Я проснулся, когда мисс Херринг подкидывала угля в камин и суетилась по комнате так, словно огонь пылал у нее прямо под нижними юбками.
– В чем дело, мисс Херринг? – поинтересовался я, и она издала фыркающий звук, вероятно, означавший, что я что-то натворил.
– Может, мне не подобает этого говорить, – наконец произнесла она, глядя в сторону. – Но вам нужно следить за тем, что вы рассказываете мисс Ангус. Сегодня она вышла из вашей комнаты в немалом потрясении.
– В самом деле? Наверное, я увлекся. Наверное, мне не стоит слишком откровенничать.
– Конечно же, стоит, мистер Понеке, я хочу сказать, вам стоит быть откровенным. Но такие вещи не всегда подходят для нежных ушей, понимаете?
– Конечно же. Безусловно. Я больше не буду о таком говорить.
Горничная шагнула к двери, а потом обратно, развернувшись, как большой зверь в зоопарковой клетке, и ее лицо залилось краской, словно она внутренне боролась сама с собой из-за какой-то мысли.
– Прошу вас, мисс Херринг…
– Мистер Понеке. – Мисс Херринг на год или два старше меня, но разговаривает со мной, как со старшим. – Думаю, для вас будет лучше… выговориться, так сказать.
– Но вы же только что дали мне понять, что мои слова болезненны для ушей мисс Ангус.
– Возможно, она просто была не готова, или вам следовало выговариваться осторожнее. – Выражение лица мисс Херринг немного смягчилось. – Я могла бы кое-что посоветовать, если с моей стороны это не слишком дерзко.
Мисс Херринг вышла из комнаты, не дав мне ответить.
Когда мисс Ангус пришла в следующий раз, у нее с собой были бумага, чернила и свежие перья. Конечно, все это и так было у меня, пусть и в небольшом количестве, но она, видимо, специально купила новый запас. Мне предстояло выговариваться на бумаге. Так предложила мисс Херринг, и мисс Ангус согласилась. Это послужит мне упражнением, и мне будет чем занять время. С тех пор как меня привезли обратно в этот дом, я разве что руку иногда поднимал, и надо признать, что с бездельем пора было уже заканчивать.
Мисс Ангус попросила меня, когда подойдет время, иногда читать ей свои записки вслух, пока она шьет или штопает. Я предупредил ее, что это может ее шокировать. В некоторые вещи мне самому с трудом верилось и хотелось о них забыть. На это она ответила, что, когда ей было одиннадцать лет, она увидела в Египетском павильоне заспиртованную двухголовую обезьяну, а когда ей было четырнадцать – женщину, которая глотала шпаги и огонь. Хуже того, в детстве она слышала от кухарки рассказы о двух повешениях и знает, что мир полон подобных ужасов, вот почему нам следует положиться на Господа нашего, чтобы он хранил наше тело и рассудок. Кроме того, о худшем я всегда смогу умолчать, раз теперь у меня была для этого бумага.
Я не нашел подобающей отговорки, чтобы с этим поспорить.
* * *
Я буду писать для тебя, мое будущее, и иногда я буду писать для тех, кто сейчас обо мне заботится, и иногда для тех, кого с нами уже нет. Если я всегда буду писать только для мисс Ангус, то придется изображать все пристойным и благостным, как она сама, но моя жизнь никогда не была такой. Когда я буду рассказывать тебе о земле, где я родился, она наверняка покажется тебе пейзажем с картины, потому что сейчас она и мне самому такой кажется, и я не знаю, виноваты в этом картины Художника, бросающие тень на мои воспоминания, или там действительно было так красиво. Мои самые ранние воспоминания и вправду кажутся зелеными и невинными. Если в твоей жизни есть что-то подобное, это нужно хранить. Звук мушкетных выстрелов положил всему этому конец[7 - Мушкетные войны (англ. “Musket wars”) – многочисленные сражения между племенами маори в первой половине XIX века с применением полученного от европейцев огнестрельного оружия. В результате многие племенные группы были полностью истреблены. Однако огнестрельное оружие позволило маори успешно противостоять британским колонизаторам и по договору Вайтанаги в 1846 году получить равные юридические права с британскими подданными.].
Мой отец был вождем. Когда я был малым ребенком и прятался под кустом, я этого не знал. Прошло время, и все стихло, меня уже стал донимать голод, но молчание еще хранило меня в укрытии, и тогда я услышал мужчин; они громко кричали грубыми голосами, которые тут же смягчились, когда они нашли нас.
– Михикитеао! Нуку? Хеми? Aue, hoki mai koutou![8 - Вернитесь!]
Меня звали Хеми, я это знал и поэтому выглянул наружу. Как только я шевельнулся, ко мне протянулись огромные руки, обхватили за живот и подняли, от чего меня, охваченного ужасом, вырвало. Но руки передали меня мужчине, которого я знал как Папу, и он вытер меня и обнял. «Taku tama, – сказал он. – Taku potiki»[9 - Сын мой, дитя мое.]. И я понял, что это были мои ласковые имена. Мужчина, который принес меня, показал отцу, где лежала мать, и отец прижал меня к себе и вздрогнул, не знаю, от горя или от ярости. Я так испугался, что меня снова стало рвать, но из желудка больше ничего не вышло.
Потом мы нашли Ну, и она больше не могла меня позвать, не могла больше за мной присматривать. Мужчины похоронили женщин и детей. Я стоял рядом с могилой, и по моему лицу текли сопли и слезы, затекая в рот.
Отец взял меня с собой, но я был слишком мал, чтобы поспевать за взрослыми, и наверняка слишком тяготил воинов, которым приходилось меня нести, пока они прочесывали окрестные земли в поисках убийц моих матери и сестры. Я провел с ними всего несколько дней, а потом отец нашел, с кем меня оставить. Мы вышли к белому дому, стоявшему на землях нашего племени, и отец сказал, что это миссионерский приход, и там обо мне позаботятся, и я помню, как серьезно и очень многозначительно кивнул, словно знал, что это значило. И только когда из дома вышли люди, я захлебнулся воздухом, задрожал и метнулся за ноги отца, чтобы спрятаться, потому что это были первые белые люди, которых я видел в жизни.
– Это мои друзья, Хеми, – сказал мне отец. – Они всегда были добрыми друзьями твоему отцу и тебе станут добрыми друзьями.
Я слышал отцовские слова, но не мог пошевелиться. Эти люди казались больными, казалось, что с их лиц сошла краска. Такими глазами можно было что-то видеть? Какая странная одежда – какой же формы у них тела? А где у женщин ноги? Я прижался лбом к покрытому татуировками отцовскому бедру и с опаской выглядывал из-за него. Помню, как обхватил руками ногу отца, и мне казалось, что я спрятался, хотя где-то в глубине души все равно знал, что меня видно. Я подумал, что это не имело значения, он будет меня защищать всегда-всегда, но ноги отца продолжали двигаться, и я больше не мог оставаться под их прикрытием. Отец вытолкнул меня вперед.
– Здесь ты будешь в безопасности, taku tama. Если я оставлю тебя с нашим народом, кто знает, что с тобой может случиться. Люди из Миссии не участвуют в нашей войне. Они несут нам мир, Иисуса Христа и всякие чудеса. Посмотри, какая корова! Посмотри, какая маслобойка! Здесь ты будешь учиться, а когда все закончится, я за тобой вернусь.
Тогда я не знал, что такое «корова» или «маслобойка». Представляешь? Но отец указал на большое животное на четырех ногах, как у kuri[10 - Новозеландская собака.], и хотя оно было ужасающего размера и с острыми на вид наростами на голове, у него были самые ласковые и большие глаза, какие я когда-нибудь видел. Я не узнал, что такое маслобойка, но на один день мне вполне хватило новых впечатлений в виде белых людей и коров. У меня не было никакого намерения знакомиться с кем-то из них поближе.
Я был маленьким полуголым ребенком, и леди из Миссии было нетрудно взять меня за руку, а отцу со своими воинами – тут же уйти прочь, и мир показался мне пустым, как никогда раньше. Куда делись деревья? Куда делись птицы? Пространство вокруг дома было расчищено, хотя за его пределами стеной высился лес. Итак, это был мой новый дом, и я слишком устал, чтобы сопротивляться этому после ухода Папы. Меня увели, вымыли и нарядили в одежду белых людей. Мне никогда в жизни не было так неудобно – все жало, давило и чесало. Неделю за неделей я уходил от дома так далеко, как только мог, и, когда меня находили, моя одежда была наполовину содрана и болталась вокруг бедер. Но одежда белых людей была слишком замысловато устроена, чтобы я смог полностью от нее избавиться, а потом я к ней просто привык.
* * *
В дальнейшем отец навещал меня при любой удобной возможности, а такая выпадала нечасто. Он был моим солнцем. Его прибытие означало для меня восхитительный перерыв в скучной монотонности миссионерского уклада. Но каждый раз, как я видел его, я думал о матери, как она смотрела на меня невидящим взглядом, и о милой сестре, которой больше не было рядом, чтобы за мной присматривать, и передо мной словно разверзалась черная пропасть, и я едва удерживался на краю. Наверное, я страшился отца и тех чувств, которые он пробуждал своим появлением, хотя и жаждал блестящего очарования его общества. Потому что мой отец был из тех, кто будоражил воображение. Он умел произвести впечатление – и величавостью фигуры, и чем-то еще. Погружаться в теплую глубину его голоса, когда он называл меня ласковыми словами, было все равно что слушать, как ночь беседует с днем. Знаю, остальных тоже тянуло к нему, хотя миссионеры изо всех сил старались держаться на благочестивом расстоянии. Перед его прибытием всю Миссию будоражило – каждый из нас жаждал увидеть его первым или услышать рассказы о его самых последних сражениях с врагами. И конечно, мне во всем этом отводилась почетная роль, потому что я был единственным, кто мог приближаться к этому великому человеку и прикасаться к нему.
Иногда отец приходил разделить трапезу с пастором и послушать проповедь, но он никогда не заходил в белый дом. Теперь мне понятно, каким он был важным человеком, потому что пастор выходил встретить его и садился рядом, даже на голую землю. Я усаживался к отцу на колени и водил пальцем по линиям татуировок на его ногах, пока не стал слишком взрослым для таких интимностей. Отец нежничал со мной и не шлепал даже тогда, когда я дергал за волоски и заставлял его морщиться. Но лицо его трогать было нельзя. Даже я это знал. Борозды moko[11 - Традиционная для маори татуировка лица и тела, наносится на кожу с помощью специального зубила, в результате на коже появляются шрамы. Моко считались священными.] притягивали мое любопытство, и отец рассказал мне, что в этих рисунках жили мои предки, что каждая линия и изгиб рассказывали историю нашей whakapapa[12 - Генеалогия рода, фундаментальный принцип культуры маори. Человек, читающий свою факапапу, провозглашает свою идентичность, связь с землями предков и силой их духа.] и что это было наше самое священное знание, которое записано на его лице, записано в его плоти и крови чернилами нашей земли. Как ты баловал меня, Папа, и как я тебя подвел, потому что я больше не могу пересказать ту родословную и не заслужил права носить ее на себе. Я оказался так далеко от нашей whakapapa, хотя знаю, ты сказал бы, что она течет у меня в жилах, подобно тому, как море течет по Земле, и, где бы я ни странствовал, никакое расстояние не могло заставить меня перестать быть тем, что я есть. Знаю, ты бы сказал именно так, хотя не знаю, как мне заставить себя в это поверить.
Может быть, ты простишь глупого мальчишку, которым я был из-за своих страхов и неуверенности в себе. Я расплачиваюсь за них всякий раз, когда думаю о тебе. Когда я насыщался сидением у тебя на коленях, я убегал играть с другими миссионерскими детьми в счастливой уверенности, что ты вернешься, снова и снова. Тогда я не был настоящим сиротой, как остальные. Тебе нужно было обсуждать всякие серьезные вещи с другими взрослыми, и это навевало на меня скуку, но с твоим появлением в доме начиналась суматоха, и мы, дети, этим пользовались. Отсидев службу, мы ухитрялись увильнуть от ежедневной работы, пока готовился обед. Будет чем заняться потом. А пока же мы бегали в догонялки, сражались на палках и разыгрывали сценки. В большинстве случаев мне доставалась роль вождя, потому что я был единственным, у кого был жив хотя бы один из родителей, к тому же такой внушительный. Но иногда Маата Кохине решала, что главной будет она: у нее было больше естественной харизмы, чем у меня, к тому же она была сильнее.
Я изучал и другое писание, и оно было единственным, что увлекало меня так же, как твои moko, Папа. Ты тоже проявлял к нему немалый интерес, но мне оно давалось очень легко, и у меня не было груза других обязанностей, лежавших на тебе. Из-за них ты приходил не так часто, как мне хотелось бы, и межплеменные битвы заставляли тебя постоянно переходить с места на место. Я ничего не понимал в твоем мире, кроме того, что ты хотел держать меня от него подальше, в безопасности. И тебе было радостно видеть мою любовь к Библии, к Миру и к умению управляться с пером. Ты называл все это орудиями, которые помогут нашему народу сохранить силу в этом непознанном новом мире. Теперь мне кажется, что иногда ты говорил это со смесью восхищения и ужаса. Мне хорошо знакомо это чувство, особенно здесь, в Лондоне. Возможно, оно было знакомо мне уже тогда, потому что хотя восхищение и сильно перевешивало, мои чувства к тебе балансировали на тех же весах. Ты был великим человеком. Ты был страшным человеком. Твой голос говорил мне, что ты был нежным человеком. Ты был моим солнцем. А потом ты больше не пришел. Если бы я знал, я бы никогда не слез с твоих колен, никогда не оторвал бы пальцев от твоих moko.
Глава 2
Когда пришла весть о смерти отца, мне было лет восемь или девять. Мне не рассказали ничего, кроме того, что он был убит в битве и съеден своими врагами-каннибалами. И тогда пропасть снова разверзлась, только теперь она никуда не исчезла, и я был на дне, а не танцевал на краю. Я не видел и не чувствовал выхода из этой дыры. Оглядываясь назад, я вижу, что был тогда слишком неопытен, чтобы понять, что со мной происходит. Я знал лишь, что хотя Миссия по-прежнему давала мне еду и питье и Библию, для меня все это стало безвкусным. Даже когда время траура по всем меркам уже истекло, мир оставался для меня безжизненным, но я не задумывался почему.
Вероятно, в результате случившегося мне следовало стать вождем, но вождем кого? Те члены нашего племени, кто остался в живых, разбрелись кто куда или заключили новые союзы. На наших землях никто уже давно не видал мира. Возвращаться мне было некуда, и я был невежей, больше знавшим про Библию, чем про свой собственный народ. Пастор щедро использовал этот пример в своих проповедях, увещевая нас отвернуться от образа жизни предков и следовать Слову Господа, Мира и Радости, и Христианской веры. Но он не мог отобрать у меня язык, который уже проник мне под кожу. Нет, на мне не было спиралевидных рисунков, украшавших отца, но я уверен, что в моих жилах текут те же чернила.
После смерти отца Пастор также молился, чтобы его взял к себе Господь Бог. Он заявил, что, хотя нам не дано полностью постичь пути Господни и хотя мы правильно делали, что скорбели, благодаря смерти наших родителей спасение стало для нас возможным. Потому что каждый раз, как погибает язычник, его дети принимаются в лоно Миссии и осеняются благодатью Спасителя. Я жил в Миссии уже несколько лет и знал английский язык лучше родного, и любил Иисуса Христа так же, как любой из нас. Я был лучшим учеником, не потому что был умнее остальных, а потому что любил Библию так же, как сказки, которые рассказывали мне сестра, мать или отец. Какие еще истории могли больше распалить мальчишеское воображение, чем поединок Давида с великаном Голиафом, или множество чудных тварей из Ноева ковчега, спасенных от потопа, или Даниил с его отважным укрощением львов? Хотя что такое львы и где находился Иерусалим, оставалось загадкой. На фоне волшебных историй про Иисуса Христа, который мог создать столько хлеба и рыбы, чтобы накормить всех собравшихся, эти детали не имели значения. Какие чудесные способности, и всеми обладал один-единственный человек! Пустил ли я Его в свое сердце? Если это означало признать его силу, то, конечно, впустил. Прости меня за мое святотатство, но ты поймешь, что для нас, детей, Христос был волшебником, властелином чудес и магии.
Но теперь мне пришло в голову, что в проповедях Пастора было нечто такое, что мне не нравилось. Благодаря ему я стал считать, что Господь был причиной моего горя. Если бы отец не привел меня в это место, был бы он еще жив? Неужели этот Бог был таким жадным, что ему нужно было погубить всю мою семью, чтобы меня присвоить?
Я был гордым мальчиком, гордым тем, что был сыном великого вождя, и тем уважением, которое ему оказывали даже взрослые миссионеры. Наверное, я думал, что однажды встану рядом с ним, и буду сражаться бок о бок с ним, и вернусь к образу жизни предков, вооруженный всеми знаниями, полученными от пришлых людей. Наверное, это был единственный путь, который я для себя видел. Я начал драться с другими мальчиками, исправно поставляя фингалы и разбитые носы по малосущественным поводам или совсем без оных. Жена Пастора и ее племянница, которые вели большинство уроков и присматривали за нами, больше не могли со мной справиться. Они нагружали меня работой по дому и заставляли часами просиживать в углу, отвернувшись от других детей. В конце концов они принялись меня бить, хотя мое непослушание от этого только возросло, пока однажды я не схватил ту самую палку, которой меня охаживали, и не попробовал попасть по руке жены Пастора. Конечно же, я промахнулся и вместо этого попал по ее пышным юбкам, но это не помешало ей истерично завопить от ужаса. Она спросила, почему я так себя вел, ведь все, чего от меня хотели, – это наставить на путь истинный, дабы я стал образцовым юношей. Но я не был юношей, я был всего лишь безутешным мальчиком, и никакие наставления уже не могли побороть мое безразличие к чему бы то ни было, и меньше всего к глупым правилам. Пастор – человек мягкий, несмотря на резкие проповеди, – был вынужден принять меры.
А меры эти сводились к порке тростью и новым проповедям, в которых он увещевал меня взяться за ум ради спасения моей души. Какое-то время я ему противился – несколько недель или даже месяцев. Я перестал читать, писать и заниматься арифметикой, и это отняло у меня остатки того, что приносило мне радость. Я больше не понимал, какой мне был прок от Миссии. Я не знал, чего искать во внешнем мире, но знал, чего мне не хватало там, где я находился. Если я хоть немного стоил отца и матери, если я хоть на что-нибудь годился, я мог выжить в лесу, ведь я был уже не маленький. Мне следует вернуться туда и найти людей из своего племени или, по крайней мере, таких, как они. Мне казалось, что я кое-что знаю о мире, но на самом деле я ничего не знал.
Сомневаюсь, что мое ночное исчезновение стало для кого-то сюрпризом. Так или иначе, что-то должно было случиться. Я должен был либо вернуться к своей прежней мирной и прилежной личине, либо стать дикарем, которого я с таким рвением в себе пробуждал. Не знаю, искали меня или нет. Я ускользнул, когда все должны были уже спать, поэтому до утра моего отсутствия никто не заметил. У меня была теплая постель, хорошая еда и ученье среди честных людей, и вряд ли в те времена многие из моих соплеменников могли похвастаться тем же. Но я считал, что лучше знаю, что делать, что смогу стать кем-то во имя своего отца. Мне не приходило в голову, что он привел меня туда не просто так, что я уже находился в том месте, которое могло дать возможность кем-то стать.
О том времени я помню только то, что был глубоко несчастен и что горе лишило меня способности к здравомыслию. А потом наступило долгое время голода и скитаний. Я прихватил с собой котомку еды, которая должна была пригодиться, пока я не найду людей и какую-нибудь работу. Полагаю, я воображал, что вернусь к своему разрозненному племени и вновь соберу его под своим именем. Мальчишеская фантазия. Я решил идти в одном направлении, делая отметки на стволах деревьев, поближе к земле, пока не найду какое-нибудь поселение или дорогу. Я еще помнил, какие лесные растения и коренья были пригодны в пищу, но не знал, как ловить птиц в силки, и не имел оружия для охоты.
Голод – это острозубая мурена в животе. Стоит ей там поселиться, как ты больше не можешь ни думать о чем-то другом, ни чувствовать что-то другое. Над моими воспоминаниями о том времени довлеет голод. Наверняка одиночество, страх, печаль были со мной изо дня в день, но мне помнится только тот ужасный голод, пересиливавший все остальное, как лихорадка.
* * *
Я насчитал пять дней и шесть ночей, прежде чем нашел что-то похожее на деревню и больше, чем побег папоротника, сочный молодой лист в центре раскидистого куста. Столь скудное пропитание для мальчишки на столь долгое время. Мне казалось, что вот-вот начну сходить с ума от потребности снова увидеть доброжелательные лица и завести настоящий разговор вместо бессвязного и жалостного бормотания себе под нос. Я все время был слишком замерзшим, слишком уставшим или слишком грязным. Мне хотелось играть. Мне хотелось есть. Мне хотелось лечь в постель. Мне было почти все равно, как все это получить.
Почти. Тогда Новая Зеландия была дикой страной. Осмелюсь предположить, что она по-прежнему дикая, хотя до меня доходят слухи, что день за днем наши земли и народ все больше подчиняются влиянию Британии, что леса вырубаются и цивилизация строится из бревен за неимением кирпича.
Даже если мальчик еще не достиг десятилетнего возраста, он уже понимает, как опасно бродить по миру свободным и беззащитным, даже если не может перечислить эти опасности поименно. Конечно же, многие из них связаны с людьми. Можно пропасть там, где рассчитывал обрести спасение. К тому времени я уже осознал, что побег из Миссии был ошибкой. Поэтому пока я направлялся к поселку, состоявшему из дюжины времянок, в беспорядке настроенных вокруг торговой лавки, наполовину представлявшей собой просто навес, и трактира, который был полной развалюхой, голод толкал меня вперед, а страх тянул назад. Я шагал ровно и уверенно, и с каждым шагом во мне крепла решимость вести себя под стать этим уверенным шагам, чтобы показаться перед жителями поселка не убогим попрошайкой, а во всеоружии напускной храбрости и остроумия. Я думал о тебе, Папа, о твоей храбрости и великой силе. У меня не было ни того ни другого, но я молился о том, чтобы меня наполнило твое мужество. Тогда я уже знал, что быстрее всех однокашников управлялся с пером, что мне не составляло труда их рассмешить и что в остатках моей прежней личины было что-то от развлекателя. Я заставлю этих людей смеяться и петь, и позабыть свои горести (потому что я уже знал, что они есть у всех нас), и взамен они, может быть, накормят меня и предложат мне теплый угол.
Как я скучаю по тому самонадеянному юнцу! Дойдя до деревни, я принялся вышагивать с таким апломбом, выкатив вперед распираемую от самоуверенности грудь, что люди прыскали со смеху от одного моего вида. Своей первой целью я выбрал трактир, где было несколько мужчин и две женщины. Когда я вошел, все они с любопытством посмотрели на меня.
– Добрый день! – воскликнул я и глубоко поклонился. – Хеми к вашим услугам. Песни пою, письма пишу, сказки рассказываю! Могу рассказать такие, от которых у вас польются слезы. Волосы у вас на затылках не просто встанут дыбом – они выпадут! А еще я рассмешу вас до колик.
Трактирщица воззрилась на меня из-за деревянных ящиков, служивших барной стойкой.
– Глядите-ка, кто здесь – черный пацаненок с гнездом на голове, который выражается, как напыщенный нахал.