– Я часто слышу, как ваши трубачи дают сигналы. Мне очень нравится, как они трубят.
– Ничего трубят, но могли бы и лучше, – сказал Джон, считая неприличным слишком расхваливать то, к чему сам приложил руку.
– Это вы научили их?
– Да, обучал их я.
– Должно быть, очень, очень трудно добиться, чтобы они начинали и заканчивали одновременно, секунда в секунду. Кажется, будто это один человек трубит. Как случилось, что вы стали трубачом, мистер Лавде?
– Да как-то так вышло, само собой. Началось, когда я был еще мальчишкой, – ответил Джон, в котором этот трогательный интерес к его особе вызвал неудержимое желание излить душу. – Я вечно делал дудки из бумаги, из бузины и даже не поверите, из стеблей жгучей крапивы. У отца было небольшое ячменное поле, и вот он, отправив меня стеречь его от птиц, как-то раз дал мне старый рожок, чтобы их отпугивать, а я научился так дудеть в этот рожок, что меня было слышно за милю. Тогда отец купил мне кларнет, а когда я научился на нем играть, взял напрокат серпент. Потом я довольно сносно научился играть и на бас-трубе. Так что, когда попал в армию, меня тут же определили учиться на трубача.
– Ну разумеется.
– Но иной раз я все-таки жалею, что попал в армию. Отец дал мне возможность учиться, а ваш отец научил рисовать лошадей – на грифельной доске. В общем, мне кажется, я мог бы достичь большего.
– Как? Вы знали моего отца? – удивилась Энн, осознав, что Джон пробуждает в ней все больший интерес.
– Да, я хорошо его знал. Вы были совсем крошка тогда и плакали, бывало, когда мальчишки постарше глядели на вас и, как водится, делали страшные глаза. А сколько раз стоял я возле вашего папаши и смотрел, как он работает. Вы, верно, совсем его не помните, а я помню!
Энн молчала задумавшись. Луна выглянула из-за туч и заиграла на влажной листве, а шпоры трубача и пуговицы на его мундире засверкали, как маленькие звездочки.
Когда они подошли к ограде оксуэллского парка, Джон спросил:
– Хотите пройти через усадьбу, или обойдем кругом?
– Мы можем пройти здесь, тут ближе.
Они вступили в парк, подошли по заросшей травой аллее почти к самому дому, свернули на тропинку, ведущую в деревню, и тут услыхали шум, голоса, громкие восклицания, которые доносились из темного здания, мимо которого проходили.
– Что там такое? – встревожилась Энн.
– Не знаю, – ответил ее спутник. – Пойду посмотрю.
Он обошел высохший, заросший кресс-салатом и сорняками пруд, который служил когда-то рыбным садком, по дренажной трубе переправился через едва заметный, но еще сочившийся ручеек и приблизился к дому. Оттуда несся нестройный шум, и любопытство заставило Джона обогнуть угол дома с той стороны, где окна были расположены ниже, и сквозь щель в ставнях заглянуть внутрь.
Он увидел комнату, в которой всегда обедал хозяин дома и которая по обычаю называлась парадной гостиной; там за столом сидело около дюжины молодых людей в форме территориальной конницы, и среди них – Фестус. Они пили, хохотали, пели, стучали кулаками по столу – словом, веселились вовсю, производя дикий шум. В неплотно прикрытое окно порывами задувал ветер, колыхая пламя свечей, и они оплывали, одеваясь в причудливые струящиеся одежды, словно в саван, и горели коптящим желтым пламенем, тускнея от нагара своих толстых черных фитилей. Один из бражников, видимо, сильно захмелев, заливался пьяными слезами, обхватив за шею соседа. Другой произносил какую-то бессвязную речь, которой никто не слушал. У одних лица побагровели, у других казались желтыми, как воск; одни клевали носом, другие были чрезмерно возбуждены. Только Фестус пребывал в обычном для него состоянии и, сидя во главе стола, огромный, грузный, с выражением довольства и превосходства наблюдал за своими захмелевшими приятелями и, казалось, торжествовал. Джон услышал, как один из пирующих кликнул служанку дядюшки Бенджи – молодую женщину, племянницу Энтони Крипплстроу; в руки ей насильно сунули скрипку и заставили извлекать из этого инструмента какие-то нестройные звуки.
Видимо, молодой Дерримен ухитрился выжить из дому своего дядюшку для того, чтобы распоряжаться там по своему усмотрению. Присматривать за домом было поручено Крипплстроу, и для Фестуса не составило особого труда отобрать у этого преданного слуги все ключи, какие ему потребовались.
Джон Лавде отвернулся от окна и поглядел на залитую лунным светом дорожку, где стояла, поджидая его, Энн. Затем он снова заглянул в окно и снова перевел глаза на Энн. Сейчас ему явно представлялся случай, действуя в своих интересах, разоблачить перед Энн Фестуса, к которому он начинал испытывать довольно сильную неприязнь.
«Нет, не могу я так поступить, – сказал он самому себе. – Низко это – действовать за его спиной. Пусть все идет своим чередом».
Он отошел от окна и увидел, что Энн, которой прискучило ждать, тоже переправившись через ручей, идет к нему.
– Что там за шум? – спросила она.
– У них гости, – ответил Лавде.
– Гости? Но ведь старика Дерримена нет дома, – возразила Энн и, пройдя мимо молчавшего Джона, направилась к окну, из которого струился свет.
Он увидел ее лицо в узкой полосе света; девушка на мгновение замерла на месте и тотчас поспешно отступила от окна, а через минуту вернулась к нему.
– Пойдемте.
Тон, каким это было сказано, заставил Джона подумать, что Энн неравнодушна к Дерримену, и он печально заметил:
– Вы сердитесь на меня за то, что я подошел к окну и будто предложил последовать моему примеру?
– Вот уж нисколько, – сказала Энн, сразу поняв его ошибку и досадуя на него за то, что так плохо читает в ее сердце. – По-моему, всякий бы это сделал, услыхав такой шум.
Снова наступило молчание.
– Дерримен трезв как стеклышко, – заметил Джон, когда они пошли дальше. – Это остальные шумят.
– Трезв он или пьян, меня это нисколько не интересует, – сказала Энн.
– Да, конечно. Я понимаю, – сказал трубач, расстроенный ее несколько резким тоном, и в голове его прозвучало невольное сомнение в правдивости ее слов.
Они еще стояли в тени дома, когда на дороге появились какие-то люди. Джон хотел было, не обращая на них внимания, продолжить путь, но Энн, смущенная тем, что ее могут увидеть наедине с мужчиной, который не является ее нареченным, сказала:
– Мистер Лавде, обождем здесь минутку: пусть они пройдут.
Вскоре стало видно, что приближаются двое: один ехал верхом на пегой лошади, другой шагал рядом. Возле дома они остановились, всадник слез с лошади и стал препираться со своим спутником – по-видимому, из-за денег.
– Так это же старый мистер Дерримен вернулся домой! – воскликнула Энн. – Он, верно, взял напрокат эту лошадь – она на курорте таскает купальную будку. Подумать только!
Джон и Энн не успели отойти далеко от дома, когда фермер и его спутник закончили свой спор, после чего последний взобрался на лошадь и легким галопом поскакал прочь, а дядюшка Бенджи весьма проворно направился к дому; впрочем, едва он заметил Джона и Энн, как шаги его замедлились. Они подошли ближе, и он узнал Энн.
– Как же это вы так быстро расстались с эспланадой короля Георга, мистер Дерримен? – спросила Энн.
– Быстро? Еще бы! Разве я могу жить в таком разорительном месте, – ответил фермер. – Там ежеминутно приходится запускать руку в кошелек: шиллинг за это, полкроны за то. Съешь одно-единственное яйцо или какое-то несчастное яблочко-падалицу, и уже, пожалуйста, плати! Пучок редиски – полпенни, а кварта сидра – добрых два пенни три фартинга, никак не меньше. Даром – ничего! Даже за то, чтобы добраться домой на этой кляче, пришлось заплатить шиллинг, а ведь сколько во мне веса? Не больше чем на пенни. Это животное меня и не почувствовало. Ну, на подметках я, скажем, пенни сэкономил, пусть так, да зато седло оказалось такое твердое, что мои самые лучшие панталоны протерлись на заду по меньшей мере пенни на два. Нет, пребывание здесь короля Георга погубило этот город для всего прочего населения. Да к тому же еще мой племянничек обещался приехать туда завтра проведать меня – значит, останься я там, пришлось бы мне его принимать. Эй, что это там такое?
Из дома донеслись крики, и Джон сказал:
– Тут ваш племянник, и у него гости.
– Мой племянник здесь? – ахнул старик. – Дорогие мои, проводите меня хотя бы до дверей… Я хочу сказать… Хи… хи… Ну, просто составьте мне компанию! Ах ты, господи, а я-то думал, что у меня дома тихо-мирно, как в церкви!
Они подошли к дому, и, когда старик фермер заглянул в окно, у него отвисла челюсть и рот принял квадратную форму, а пальцы от ужаса растопырились.
– Они пьют из моих лучших серебряных кубков, которыми я никогда не пользовался! Они пьют мое крепкое пиво! И толстые свечи оплывают совершенно зря, а я вот уже полгода не зажигал никаких, кроме самых тоненьких!
– Так вы, значит, не знали, что он здесь? – спросил Джон.
– Да нет же! – сказал фермер, покачивая головой. – Ничего я, горемыка, не знал! Слышите, как они там звенят самыми лучшими моими кубками, словно это оловянные кружки! И стол небось исцарапали, и стулья расшатали! Гляньте, как они раскачиваются на задних ножках стульев, – ведь для стула это гибель! Вот когда я помру, интересно, где он найдет другого старика, который бы ему все это позволил, и дал бы ломать свое добро, и напускать полный дом головорезов, и ставить им даровую выпивку!
– Товарищи и однополчане! – говорил между тем Фестус, обращаясь к захмелевшим фермерам и йеменам, которых потчевал. – Мы с вами поклялись дружно смотреть опасности и смерти в глаза, а теперь так же дружно разделим ложе мира и покоя. Вы останетесь здесь на ночь, ибо час уже поздний. Эта старая скупая ворона – мой дядюшка – позаботился о том, чтобы в его доме нельзя было отдохнуть с удобством, но, в конце концов, вы как-нибудь устроитесь на диванах и креслах, если нам не хватит кроватей. А мне уж не до сна. Я предаюсь меланхолии! Одна дама, признаюсь вам, завладела моим сердцем, а я завладел сердцем этой дамы. Это самая обыкновенная девушка… я хочу сказать – в глазах других, но для меня она – все. Эта крошка явилась предо мной и покорила меня. Мне полюбилась эта простая девушка! Я, понятное дело, должен был бы искать себе подругу в более высоких сферах, но что с того? Значит, такова судьба, это случалось и с самыми великими людьми.