– Только ты у меня и есть, – предупредила его она. – Будь ко мне добр. – Они сиживали вокруг стола на кухне Тефлона: Свин Будин и Росни Гланд лицом к ним каждому, как партнеры по бриджу, посередине бутылка водки. Никто не разговаривал – только спорили, с чем мешать водку дальше, когда то, что есть, кончится. На той неделе они попробовали молоко, баночный овощной суп, наконец сок из высохшего куска арбуза – больше у Тефлона в холодильнике не осталось ничего. Попробуй как-нибудь выжать арбуз в стопку, если рефлексы твои уже не те. Считай, невозможно. Выколупывать арбузные семечки из водки тоже оказалось целое дело и привело к нарастанию взаимной неприязни.
Неприятность отчасти была в том, что и Свин, и Росни оба на Паолу положили глаз. Всякий вечер они обращались к Профану как к попечителю и запрашивали себе второй разбор.
– Она от мужиков старается отойти, – пытался сказать Профан. Свин от такого либо отмахивался, либо воспринимал как оскорбление Папику Году, старому своему начальнику.
Говоря по правде, Профану ничего не обламывалось. Хотя становилось трудно сказать, чего Паола хочет.
– Ты в каком это смысле, – говорил Профан. – Быть к тебе добр.
– Как Папик Год не был, – отвечала она. Вскоре он отказался и от попыток декодировать несколько ее бзиков. Временами она принималась излагать всевозможные дикие сказки о неверности, чуть-что-в-зубы, о пьяных издевательствах. Профан скатывал и пролопачивал, оббивал зубилом, драил железным ершом, красил и снова оббивал под началом Папика четыре года, а оттого поверил бы где-то половине. Половине потому, что женщина – лишь половинка того, у чего обычно есть две стороны.
Она всех обучила песенке. Сама ее узнала от авиадесантника, по-французски слинявшего от боевых действий в Алжире:
Demain le noir matin,
Je fermerai la porte
Au nez des anne?es mortes;
J’irai par les chemins.
Je mendierai ma vie
Sur la terre et sur l’onde,
Du vieux au nouveau monde…[7 - Здесь и далее – строки из песни Бориса Виана «Le Dеserteur» («Дезертир», 1954).]
Он был коренаст и сложен, как сам остров Мальта: скала, непроницаемое сердце. С ним она провела всего ночь. А потом он отчалил в Пирей.
Я в самый черный час запру покрепче двери, мертвым годам нет веры – чуть свет уйду от вас. По миру я пойду, по волнам и по скалам – что новый свет, что старый…
Она показала Росни Гланду аккорды, и вот все они сидели вокруг стола на зябкой кухне Тефлона, а четыре газовых огонька на плите пожирали их кислород; и пели, пели. Когда Профан наблюдал за ее глазами – думал, она грезит о десантнике: вероятно, человеке бесполитичном и храбром, какими все вообще на войне бывают, – но он устал, вот и все, устал перемещать туземные деревни и поутру измысливать варварства похлеще тех, что творились F. L. N.[8 - Сокр. от Front de Libеration Nationale – Фронт национального освобождения (фр.).] накануне ночью. На шее она носила Чудотворную Медаль (подаренную, быть может, каким-нибудь случайным моряком, кому напоминала добрую девочку-католичку еще из Штатов, где близость забесплатно – или за свадьбу?). Что она вообще за католичка? Профан, который сам католик наполовину (мама-еврейка), чья нравственность фрагментарна (ибо выводится из опыта, а того немного), не понимал, какие затейливые иезуитские аргументы привели ее к тому, чтоб сбежать с ним, отказываться делить с ним постель, но все равно просить его «быть к ней добрым».
Накануне Нового года они ночью отбились от кухни и забрели в кошерную закусочную в нескольких кварталах оттуда. А вернувшись к Тефлону, обнаружили, что Свина и Росни там нет: «Ушли бухать», – гласила записка. Внутри все было озарено рождественски, радио настроено на «В-О-Эл-Эн» и Пэта Буна в одной спальне, в другой грохот бросаемых предметов. Молодой паре как-то удалось наткнуться на затемненную комнату, а в ней эта кровать.
– Нет, – сказала она.
– В смысле, да.
Скрип, сказала кровать. Не успел никто сообразить:
Щелк, сказала «лейка» Тефлона.
Профан совершил то, что он него ожидалось: с ревом слетел с кровати, рука завершилась кулаком. Тефлон увернулся шутя.
– Будет, будет, – хмыкнул он.
Грубо нарушенное уединение – пустяк; но прерывание случилось в аккурат перед Большим Мигом.
– Ты не против, – говорил ему Тефлон. Паола спешила влататься.
– Наружу, в снег, – сказал Профан, – вот куда эта камера, Тефлон, отправляет нас.
– На: – открыл фотоаппарат, отдал Профану пленку, – будешь дуться из-за этого, как конский зад.
Профан взял пленку, а на попятный уже пойти не смог. Поэтому оделся и нахлобучил ковбойскую шляпу. Паола надела флотскую шинель, для нее великоватую.
– Вон, – вскричал Профан, – под снег. – Кой на самом деле там и был. Они успели на паром в Норфолк и сидели в верхнем салоне, пили черный кофе из картонных стаканчиков и смотрели, как снежные покровы немо хлопают о широкие иллюминаторы. Больше смотреть было не на что – лишь бичара на банке напротив да они сами. Где-то внизу бумкала и ворочалась машина, они ее чувствовали ягодицами, но ни он, ни она так и не придумали, что сказать друг дружке.
– Ты хотела остаться, – спросил он.
– Нет, нет, – вздрогнула она, между ними благоразумный фут потертой банки. У Профана не возникло порыва привлечь ее поближе. – Как решишь.
Мадонна, подумал он, у меня иждивенец завелся.
– Чего ты дрожишь. Тут же тепло вроде.
Она покачала головой, мол, нет (что бы это ни значило), не сводя взгляда с носков своих галош. Немного погодя Профан встал и вышел на палубу.
От снега, лениво падавшего на воду, 11 вечера напоминали сумерки или затмение. Над головой всякие несколько секунд взревывал гудок, спугивая всё со встречного курса. Однакож на этом рейде в конце концов будто ничего не было, лишь корабли, необитаемые, неодушевленные, шумят друг другу, что значит не более бурленья винтов или шипа снега по воде. И Профан тут совсем один.
Некоторые из нас боятся умереть; другие – человеческого одиночества. Профан боялся таких вот далей суши или моря, где не живет больше никто, кроме него самого. Он, похоже, вечно в такую забредает: свернешь за угол на улице, откроешь дверь на верхнюю палубу – и вот уже в чужих краях.
Но дверь у него за спиной открылась снова. Вскоре он почуял, как руки Паолы без перчаток скользнули ему подмышки, щека ее прижалась к его спине. Мысленный взор его ретировался, озирая их натюрморт, как смотрел бы посторонний. Но от Паолы сцена ни на гран не стала менее чужой. Так они и держались до другой стороны, паром скользнул к причалу, и лязгнули цепи, заныли зажигания машин, завелись моторы.
На автобусе они въехали в город, бессловесно; сошли у отеля «Монтичелло» и выступили к Восточной Главной искать Свина и Росни. В «Могиле моряка» было темно, впервые на памяти Профана. Должно быть, легавые закрыли.
Свина они отыскали по соседству, в «Честеровом Виталище Вахлака». Росни подсел лабать к банде.
– Балеха, балеха, – кричал Свин.
Около дюжины бывших служивых с «Эшафота» восхотели вечер встречи. Свин, назначив себя общественным распорядителем, выбрал «Сусанну Сквадуччи», итальянский комфортабельный лайнер, ныне на последних этапах постройки на верфях Ньюпорт-Ньюз.
– Опять в Ньюпорт-Ньюз? – (Решив не сообщать Свину о размолвке с Тефлоном.) Стало быть: снова йо-йошим. – Это пора прекращать, – сказал он, но его никто не слушал. Свин уже отплясывал похабный буги с Паолой.
III
Той ночью Профан спал у Свина, рядом со старыми паромными причалами, и спал он один. Паола столкнулась с одной Беатрис и отправилась ночевать к ней, кротко пообещав Профану, что составит ему пару на встречу Нового года.
Около трех Профан проснулся на кухонном полу с головной болью. Ночной воздух, люто холодный, сочился под дверь, и откуда-то снаружи до Профана доносился низкий настойчивый рык.
– Свин, – хрипло выдавил Профан. – Аспирин у тебя где. – Нет ответа. Профан ввалился в другую комнату. Свина в ней не было. Рык снаружи набрал угрозы. Профан подошел к окну и увидел Свина в переулке: он сидел на мотоцикле и газовал. Крохотными мерцающими остриями падал снег, переулок держал причудливый снежный свет сам по себе: сведя Свина к черно-белому шутовскому костюму, а древние кирпичные стены, присыпанные порошей, к безучастной серости. На Свине была вязаная шапочка вахтенного, натянутая на лицо до шеи, отчего голова его представляла собой сферу мертвой черноты. Вокруг него тучами вздымались клубы выхлопа. Профана передернуло. – Ты чего делаешь, Свин, – позвал он. Тот не ответил. Загадка или зловещее виденье Свина и его «харли-дейвидсона» одних в переулке в три часа ночи ни с того ни с сего напомнили Профану о Рахили, а думать о ней ему совсем не хотелось, сегодня ночью в пронизывающей холодрыге уж точно, с головной болью, когда в комнату крадется снег.
Рахиль Филинзер владела, еще в 54-м, этим своим «МГ». Папашин подарок. Обкатав его в гарантийном плавании по местности вокруг Главного центрального (где располагалась Папашина контора), познакомив с телефонными столбами, пожарными гидрантами и случайными пешеходами, она отогнала машину на лето в Кэтскиллз. Тут мелкая, насупленная и роскошная фигурой Рахиль устраивала на этом своем «МГ» тпру и ну всем кровожадным поворотам и вывертам Трассы 17, виляя его наглым задом мимо возов сена, ворчливых полуприцепов, старых открытых «фордов», набитых под завязку стриженными ежиком гномами-студиозусами.
Профан только списался с Флота и тем летом работал салатным поваренком в «Трокадеро Шлоцхауэра», в девяти милях от Либерти, Нью-Йорк. Начальником у него был некто Да Конью, безумный бразилец, который желал сражаться с арабами в Израиле. Однажды вечером перед открытием сезона в салоне «Фиеста», сиречь баре «Трокадеро», появился пьяный морпех с автоматом.30-го калибра в самоволочном своем вещмешке. Он не очень соображал, как к нему попало оружие: Да Конью предпочитал считать, что его деталь за деталью контрабандой вынесли с острова Пэррис – так бы поступила «Хагана». После значительного торга с барменом, которому тоже хотелось автомат, Да Конью в итоге восторжествовал, обменяв на него три артишока и баклажан. Свой приз Да Конью присовокупил к мезузе, прибитой над овощным холодильником, и сионистскому флагу, висящему за салатной стойкой. В следующие недели, пока старший повар смотрел в другую сторону, Да Конью собирал свой автомат, маскировал его салатом «айсберг», жерухой и бельгийским эндивием и понарошку расстреливал собравшихся в зале едоков.
– Тары-бары, тары-бары, – озвучивал он, недобро щурясь в прицел, – в самую мертвую точку тебе, Абдул Саид. Тары-бары, мусульманская свинья. – Автомат Да Конью был единственным на свете, который стрелял «тары-бары». Да Конью засиживался до начала пятого утра, чистя его, грезя о пустынях, похожих на лунные, о жарком шепоте ченгов, о йеменских девушках, чьи изысканные головы покрыты белыми платками, а чресла ноют от любви. Он не понимал, как американские евреи могут самовлюбленно отсиживать в этой зале одну трапезу за другой, когда всего лишь за полмира от них трупы их сородичей неумолимо заносит песками пустыни. Как ему сказать об этом бездушным желудкам? Воспалить их речами масла и уксуса, умолить пальмовой сердцевиной. У него один голос – голос автомата. Услышат ли они его, умеют ли вообще желудки слушать: нет. Ведь никогда не слышишь того, что тебя пробирает. Нацеленный, быть может, на любой пищеварительный тракт в костюме от «Харта, Шаффнера и Маркса», что похотливо урчит, не скрываясь, любой проходящей официантке, автомат этот – лишь предмет, направленный туда, куда может его навести любая неуравновешенная сила: но к какой ременной пряжке Да Конью стремился прежде всего: к Абдулу Саиду, пищеварительному тракту, себе самому? Чего спрашивать. Знал он лишь одно – что он сионист, страдает, смятен, безрассуден до того, что готов стоять по самый верх носков в крупном песке любого кибуца совсем другого полушария.
Профан задавался тогда вопросом, что это у Да Конью с этим его автоматом. Любовь к предмету, это для него новость. Когда он вскоре после обнаружил, что у Рахиль с ее «МГ» то же самое, ему поступили первые разведданные, что под розой что-то происходит, возможно – дольше и у большего числа людей, нежели ему хотелось бы думать.
Познакомился он с нею через «МГ», как и все с ней знакомились. Она его чуть не сбила. Однажды полуднем он выбрел из черного хода кухни с мусорным баком, переполненным листьями латука, который Да Конью счел некондиционным, и тут откуда-то справа до него долетел зловещий рык «МГ». Профан шел себе дальше, исполненный крепкой веры в то, что отягощенные ношей пешеходы обладают преимущественным правом перед автомобилями. И тут же его задний конец подрезало правое крыло машины. Та, к счастью, двигалась со скоростью всего 5 миль/час – не так быстро, чтобы сломать ему что-нибудь, но Профан вместе с мусорным баком и листиками латука полетел вверх кармашками, как огромный зеленый фонтан.
Они с Рахилью, оба в латучной листве, посмотрели друг на друга, сторожко.