Итак, при «новом поряке» библиотека не только стояла на месте храма. Хуже того: сочинения в ней были тщательно отобраны. Нельзя не поразиться, глядя на издававшиеся тогда книги. Подавляющая их часть написана не в силу горячего, искренного стремления создать именно эту книгу, выполнить именно эту работу; ни за одной почти книгой не стоит личности, если это не тома классиков – обезвреженных пропагандой и тем, что я называл в прежних очерках «искусством мимосмотрения». Всё это книги для развлечения, не затрагивающего душу и ум. Даже гуманитарное знание было иссушено и обезврежено, выражалось при помощи обессиливающего творческий труд и читательское понимание жаргона.
III. Самопознание на жаргоне
Утрата ясной, прозрачной, проникающей в свой предмет речи означала гораздо больше, чем простое падение литературного качества.
Я уже говорил о том, что люди, у которых время отняло способность выражения сложных мыслей, и себя понимают не сложнее, чем могут выразить. Все опрощается: понимание себя, своего места в мире, мира и жизни в целом. Даже «ученый» класс безъязыкий, а вернее – чем «ученее», тем хуже, т. к. «научной» считается только речь, непонятная самому говорящему, полная «слов со смутным значением», как указывал еще Зощенко.
Ведь что значит – отнять способность точного выражения мыслей? Отнимаются не просто слова, отнимаются самые первозданные понятия. Вместо «достопримечательность» полуобразованный говорит: «интересный культурный и социальный объект». Это невыразимо комично и бессмысленно, зато – по мнению говорящего – обличает его ученость. В приложении к философии, всякому мышлению о глубоком и первоначальном – это приводит к лепету, перемалыванию обрывков чужих мыслей, вообще к попыткам заменить мышление – сопоставлением цитат.
Нет самопознания на жаргоне, нет и поэзии. Поэзия требует ясности, высшей осознанности, ей не годятся смутные слова. Самопознание дается или религией, или поэзией, или соединением обеих. Тут и там человек находит готовые формулы, которые может или буквально приложить к себе (что все делают в детстве и юности), или использовать в поиске формулы своей собственной, незаемной. Человеческое – зыбко, неопределенно, двоится, чугунные слова «обезьяньего языка» его не выражают. Лучше всего для передачи «человеческого» подходит поэзия,
«разсказъ о томъ, какъ Богъ (жизнь, сущность времени) пронизываетъ челов?ка; религiозный опытъ со стороны индивидуальнаго въ немъ»,
как говорит Борис Поплавский. Шекспир, Библия – наилучшим образом воспитывают сознающую себя личность именно потому, что они менее всего «научны», они о частном, личном, тайном. Кто воспитан условной «библиотекой», «научно-популярным мировоззрением», уверен, что «ничего сложного в человеке нет – простые процессы возбуждения и торможения», тот никогда не придет к высшему развитию. Мы то, во что верим и – прибавлю – то, что мы можем выразить.
IV. Цинизм как защитный прием
Удаленность от культурных корней, потеря способности ясного выражения мыслей, отказ от самопознания – в сочетании с непрерывной ложью «нового порядка», которой всякая хотя бы отчасти мыслящая личность пыталась сопротивляться, – искажали на корню старый интеллигентский тип.
Интеллигенция, благодаря каким-то темным подземным корням, долгое время видела добродетель в воздержании от цинизма; упражнялась если не в вере, то к доверии к определенному кругу предметов. Тип интеллигента-циника выработался достаточно поздно, когда «новый порядок» из угрозы стал посмешищем, однако смеяться громко было еще небезопасно. В наши дни этот тип вырос, укрепился, расцвел. Еще в начале прошлого века, да что там – еще во «вн?земельной Россiи» 1930-х гг. этот тип был крайне редок, почти не встречался.
Однако уже тогда был Г. Адамович – прообраз русского литератора новейшего времени, то есть охлажденный циник. «Убьетъ литературу, – говорил Адамовичъ, – ощущенiе никчемности. Будто снимаешь листикъ за листикомъ: это неважно и то неважно (или нел?по въ случа? иронiи), это – пустяки, и то – всего лишь мишура, листикъ за листикомъ, безжалостно, въ предчувствiи самаго в?рнаго, самаго нужнаго, а его н?тъ».
Эта фраза: «всё ненужно» – венчает определенный тип развития. Лишнее подтверждение тому, что в искусстве, в области мысли материалисту делать нечего, т. к. если все умирает – то в самом деле все бессмысленно, все ненужно, зачем трудиться? А современную русскую культуру губит не только полупросвещенность, но и всеобщий, впитанный с самого детства материализм, вера в то, что ничего, кроме материи, на белом свете и нет. Кроме успеха и денег, кроме попечительной государственной власти, которой готовы рукоплескать, пока не иссякла ее щедрость, и притом ненавидеть ее только за то, что она – власть. Плоды такой «культуры» даже не ядовиты – они ничтожны.
Адамовича и последователей убивает отсутствие опыта духовной жизни. У Адамовича – непростительное, обязанное внутренней сухости и безблагодатности; у последователей – вынужденное, воспитанное с детства. Они знают вещи и только вещи; духовная жизнь для них – нечто далекое, может быть, «церковное»… «Въ искусств?, – отвечал Адамовичу Ив. Лукаш, – единственно-важно самобытiе художника. Онъ долженъ прежде всего (и это самое трудное) стать… самобытiемъ, оставить все чужое, кром? своего, если оно есть, „быть самимъ собою“», то есть – продолжим мысль Лукаша, должен привыкнуть жить внутри себя. Этого дети «нового порядка» не умеют. Они живут только «в коллективе» и «с коллективом», только с внешними целями и ради внешних целей…
Задача циника – обессмыслить все вокруг. Если этот циник занимается литературной критикой, например, ему нужно доказать, будто русские писатели только и мечтали, что об опрощении и бесформенности. Для такого критика вся целеустремленная и формообразующая эпоха Романовых – с Пушкиным, Достоевским, сложной (и всегда непризнанной современниками) мыслью – нож острый; ее нужно низвести до маловажной величины. Тут идут в ход двусмысленные ссылки на Чехова: Чехов, де, ни разу не упоминает Достоевского, потому что понимает его ничтожность. Циник вообще склонен ссылаться на других, на «все знают»: в одиночестве ему неуютно.
И еще циник любит чувствовать себя «современным». Все ему ненужное он отправляет в прошлое, к отсталым предкам. Для такого ума всё важное, цельное, жизнеопределяющее – было «когда-то раньше», но давно уже не существует; современность для этих людей пуста, лишена всякого смысла; смыслы и ценности были в прошлом, современность их может только «изучать». В действительности всё важное вечно – а значит, сегодня: философия, Бог или боги, судьба, борьба за культуру (прибавлю) против революции…
Цинизм разрушает не только пораженную им душу. Он еще и препятствует любому общекультурному развитию, т. е. движению «вперед и вверх». Когда верх берут циники – культура превращается в болото, в котором «все ненужно», кроме успеха и денег. Но надо признать: в своих истоках интеллигентский цинизм был средством если не сопротивления революции, то приспособления к ее всеохватной лжи.
V. «Революция» как моральное понятие
Поговорим о революции.
«Революция» – такое же неопределенное, смутное слово, как и «интеллигенция». Как правило, с ним соединяется определенный моральный пафос: «восстание народа», «сопротивление угнетению» и так далее. Пафос этот совершенно международен, один и тот же в России при «новом порядке» и, скажем, в Соединенных Штатах. Это неудивительно, ведь и современенный Запад – дитя мятежа.
«Революция» в наши дни – исключительно моральное понятие. В революции «историческое» мышление видит то, что наши предки называли «карой Господней». Пора, однако, развенчать это понятие, лишить его морального обаяния. Пора понять, что революция есть несчастный случай. Она не имеет никакого отношения к «восставшему народу», «борьбе за права» и прочему в том же роде. Народ вкладывается в погром, ставший возможным благодаря крушению государственного порядка, но это происходит уже после революции.
У нас в России «революции» предшествовало длительное помутнение рассудка, вызванное левым движением, корни которого тянутся до последней четверти XIX века. Истинный смысл неравенства в том, чтобы с высоты, которую дают богатство и культура, просвещать непросвещенных, образовывать необразованных. У нас же в России средне-высший класс, напротив, изнывал от собственной культурности (читай: силы) и мечтал о том, чтобы образованных приравнять к необразованным. Добровольная слабость была его идеалом.
А. Салтыков вспоминает о времени своего учения в Поливановской гимназии (1880-е гг.):
«Была у насъ и иная струя, шедшая извн?, изъ окружающей атмосферы. Это была струя всеобщаго упрощенiя и опрощенiя, по существу чисто большевицкая. Кое въ чемъ прикровенно, а кое въ чемъ и вполн? открыто, – это теченiе отвергало всю iерархiю установленныхъ ц?нностей жизни. Такъ было въ нашей гимназiи. Что же было въ остальныхъ?.. Достаточно, впрочемъ, прогляд?ть журналы того времени – и даже бол?е ранней эпохи – чтобы увидать, какъ большевизмъ перъ, въ теченiе десятковъ л?тъ, на Россiю, хотя онъ и не им?лъ еще имени, чрезъ тысячи щелей, а порою даже – широкими дорогами».
На всем протяжении царствования Николая II, чем дальше, тем больше, Россия была в тумане марксистских и народнических грез, в обольщении «нового порядка». Уравнительно-опростительные мечты кружили головы. Пережитым и осознанным прошедшим революция стала только для «вн?земельной Россiи». Белая эмиграция была не просто «продолжением старой России». Напротив, она была Россией будущего – живым преодолением революции и того народнического, упростительного духа, который к ней привел; в «материковой» России, напротив, народнический дух победил, культура вернулась в 1860-е годы и в них осталась, чтобы после падения «нового порядка» удариться в разнообразное распутство.
Нужно подчеркнуть: в России никогда не было «революции» в том детском смысле, какой этому слову придают левые. Было совпадение во времени трех разнородных явлений: религиозного по сути брожения умов «интеллигенции», смутного крестьянского недовольства, подогреваемого городской пропагандой, и солдатского, а точнее, дезертирского бунта в 17-м году. Ко всему этому прибавлялись слабоволие и «христианские» настроения Императора. Не будь первого из этих обстоятельств – умственного повреждения интеллигенции, – не сыграло бы роковой роли и третье. Что же касается крестьянства – интеллигенция походя лишила его доверия к Царю, на котором держалось русское государство. Чтобы утверждать это, не нужно быть монархистом: достаточно и простого здравого смысла…
VI. Заключение
Казалось бы, всё сказанное – чистая культурная археология, не имеющая никакого отношения к современности. В действительности все перечисленные силы продолжают действовать и сегодня. Культурный слой, видящий в себе сообщество избранных, преследуемых за правду, наступательно-моральный, когда речь идет о противниках, и снисходительный, если дело касается друзей – сейчас в небывалой силе. Продолжительное падение образовательного уровня (всё больше «фактов», все меньше «образования»), легкость обмена мнениями и усвоения поверхностных сведений, даваемая всемирной сетью – все это способствует его расцвету.
Что касается «идейной начинки», то левое движение наших дней нашло новую точку фокуса: либеральную идею, предлагающую людям, в области мнений и поведения, не «состязание», а бесплодное формообразование, причем по возможности во второстепенных вопросах. (Что удивительно: эта вера в «формообразование» свободно сочетается у многих с верой в «последнюю истину», доступную только избранным.) Нередко это формообразование подается как добросовестно сохраненное эллинское наследство. Притязания необоснованные. Суть эллинства: состязание как способ нахождения лучшего. Однако либеральная идея убеждена, что «лучшего» нет; а социализм свое «лучшее» знает заранее. Где есть «единая истина» – какие могут быть «состязания»?
При этом делаю обычную оговорку: состязание есть аристократическая идея; простое формообразование, о котором так пекутся либералы, ничего общего с состязанием и поиском лучшего не имеют. Вообще так называемые «толерантность» и «плюрализм» глубоко чужды всякому состязанию. Они требуют восхищения всякой деятельностью, хотя бы и лишенной всякой ценности, или еще хуже – с отрицательной ценностью. Утверждающие, будто у современного Запада эллинские корни – умалчивают о том, что состязание без оценки и без идеи лучшего было бы, на взгляд греков, пустой забавой.
Не будем же ни либералами, ни интеллигентами. Будем искать лучшего, причем «лучшего» не с точки зрения морали, особенно – партийной морали. Лучшее, определяемое морально, слишком удобопревратно и зависит от того, против какого врага будет направлена эта мораль. Для человека умственного труда достоинство без притязаний на «избранность», глубина мысли, ясность речи, самопознание – те общедоступные, при некоторых усилиях, виды лучшего, которые не зависят от нашего понимания нравственности. А если они не служат борьбе с «мировым злом» – тем лучше. Расчеловечивание, как показал опыт новейших социализмов, чтобы не ссылаться на более ранние эпохи, приходит как раз на пути последней и решающей борьбы со «злом».
XXX. Социализм и юность
Когда речь заходит о заслугах «нового порядка» в России, в первую очередь вспоминают его заботы о просвещении и воспитании, начиная с распространения грамотности. Эти заботы – отчасти вымысел, отчасти правда. Новую власть и в самом деле заботили дети и юноши, а вернее сказать – их умы, в гораздо большей степени, чем власть императорскую. Можно даже сказать, что социализму (в классовой и расовой его разновидностях) был свойствен настощий культ молодости и силы. Почитание молодости, заискивание перед ней – и притом суровое побуждение к единомыслию. У этого культа были причины как политические, так и общекультурные. Политически – юность была лучшей союзницей в деле разрушения Старого мира.
И сам социализм, как весенние мечтания, легче всего захватывал молодых. Трудно представить себе зрелого человека, увлеченного «справедливостью для всех». Но была и вторая причина этого обостренного внимания правящего социализма к юности. Как говорит Платон в «Государстве»:
«Во всяком деле самое главное – это начало, в особенности если это касается чего-то юного и нежного. Тогда всего более образуются и укореняются те черты, которые кто-либо желает там запечатлеть».
Деятели «нового порядка» никогда, сколько известно, не ссылались на Платона, но мыслям его следовали. Важнейшим для них вопросом (после подготовки к войне) было воспитание юношества, вернее сказать – воспитание в юношестве «правильного» образа мыслей. Здесь разница между просвещением «старого» и «нового» мира: прежнее правительство заботилось прежде всего о формировании личности, не о ее мнениях.
Прежде всего надо уточнить: «новому порядку» нужен был не мыслящий, поднятый до уровня прежнего образованного класса «народ». Ему нужна была численно выросшая и качественно ослабленная интеллигенция, т. е. класс оторванных от культурной почвы технических исполнителей.
Эта потребность произвела (не только у нас в России) небывалое прежде число людей, образованность которых сводится к умению читать и писать, т. е. к простой грамотности. Книга стала для них, во-первых, привычным развлечением, а во-вторых, источником «истин», принимаемых тем более религиозно, чем меньше места религия в известных нам формах занимает в современной жизни. П. Муратов говорил об этом новом образованном классе:
«Ни особаго ума, ни особой умственности не требуется в?дь въ т?хъ современныхъ занятiяхъ, которыя все же неизв?стно почему горделиво отд?ляютъ себя отъ труда ремесленнаго, фабричнаго, ручного».
Научившийся читать, в силу естественного заблуждения, считает, что умеет и думать. Это не личное заблуждение, но широко распространенный и укоренившийся предрассудок. Борьба за распространение грамотности подавалась «новым порядком» как борьба за освобождение умов. На деле грамотность не столько освобождает ум, сколько делает его более восприимчивым для пропаганды. Поведение «грамотного» определяется его чтением в гораздо большей степени, чем обычаями и нравственными правилами. Книга освобождает от почвы – во всяком случае, в первом поколении читающих. Впоследствии книга создает новую почву, новую традицию – от которой и оторвали Россию в 1918-м году силой жестокой цензуры и изменений в правописании (потому что, повторю это снова, орфография – вовсе не «технический» вопрос, решение которого можно предоставить техникам).
Однако помимо и независимо от «умения читать» существует искусство чтения. Кратчайшим образом его можно определить как взаимопроникновение личности с книгой. В чтении мы находим не просто «факты» – поскольку речь идет об искусстве, не об умении, – в чтении мы находим себя. С удивлением личность встречает рассыпанные по страницам истины о себе самой; зачастую – прежде всякого жизненного опыта, в детстве и юности. Книга дает нам одновременно ключ к самим себе – и образец, путь усложнения и роста. Искусство чтения – целиком относится к области труда и развития и роста. С простым «умением читать», с чтением ради отдыха и развлечения его роднят одни только буквы.
Искусство чтения находится во вражде с известным: «книга – источник знаний». Там, где книга действительно «источник знаний», она или орудие, или, хуже того, средство порабощения человека книжным «истинам». Полуобразованность есть именно подчиненность книге. Истинные отношения личности и книги – отношения совместного труда. Привычка к чтению не означает привычки к работе над и вместе с книгой. «Начитанный» не то же, что «развивший свой ум». «Начитанность» скорее противоположна культурности, как развитию судящей силы. «Умение читать» – пассивно, и при неблагоприятных обстоятельствах не развивает ум, но подчиняет его книге.
Пора признать: книга не благо, во всяком случае – не безусловное благо. Книга может быть единомысленна с «забором», книга сама может стать таким «забором» (как стала им на наших глазах «всемирная сеть»). Благородства в книге не больше, чем в том, кто ее пишет.
***
Всеобщая грамотность в сочетании с правительственным заказом способствовали развитию двух родов литературы: так называемого «научно-популярного» (исходно задуманного ради проповеди атеизма, а впоследствии скорее развлекательного) – и «детского». Последний, как и первый, со временем от воспитания перешел к развлечению.
Процветание «детской литературы» при «новом порядке» имело двойные корни. Приток талантливых сил был ей обеспечен, во-первых, несколько меньшим цензурным гнетом, чем в остальных областях искусства, а во-вторых – сознательным правительственным заказом. «Партия» хотела, в первую очередь, воспитать детство и юношество в желательном направлении; со временем «воспитание» превратилось в развлечение. Но и такая литература для юношества отвечала правительственному запросу, т. к. приучала к чтению легкому, не пробуждающему мысль.
В случае с «детской литературой» сама постановка вопроса ложная. Да, в литературе есть место книгам, написанным в первую очередь для детей. Но все лучшие «детские» книги хороши и для взрослых; и немало «взрослых» книг, в свою очередь, совершили путешествие на детскую полку. Общее правило таково: детский ум развивается почти исключительно книгами «взрослыми» – кроме, может быть, тех, что слишком сложны по мысли или требуют от читателя собственного опыта жизни. Предложить ребенку исключительно «детскую» литературу значит ограничить его детскими же умственными запросами. Эту ограничительную роль «детская литература» и исполняла до своего исчезновения в 1990-е.
***
Культура, понимаемая как грамотность и освобожденная от почвы, от умственной сложности (техническая сложность и умственная – совсем не одно и то же), выработала и упрощенный язык – перегруженный, однако, неуместными иностранными заимствованиями.
Можно сказать: иностранщина царила в русской речи и во времена Петра. Но не следует сравнивать петровских «генерал-аншефов», «букли» и «виктории» – и мертвенный язык нового порядка с его «организовывать», «реагировать», «ситуация», «реальный», «конкретный» вместо откликнуться или отозваться, положение или случай, настоящий или действительный, определенный или точный. Язык петровского времени оставался национален, пестря заимствованиями там, где не находилось (или казалось, будто не находится) готовых русских речений. Язык нового порядка последовательно безнационален, т. е. мертв; последовательно заменяет всякое руское речение, вернее – целые гнезда русских речений на плохо переваренные иностранные заимствования.