За два года до смерти он написал предисловие к японскому изданию «Семиярусной горы», в котором выразил отношение к книге, написанной почти двадцать лет назад:
Если бы я попытался написать эту книгу сегодня, она, возможно, была бы другой, кто знает? Но она написана тогда, когда я был еще довольно молод, и такой останется. Эта история больше не принадлежит мне.… Поэтому, высокочтимый читатель, я хотел бы говорить с тобой не просто как автор, рассказчик, как философ или друг. Я бы хотел говорить с тобой как в некотором смысле твое собственное “я”. Кто скажет, что это значит? Я сам не знаю, но если ты слушаешь, то возможно, услышишь то, что не написано в книге. И это будет не благодаря мне, но благодаря Тому, кто живет и говорит в нас обоих.
Томас Мертон умер в 1968 году во время конференции восточных и западных монахов в Бангкоке. Сегодня, накануне пятидесятой годовщины выхода в свет «Семиярусной горы», мне снова вспоминаются слова Марка Ван Дорена, которые и Том и я студентами слышали в его классе: «Классика – это книга, которая остается в печати».
1998
Пояснения для читателей
Уильям Х. Шеннон
Президент-основатель Международного общества Томаса Мертона
«Семиярусная гора» увидела свет 4 октября 1948 года и сразу возымела успех. Ее провозгласили «версией» «Исповеди» Августина для двадцатого века, она вот уже пятьдесят лет продолжает пользоваться неизменным покупательским спросом. Ивлин Во, не самый снисходительный критик, пророчески писал, что «Семиярусная гора» «вполне может оказаться предметом постоянного интереса для историков религиозного опыта». Грэм Грин предположил, что это «автобиография, пример и смысл которой ценны для всех нас». Ее читательская аудитория все расширялась, выйдя далеко за пределы страны происхождения. Появилось более двадцати переводов на иностранные языки; одним из последних стал китайский.
Опубликованная всего через три года после окончания Второй мировой войны, «Семиярусная гора» сразу задела за живое читателей в Америке, а затем и в других частях света. Время было выбрано идеально: она вышла как раз тогда, когда люди, утратившие иллюзии после войны и ищущие смысла в жизни, были подготовлены к тому, чтобы услышать хорошо рассказанную историю молодого человека, чьи поиски завершились замечательным открытием.
Тем не менее, как и любая классическая работа, «Семиярусная гора» нуждается в некотором введении для нового читателя. Поскольку она выходит в специальном юбилейном издании, эти пояснения могут оказаться полезными, предвосхитив некоторые трудности и предложив разъяснения, которые облегчат читателю подход к книге и дадут более ясное понимание того, о чем говорит Томас Мертон, когда он с юношеским воодушевлением рассказывает историю своего обращения в католическую веру.
Я вижу в «Семиярусной горе» три основных момента, которые могут удивить или смутить читателя. Это пронизывающая ее несовременная религиозная атмосфера, недостающие сведения о том, что читателю хотелось бы знать, но о чем умалчивает автор, и интерпретация, которую писатель дает своему рассказу.
Религиозная атмосфера
Эта книга написана молодым монахом, дивно счастливым в первые годы своего пребывания в траппистском монастыре и все еще находящимся под ярким впечатлением от своего опыта обращения, и она, конечно же, является откровенно римско-католической. Но Римско-Католическая Церковь, с которой вы сталкиваетесь в этой книге, бесконечно далека от той церкви, которую мы знаем сегодня. Сегодняшняя церковь – это продукт революции (и это не слишком сильное слово), запущенной Вторым Ватиканским собором.
Церковь до Второго Ватикана, в которой был крещен Мертон, все еще спорила – даже три столетия спустя – с протестантской Реформацией XVI века. Для нее характерен «осадный» менталитет, она выстраивала линию обороны вокруг своих доктринальных и моральных принципов, упорно цепляясь за прошлое. Будучи обособленным институтом, она не выказывала большого желания открыться навстречу вопросам и потребностям мира, переживавшего огромные и беспрецедентные изменения. Церковь гордилась стабильностью и неизменностью своего учения в условиях изменчивого мира. К тому времени, когда Мертон написал свою книгу, римско-католическое богословие превратилось в набор готовых ответов на любые вопросы. Полемическое и апологетическое по тону, оно было призвано доказать, что католики правы, а все остальные неправы. Это высокомерие и самоуверенное превосходство очаровательно запечатлены в рассказе Брендана Бихана о католическом епископе Коркском, который в ответ на сообщение своего секретаря о смерти епископа Коркского Церкви Ирландии самодовольно заметил: «Теперь он знает, кто настоящий епископ Корка».
Сегодня, когда эта косная церковная атмосфера отделена от нас пятью десятками лет, может быть трудно понять восторг, с которым Томас Мертон принял триумфалистский менталитет церкви. Тем не менее, как и многие новообращенные, нашедшие свой путь в церковь после многих лет бесцельного блуждания, он с самого начала принял ее целиком и полностью. Он был счастлив сменить сомнения и неуверенность своего прошлого на неоспоримую и беспрекословную уверенность Католической Церкви середины двадцатого века. Уверенный в своей принадлежности к «единственно истинной» церкви, он слишком часто пренебрежительно отзывается о других христианских церквах, отражая тем самым самодовольный триумфализм церкви. Еще пятьдесят лет назад это представляло собой проблему для некоторых читателей, принадлежавших к другим религиям, которые чувствовали силу книги, но были смущены ее религиозной узостью. Одна молодая женщина, явно тронутая прочитанным, посетовала: «Почему он так язвительно отзывается о протестантах? Неужели они настолько плохи?» Сегодняшнему читателю легче увидеть эту узость в ее исторической перспективе и отнестись к ней спокойнее.
Люди по-прежнему читают «Семиярусную гору», потому что их захватывает история о том, как Мертон приходит к этой уверенности. Мы увлечены тем, как этот молодой человек пытается что-то сделать со своей дотоле неорганизованной жизнью. Сегодня, на пороге нового тысячелетия, мы сочувствуем его поискам, хоть и не всегда тому конкретному направлению, которое они приняли. Человеческая притягательность Мертона, его горячая убежденность, живой рассказ этого прирожденного писателя преодолевают узкие рамки его богословия. Его история содержит извечные элементы нашего общечеловеческого опыта. Именно это и делает ее глубоко универсальной.
Недостающая информация
В начале лета 1940 года Томас Мертон, принятый францисканским орденом, жил в Олеане и планировал в августе вступить во францисканский новициат, но в середине лета его внезапно охватило беспокойство. Он понял, что не рассказал начальнику новициата всей истории своей жизни. В его прошлом были факты, которые он не раскрыл. Он вернулся в Нью-Йорк, чтобы «рассказать всё», надеясь, что его прошлое не будет иметь значения. По всей видимости, оно имело. Ему посоветовали отозвать свое прошение о принятии к францисканцам. Надежды его разбились вдребезги. Убитый горем, он искал работу и получил место преподавателя в Университете Святого Бонавентуры.
В 1948 году – да и позже – читатели не подозревали, что он имел в виду, говоря «рассказать всё». Несколько лет спустя всплыла история о том, что во время учебы в колледже Клэр в Кембридже сексуальные влечения Мертона, не сопровождаемые каким-либо пониманием их истинного человеческого значения, навлекли беду не только на него, но и на незамужнюю женщину, родившую от него ребенка. Больше ничего не известно ни о ней, ни о ребенке. Однажды (в феврале 1944 года) Мертон попытался связаться с ней, но она словно исчезла.
После сокрушительного опыта в Нью-Йорке Мертон был убежден, что ему навсегда закрыт путь в римско-католическое священство. Он не раскрывает читателям причину этого убеждения, но оно, видимо, было основано на разговоре с начальником францисканского новициата. «Семиярусная гора» умалчивает о том, что было сказано в этом разговоре. Однако спустя год с небольшим францисканский священник в Сент-Бонавентуре сказал Мертону, что он ошибался, полагая, что если его отвергли францисканцы, то он никогда не сможет стать священником. Для его посвящения не было никаких препятствий. Это известие позволило ему отправиться в траппистский монастырь в Кентукки, где в 1949 году он был рукоположен в сан священника.
Авторская интерпретация
Подобно многим великим произведениям, история Мертона может быть прочитана на трех разных смысловых уровнях. Во-первых, это исторический уровень: что на самом деле произошло в его жизни. Во-вторых, это уровень памяти: что Мертон смог вспомнить о событиях своей жизни. Память часто избирательна, а это значит, что вспоминаемое прошлое может не всегда совпадать с историческим прошлым. Наконец, есть уровень монашеского суждения. Под этим я подразумеваю, что Мертон писал «Семиярусную гору» как монах. Его монашеская ревность окрашивает то, как Томас Мертон (его монашеское имя было отец Людовик) рассказывает эту историю. «Семиярусная гора» – это, я полагаю, история молодого человека по имени Томас Мертон, которого судит монах по имени отец Людовик. Читателю полезно иметь в виду, что временами монах склонен быть довольно суровым в своих суждениях о молодом человеке.
Томас Мертон заканчивает свой рассказ словами: «Sit finis libri, non finis quaerendi». Их можно перевести так: «Пусть это будет концом книги, но ни в коем случае не концом поиска». Это пророческие слова. Мертон «Семиярусной горы» не исчез, он просто вырос. Его позднейшие произведения – это история его роста вплоть до зрелости и открытости будущему. Наблюдение за этим ростом и есть то наслаждение, которое ожидает тех, кто обратится после «Семиярусной горы» к его позднейшим сочинениям.
Часть первая
Глава 1
Дом пленника[11 - Prisoner’s Base. Так (или иначе Darebase) называется детская командная игра, в которой игроки должны захватить в плен соперников, либо занять их территорию, сами избежав участи пленников. Предполагается, что эта древняя игра восходит к средневековой игре в бары (barres), упоминающейся под этим именем еще во французских рукописях XIV в. Главный принцип игры: чтобы не попасть в плен, игрок должен постоянно менять местоположение, перемещаясь из «дома» в «дом», пока его не «запятнали». Эта тема использована в более позднем (1952) детективе Рекса Стаута о Ниро Вульфе с таким же названием – Prisoner’s Base (в русском переводе – «Игра в бары»).]
I
Я появился на свет в тени французских гор на границе с Испанией в последний день января 1915 года, под знаком Водолея, в разгар Великой войны. От природы свободный по образу Божию, я был пленником собственной жестокости и эгоизма, – по образу мира, в который был рожден. Мир представлял собой картину ада, полный таких же как я людей, любящих Бога и в то же время ненавидящих Его; рожденных любить Его, но вместо того живущих в плену страха и своих безнадежно противоречивых желаний.
В нескольких сотнях миль от дома, где я родился, на берегах Марны, в лесах под деревьями с обгоревшими ветками, еще собирали человеческие тела, разлагающиеся в размытых дождями окопах среди трупов лошадей и разбитых орудий.
Мать и отец были пленниками этого мира. Они знали, что не принадлежат ему и не имеют своего места в нем, но и скрыться от него нет возможности. Они были в мире, но не от мира – не потому, что были святыми, но иным образом: они были художниками. Целостность и чистота художника возвышает его над миром, не отрывая от него.
Мой отец писал, как Сезанн, и понимал южнофранцузский пейзаж так, как его понимал Сезанн. Его видение мира было здраво, исполнено равновесия и благоговейного подхода к структуре, отношениям масс[12 - Отношение масс – термин художественной композиции, означающий пропорциональность отдельных частей изображения по отношению друг к другу.] и всем тем частностям, в которых запечатлена неповторимость каждого творения. Его взгляд религиозен и чист, а живопись – свободна от украшений и излишних пояснений, поскольку религиозный человек бережно относится к праву Божия творения самому свидетельствовать о себе. Отец был очень хорошим художником.
Ни один из моих родителей не страдал теми мелкими зловещими предрассудками, которые владеют людьми, не интересующимися ничем, кроме автомобилей, кино, газет, собственного холодильника да соседских разводов.
Я унаследовал от отца его взгляд на вещи и отчасти его прямоту, а от матери – некоторую неудовлетворенность хаосом, в котором пребывает мир, и разносторонность интересов. От обоих я получил способность к труду и созерцанию, наслаждению и самовыражению, которые сделали бы меня настоящим королем, если бы мир жил по законам истины. Не то чтобы у нас было много денег, нет, но любому глупцу известно: для того, чтобы наслаждаться жизнью, деньги не нужны.
Если бы верно было то, что большинство людей принимает как данность, – если бы для того, чтобы быть счастливым, нужно было всё охватить, всё увидеть, исследовать всякий опыт, а потом рассказать о нем, – я был бы очень счастливым человеком, духовным миллионером, от младых ногтей и поныне.
Если бы счастье зависело только от природных даров, я бы не поступил, придя в возраст мужа, в траппистский монастырь.
II
От концов земли[13 - Ис. 5:26; 41:9 и др.] пришли мои отец и мать в Прад[14 - Прад (Prades) – город на юге Франции.]. Они думали остаться, но пробыли здесь ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы я успел родиться и встать на ножки, а затем снова уехали. Они продолжили, а я начал, довольно долгое путешествие: для всех троих оно теперь, так или иначе, окончено.
Мой отец прибыл через океаны с другой стороны планеты, но пейзажи Крайстчерча в Новой Зеландии, где он родился, походили на предместья Лондона, только, пожалуй, были немного чище. В Новой Зеландии больше солнечного света, и думаю, люди там здоровее.
Отца звали Оуэн Мертон. Оуэн – потому что семья его матери в течение одного или двух поколений жила в Уэльсе, хотя я думаю, что происходили они из Низинной Шотландии[15 - Оуэн (Owen) – англизированная форма валлийского личного имени.]. Отец моего отца был учителем музыки и человеком благочестивым, преподавал он в колледже Христа, Крайстчерч, на Южном острове.
Отец был человеком энергичным и независимым. Он рассказывал мне, как жилось в той холмистой стране и в горах Южного острова, как он бывал на овцеводческих фермах и в лесах, и как однажды, когда через эти края проходила Антарктическая экспедиция, он едва не отправился с ней на Южный полюс. Он бы, конечно, замерз и погиб вместе со всеми, потому что это была та самая экспедиция, из которой никто не вернулся[16 - Вероятно, экспедиция Роберта Скотта на барке «Терра Нова» в 1910–1913 гг.].
Решив обучаться живописи, отец столкнулся с большими трудностями – непросто было убедить родственников, что это и есть его настоящее призвание. Но в конечном счете он отправился в Лондон, затем в Париж, а там встретил мою мать, женился на ней, и так никогда больше не вернулся в Новую Зеландию.
Мама была американка. Я видел портрет, рисующий ее хрупкой, тоненькой маленькой особой с трезвым взглядом, серьезным и каким-то тревожным, очень чутким выражением лица. Это совпадает с моим воспоминанием о ней – беспокойная, педантичная, быстрая, требовательная ко мне, своему сыну. Но в семье ее помнили веселой и беззаботной. После маминой смерти бабушка хранила крупные локоны ее рыжих волос, и эхо ее счастливого смеха еще школьной, детской поры никогда не смолкало в бабушкиной памяти.
Мне представляется теперь, что мама была человеком неутоленных мечтаний и во всем жаждала совершенства: в искусстве, в обустройстве интерьера, танцах, домашнем хозяйстве, воспитании детей. Может быть, поэтому я и помню ее преимущественно озабоченной: несовершенство мое, ее первого сына, стало ужасным обманом ее ожиданий. Эта книга, даже если она ничего не объяснит, по крайней мере даст понять, что я точно не был ребенком чьей-либо мечты. Я читал дневник, который вела мама во времена моего младенчества и раннего детства и в котором отразилось ее удивление упорным и на первый взгляд случайным развитием совершенно непредсказуемых черт моего характера, принять которые она явно не была готова: например, глубокое и серьезное стремление поклоняться огню газовой горелки на кухне. И это при полном отсутствии какого-либо ритуала и культа в моей жизни в возрасте четырех лет. Вообще ни Церкви, ни формальной религиозности в деле воспитания современного ребенка мама не придавала значения и, догадываюсь, считала, что если меня предоставить себе самому, я вырасту милым, тихим деистом, не развращенным никаким суеверием.
Мое крещение в Праде было почти наверняка идеей отца, потому что он вырос с глубокой и прочной верой, основанной на учении Англиканской церкви. Но не думаю, что в водах крещения, которое я получил в Праде, было достаточно власти, чтобы сорвать путы с первозданной свободы или освободить душу от демонов, присосавшихся к ней словно пиявки.
Отца привела в Пиренеи глубокая личная мечта, более цельная, более конкретная и более практичная, чем мамины многочисленные и навязчивые идеалы совершенства: отец хотел найти во Франции место, где бы он мог поселиться и поднимать семью, писать и жить – практически ни на что, потому что жить было практически не на что.
В Праде у родителей было много знакомых, и когда они туда перебрались, расставили мебель в квартире, когда холсты загромоздили угол комнаты, а воздух наполнился запахами свежих масляных и акварельных красок, дешевого трубочного табака и домашней стряпни, – приехали еще друзья из Парижа. И вот уже мама пишет холмы, стоя под большим полотняным зонтом, а отец – под открытым солнцем, друзья пьют красное вино и любуются на долину Канигу и монастырь на склоне горы.
В этих горах было много разрушенных монастырей. С благоговением мысль моя возвращается к этим чистым, древним каменным обителям, с низкими, мощно скругленными арками. Они вытесаны и воздвигнуты монахами, чьи молитвы, быть может, и привели меня туда, где я теперь нахожусь. У св. Мартина и св. Михаила Архангела, покровителя монахов, были в этих горах посвященные им церкви. Сен-Мартен-дю-Канигу и Сен-Мишель-де-Кюкса. Странно ли, что я питаю теплые чувства к этим местам?
Спустя двадцать лет один из монастырей, разобранный по камням, последовал за мною через Атлантику и был заново отстроен в удобной близости от меня – именно тогда, когда мне более всего было необходимо увидеть, как выглядит монастырь и в каком месте следует обитать человеку, если он желает жить в соответствии со своей разумной природой, а не как бездомный пес. Сен-Мишель-де-Кюкса целиком воссоздан в образе довольно опрятного маленького музея в парке на окраине Нью-Йорка с видом на реку Гудзон[17 - Речь идет о Клойстерс (The Cloisters; «Монастыри») – филиале Музея Метрополитен, посвященном архитектуре и искусству Средневековой Европы. Расположен в г. Нью-Йорк, США, в парке Форт-Тирон около северной оконечности о-ва Манхэттен с видом на реку Гудзон. Клойстеру принадлежит музейное здание и прилежащие 4 акра земли. Здание музея – пример средневековой архитектуры, включает элементы пяти французских средневековых монастырей (Сен-Мишель-де-Кюкса и др.), которые были частично разобраны, перевезены и воссозданы в парке Форт-Тирон (1934–1938 гг.). Вокруг разбиты сады на основе садоводческих сведений, извлеченных из различных средневековых документов и артефактов. Наиболее замечательную с архитектурной точки зрения часть Клойстерса составляет монастырь Кюкса. Музей построен на пожертвования Джона Д. Рокфеллера, он же выкупил окружающие земли под общественный парк, а также подарил штату местность Палисады на противоположной стороне реки Гудзон, чтобы сохранить окружающие пейзажи. Ядро коллекции музея составила, кроме вещей, принадлежавших собственно Д. Д. Рокфеллеру, выкупленная- им коллекция средневекового искусства, принадлежавшая скульптору и коллекционеру Дж. Грею Барнарду.], причем таким образом, что ничто не напоминает о том, в каком именно городе вы на самом деле находитесь. Называется он – Клойстер. Полностью искусственный, он все же хранит достаточно подлинности, чтобы служить упреком всему, что его окружает, за исключением деревьев и Палисадов.
Приезжавшие в Прад друзья моих родителей привозили свернувшиеся в трубку в карманах пальто газеты и письма – почтовые открытки с патриотическими картинками, на которых союзники одерживают верх над немцами: в Америке дедушка и бабушка, мамины родители, волновались о нас, потому что мы жили в стране, где идет война. И постепенно становилось ясно, что мы не можем более оставаться в Праде.
Мне едва исполнился год, и я ничего не помню о путешествии, о том, как мы отправились в Бордо и сели на корабль, на верхней палубе которого стояла пушка. Не помню ни того, как пересекали океан, ни опасений встретить немецкую подлодку, ни прибытия в Нью-Йорк, на землю, где не было войны. Зато легко могу вообразить первую встречу моих американских дедушки и бабушки с прежде не знакомыми зятем и внуком.