И продемонстрировал обложку учебника арифметики.
– Умна-а-й, – из последних сил продолжал очаровывать Фёдор, – генералом станешь, попомни моё слово. Купишь астролябию?
– У вас есть астролябия? – обрадовался мальчик. Но тут же расстроился: – Наверное, дорогой инструмент. Я вряд ли располагаю необходимой суммой.
– Полтинник, – торопливо сказал Фёдор, – ладно, сорок копеек.
– Сколько? – не поверил Коля. И попросил: – Покажите, пожалуйста.
– Эй, чухна! Ну ты где, замёрз, что ли? Шибко беги сюда и покажи господину кадету прибор.
Эстонец вытащил из мешка и положил на скамейку похищенное у военных моряков. Три головы склонились над штуковиной странной формы.
– Это, разумеется, не астролябия, – уверенно сказал Коля.
– Тю, много ты понимаешь. А что тогда? Тут меди одной фунта на три. Бери, пока дают. Хорошая игрушка. Смотри! Тяжёлая, прочная.
Фёдор схватил предмет и с размаху бросил на гранитный столбик, врытый посреди двора; но дрожащие руки подвели, и штуковина зарылась в мягкую землю.
– Подождите, – наморщил лоб мальчик, – где-то я видел подобное. У папы в книгах?
– Крепкая! Ни в жисть не разобьётся. Играй – не хочу, – пробормотал Фёдор и вновь воздел над головой добычу, прицеливаясь в гранитную пирамидку.
У Коли Ярилова с внезапной, пугающей чёткостью всплыла картина из отцовской служебной книги: «донный взрыватель к девятидюймовой чугунной бомбе»: цилиндр с резьбой и конусообразная нашлёпка…
Сказать он ничего не успел.
Белая вспышка ударила в глаза, нестерпимо горячая волна обожгла, ударила, опрокинула…
Ещё долго эхо взрыва билось о каменные стены, пытаясь найти выход из тесного двора.
* * *
Сентябрь 1899 г., Санкт-Петербург
Осень первыми золотыми листьями падала на бульвары столицы; перелётные птицы всё чаще поглядывали в остывающее небо, планируя маршрут на юг, а в противоположном направлении потянулись в Санкт-Петербург войска, возвращающиеся из летних лагерей по железной дороге.
У Царскосельского вокзала строились кадеты: ротные офицеры рычали на мальчишек в белых гимнастических рубахах, прозванных для краткости «гимнастёрками».
Начальнику училища подали экипаж: застонали рессоры, принимая семипудовую тяжесть. Пожилой генерал, кряхтя, разместился, заняв чуть ли не всю ширину сиденья. Махнул снятой с руки белой перчаткой; капельдинер понял и подал знак – тут же загрохотал невпопад кадетский оркестр, завыла медь помятых труб, забухал огромный барабан – едва ли не больший по размеру, чем лупящий в кожаный бок упитанный кадет.
Впереди – знамённый расчёт из лучших фрунтовиков выпускного класса; орлиные головы трепыхались на ветру, дразнились узкими языками. Старшие шагали браво, высекая подковками сапог искры из мостовой, выпятив колесом грудь; публика замирала на тротуарах от восхищения, размахивала приветственно зонтиками; стреляли глазками гимназистки и утирали платочками слёзы умиления матроны.
Бухал барабан, грохотали сапоги, стучали сердца. Последними шли, едва поспевая, младшие; семенили невпопад, неспособные шагать так же широко, как их взрослые товарищи. Были они ростом равны лежащим на плечах тяжёлым винтовкам, а шеи их торчали из шинельных скаток, словно тонкие ветки из вороньих гнёзд. Отстающих взводные командиры хватали за воротники и подтаскивали к строю, как сука подтаскивает за шиворот щенят, укладывая в корзину.
Директор гимназии поморщился: рёв оркестра с улицы мешал разговору. Подошёл к окну, закрыл створку, повернул бронзовую ручку.
– Так на чём мы остановились, милостивый государь?
Инженер-капитан содрал перчатки, бросил в фуражку, лежащую на столе. Сказал:
– На этом несчастном случае со взрывателем. Мой младший сын теперь калека. Передвигается лишь с помощью костылей. Врачи обещают улучшение: возможно, со временем костыли удастся заменить на трость.
Директор потеребил холёными пальцами золотую цепочку, но вынимать часы не решился, чтобы гость не принял этот жест за невежливый намёк.
– Ну-с, я прослежу, чтобы классный наставник провёл беседу с гимназистами. Поверьте, у нас прекрасные дети, они не будут дразнить вашего сына. И он вполне сможет пройти курс обучения. За исключением, конечно, гимнастики, военного строя, фехтования. Но эти предметы предназначены для гармоничного развития и не являются основными, так что не извольте беспокоиться. Вот сможет ли он без посторонней помощи ходить по лестницам? У нас, знаете ли, младшие классы на третьем этаже. Смею спросить: почему вы не желаете обучать сына на дому? Насколько я могу судить, жалованье вам позволяет нанимать домашних учителей. А после он сдаст экзамены экстерном. Многие так делают…
– Дело не в преодолении лестниц, – сказал офицер, – а в ином преодолении. Видите ли, я вдовец. Мать Николая умерла родами. Его родами. Сам я по делам службы вечно отсутствую, вынужден жить на казённой квартире в Кронштадте, но и там бываю редко. Коля находится на попечении Александры Яковлевны, сестры моей покойной жены. Старший брат его заканчивает Павловское пехотное училище. Словом, дома ему одиноко. Сын и сейчас, после несчастного случая, часто замыкается в себе: он мечтал о военной карьере, теперь недоступной. Думается, что среди сверстников ему будет лучше, общение отвлечёт от печальных раздумий.
– Пожалуй, вы правы, – директор кивнул, – новейшие педагогические учения высоко ценят общество сверстников в развитии индивидуума. Что же, вступительный экзамен Николай выдержал успешно, никаких препятствий для его обучения нет. Я постараюсь особо следить за ним, накажу надзирателю и учителям.
Директор достал белоснежный платок, деликатно высморкался. Спросил:
– А что, его мечта была столь серьёзна? Детские надежды часто меняются, и я не стал бы…
– Серьёзна, поверьте мне, – перебил инженер-капитан.
– Ну да, разумеется, – согласился директор. И поморщился: за окном сфальшивил тромбон.
Последняя кадетская рота скрылась за углом, вернулись на свои ветки успокоившиеся вороны. Публика разошлась по гражданским делам.
Мальчик, опирающийся на костыли, продолжал смотреть вслед исчезнувшему строю.
* * *
Откровение второе
Весна 1900 г., Санкт-Петербург
Самыми трудными были лестницы.
Вы даже не представляете, сколько их. Можно подумать, что кто-то, зло ухмыляясь, сначала соорудил невообразимое количество лестниц и только после выстроил вокруг них город.
Сияющие мрамором и рассыпающиеся истёртым плитняком, скрипучие деревянные и гулкие чугунные. Закрученная кругами ада лесенка на империал конки была вообще пыткой непреодолимой: приходилось ехать внизу, среди пожилых чиновников и жалостливо качающих головой мастеровых.
Вот эта жалость была хуже любого неудобства и невыносимой боли во всём теле, устающем к вечеру безмерно.
Лестницы и ступени, ступени и лестницы. Я наизусть выучил дорогу: три этажа вниз из квартиры; каждую неровность панели и каждую щербину поребрика; вечно скользкое от петербургской мороси крыльцо гимназии; четыре ступени вниз, в шинельную, и потом столько же обратно. И шесть пролётов по семнадцать ступеней в каждом, чтобы подняться в наш класс.
Я постоянно опаздывал, не поспевая за резвыми однокашниками, и часто коридорный паркет скрипел под моими костылями в полной тишине, когда занятия уже начались; это нервировало преподавателей.
Меня опять жалели: учителя терпеливо ждали, когда я усядусь, пристроив костыли у стены (они имели обыкновение падать с жутким грохотом в самый неподходящий момент); товарищи проявляли заботу, предлагая поднести ранец или помочь вскарабкаться на очередной пролёт. Думаю, не все они были искренни в своём сочувствии – скорее, исполняли указание классного наставника. Я остро чувствовал эту (быть может, придуманную мной) фальшь и ненавидел их всех: и изображающих сопереживание гимназистов, и накрахмаленного наставника, и лестницы, и костыли…
И себя. Больше всего я ненавидел себя.
И ещё. Мне страшно, до судорог, хотелось врезать костылём кому-нибудь прямо в эту лживую гримасу соболезнования. Всё равно кому.
За одним исключением.