молотит в окно моей кухни, его водянистые пальцы скользят по стеклу, а мы с Лили готовим на завтра овсяную кашу и печенье с изюмом для ее детсадовского праздника. В эпоху, когда, кажется, у каждого ребенка аллергия то на яйца, то на глютен, то на орехи, готовку печенья можно приравнять к диверсии, я словно пеку отравленные кружочки для хрупких деточек. Другие матери, вероятно, делают здоровые закуски, какие-нибудь фруктовые дольки или свежую морковку, а я замешиваю масло и яйца, муку и сахар, получаю вязкое тесто, и мы с Лили лепим из него комочки и выкладываем на противень. Я достаю теплое, ароматное печенье из духовки и ставлю перед Лили две штуки и стакан с яблочным соком – ее полдник. Вкуснота, сахар. Какая же я плохая мать.
Она с удовольствием принимается за еду, а я сажусь перед пюпитром. Я уже несколько дней почти не вынимала скрипку из футляра, и мне нужно подготовиться к следующей репетиции. Скрипка ложится на плечо, как старый друг, а когда я настраиваю инструмент, дерево звучит сочно, с шоколадной густотой, словно требуя для разогрева чего-то медленного и мелодичного. Я откладываю в сторону партитуру квартета Шостаковича, который собиралась разучивать, а вместо него прикрепляю к пюпитру «Incendio». Фрагменты вальса всю неделю звучали у меня в голове, а сегодня утром я проснулась с непреодолимым желанием услышать его еще раз, утвердиться во мнении, что не ошиблась и он прекрасен.
О да, так и есть. Печальный голос моей скрипки словно поет о разбитых сердцах и утраченной любви, о темных лесах и холмах, населенных призраками. Потом печаль переходит в волнение. Лейтмотив не изменился, но теперь ноты ускоряются, перемещаются по звукоряду на струне ми, где убыстряются до целого ряда арпеджио. Мой пульс несется вперед вместе с безумным ритмом. Я пытаюсь выдерживать темп, пальцы спотыкаются друг о дружку. Руку сводит судорога. Неожиданно ноты начинают звучать фальшиво, дерево гудит, словно вибрируя на какой-то запредельной частоте, от которой мой инструмент вот-вот расколется и распадется на части. Но я не сдаюсь, сражаюсь со своей скрипкой, пытаюсь подчинить ее себе. Гудение становится громче, мелодия срывается на визг.
Но я слышу собственный крик.
Я охаю от боли и смотрю на свое бедро. На сверкающий осколок стекла, торчащий из моей плоти, точно хрустальный кинжал. За собственными рыданиями я слышу чей-то голос, он раз за разом распевает три слова, голос звучит так бездушно, так механически – я его почти не узнаю. И, только увидев, как двигаются ее губы, я понимаю, что слышу голос моей дочери. Она смотрит на меня глазами спокойной, неземной голубизны.
Я делаю три глубоких вдоха, чтобы набраться мужества, и хватаюсь за осколок стекла. С криком боли извлекаю его из тела. По ноге струится алая кровяная ленточка. Дальше я уже ничего не вижу, дальше опускается темнота: я теряю сознание.
Сквозь туман болеутоляющих я слышу, как муж по другую сторону занавески в отделении скорой помощи разговаривает с Вэл. Голос его прерывается, он, похоже, несся в больницу бегом, и теперь Вэл пытается его успокоить.
– Ничего страшного, Роб. Ей наложили швы и сделали противостолбнячную прививку. И еще у нее шишка на лбу – ударилась о журнальный столик во время падения. Но когда пришла в себя, позвонила мне – попросила о помощи. Я сразу же приехала и привезла ее сюда.
– Так ничего серьезного нет? Вы уверены, что она просто упала в обморок?
– Если ты видел кровь на полу, то тебе должно быть ясно, почему она грохнулась. Рана была довольно страшная и чертовски болезненная. Но доктор из скорой помощи сказал, рана на вид довольно чистая и опасности заражения нет.
– Так я заберу ее домой?
– Да, конечно. Вот только… – Вэл переходит на шепот: – Я волнуюсь за нее. В машине она сказала…
– Мамочка? – Я слышу хныканье Лили. – Хочу к мамочке.