Аминь.
Киваю.
– Отлично. Хочешь еще о чем-нибудь спросить напоследок?
Секунду-другую я размышляю. Оказывается, хочу.
– С моими Братьями и Сестрами вы тоже разговариваете?
– Меня закрепили за тобой и еще двумя выжившими. С остальными шестнадцатью работают мои коллеги.
– С кем?
– Не понял – что?
– С кем вы общаетесь помимо меня?
– Боюсь, это конфиденциальная информация. Однако на другом сеансе, в котором я хочу попросить тебя поучаствовать, ты легко это выяснишь.
– Что еще за другой сеанс? – хмурю брови я.
– Мы с тобой будем встречаться каждое утро в десять, после завтрака, – поясняет доктор Эрнандес. – Твой ланч по расписанию в половину первого, а после него я приглашаю тебя к участию в сеансе КСВ – контролируемого социального взаимодействия.
– Что это такое?
– Вид групповой терапии. Он позволяет мне и моим коллегам наблюдать за общением людей, переживших травматичный опыт, и создает пространство для органичного развития их взаимодействия в контролируемых условиях.
Я таращусь на доктора. Как много непонятных слов.
– То есть на этом сеансе буду я, вы и все ваши коллеги?
Он улыбается и качает головой.
– Не совсем.
Ровно в двенадцать тридцать сестра Харроу приносит ланч. Сегодня он состоит из мясного рулета с картофельным пюре, политым ярко-красным соусом, сладким, как карамель, однако я действительно проголодалась, поэтому усаживаюсь за стол и ем, одновременно размышляя о докторе Эрнандесе.
Я ему не доверяю. Несмотря на то что какая-то часть моего сознания пылко и отчаянно жаждет этого, доверять ему я попросту не могу. Само собой. Но не потому, что он Чужак, – хотя это по-прежнему первое, что приходит мне в голову, когда я о нем думаю. Причина вот в чем: я не понимаю – сейчас, в эту минуту, – чего ему надо.
Я хочу верить, что у него нет иных целей, кроме как помочь мне прийти в себя и покинуть это место, однако не могу себе этого позволить. Так много погибших – шестьдесят семь человек, если в списке выживших, который человек в костюме зачитал мне в больнице, нет ошибок, – а я знаю кое-что, точнее, сделала кое-что, о чем и доктор Эрнандес, и остальные, кого он упоминал, хотели бы меня расспросить. Но об этом я никогда и никому не расскажу.
Шестьдесят семь погибших, шепчет внутренний голос. Шестьдесят семь жертв. К горлу подкатывает комок. Но восемнадцать человек живы, продолжает голос. Вместе с тобой – девятнадцать. Это ведь что-то да значит.
Я крепко зажмуриваюсь, потому что не могу думать об этом прямо сейчас. Обо всем этом. В темноте передо мной возникает лицо доктора Эрнандеса. Немного неожиданно, однако я заставляю себя сфокусироваться на нем, на докторе, и вот наконец комок в горле тает, голова проясняется и я вновь чувствую себя почти нормально.
По мере продолжения сеансов в «Кабинете для интервью № 1» меня удивили две вещи. Во-первых, я обнаружила, что хочу говорить с доктором Эрнандесом, а во?вторых, осознала, что в этом нет ничего плохого. Я в общем и целом представляю, что такое психиатрия, хотя после Чистки отец Джон четко внушил нам, что любые методы врачевания, кроме молитвы, суть орудия Змея. Иногда мама упоминала об этом (хотя и не должна была) в те редкие моменты, когда говорила со мной о моем отце. Видимо, он посещал какого-то специалиста каждую неделю, пока не переехал на Базу, и, пускай мама называла этого доктора «психологом», уверена, смысл был тот же. Работа психолога заключается в том, объясняла мама, чтобы помочь людям снять напряжение, раскрыть душу и начать проговаривать сложные или болезненные – либо и сложные, и болезненные – для них темы.
«МОЗГОПРАВЫ ПЫТАЮТ! – визжит отец Джон. – ВОНЗАЮТ В ДУШУ ОСТРЫЕ КОГТИ, ЦАРАПАЮТ И РАЗДИРАЮТ ЕЕ! НАСИЛУЮТ! ОБРЕКАЮТ ГОРЕТЬ В АДУ!»
Его голос грохочет в моей голове гулкими раскатами грома, вызывает мурашки, хоть я и понимаю, что на самом деле его не существует. Я мысленно велю Пророку заткнуться, потому что хочу верить доктору Эрнандесу, который сказал, что не враг мне и не желает мне зла. Я очень хочу ему верить, просто не могу. Пока не могу.
Покончив с едой, я ложусь на кровать. Через маленькое окошко, намеренно расположенное слишком высоко, так, что не дотянуться, виден узкий прямоугольник неба. Я вспоминаю небо на Базе, бескрайнюю и пронзительную дневную синеву, яркую до боли в глазах, и неизмеримо глубокую ночную темноту, до самой земли усыпанную звездами, – небосвод, озаренный триллионом мерцающих огоньков.
Слезы собираются в уголках глаз и текут по щекам, а мягкий внутренний голос шепчет, что я обязана быть сильной. Это так, знаю, но слезы все равно капают, ведь даже сильной девушке не запрещается скучать по Братьям и Сестрам, солнцу, небу и пустыне. Одно другого не исключает, ибо на свете нет абсолютного зла, как нет и абсолютного добра, всё где-то посередине.
Услыхав привычный звук поворачивающегося ключа, я сажусь в кровати и смотрю на часы. Светящиеся цифры говорят, что сейчас без пяти два. Дверь открывается, сестра Харроу спрашивает, упоминал ли доктор Эрнандес о КСВ. Я киваю, и она говорит: пора.
Я встаю и следую за ней по длинному коридору мимо одинаковых дверей, пока наконец мы не приближаемся к той, возле которой на стене висит табличка с надписью «Кабинет групповой терапии». Сестра Харроу отпирает дверь и делает шаг в сторону, пропуская меня. Невыносимо тянутся секунды, я не двигаюсь с места. Просто стою посреди серого коридора и прислушиваюсь.
Из комнаты доносятся голоса, но звучат они не как взрослые, а скорее похожи на звонкие, оживленные голоса детей. Я вдруг узнаю один из них, затем другой, третий, сердце замирает в груди, я проношусь мимо улыбающейся сестры Харроу в комнату и только-только успеваю разглядеть лица младших Братьев и Сестер, как передо мной вырастает Люк. Он немедленно желает знать, что я натрепала Чужакам.
– Ничего, – автоматически лгу я. – Вообще ничего.
– Смотри у меня, – шипит Люк. – Лучше помалкивай.
Я гляжу на него. Таким злобным я вижу Люка впервые: лицо красное, глаза горят, пальцы сжаты в кулаки, – и эта злоба неспроста. За его спиной – Хани, Люси, Рейнбоу и Джеремайя, а остальные стоят у дальней стены. Это помещение гораздо просторнее той комнаты, где мы разговариваем с доктором Эрнандесом, в нем много столов, стульев и коробок с играми и игрушками. Все дети смотрят на меня, сияя улыбками, радость и облегчение переполняют мое сердце, однако внутренний голос предупреждает: будь осторожна. Очень осторожна.
– Сказала же, ничего я им не натрепала, – говорю я Люку. – Отвали.
Он вцепляется мне в предплечье так, что белеют костяшки, и мне действительно больно, но я этого не показываю и прожигаю Люка взглядом.
– Пусти ее, Люк, – вмешивается Хани. – Ты не имеешь права устраивать допросы. Тебя главным не назначали.
Люк рывком разворачивается к ней.
– Заткнись! – кричит он. – Ты должна гореть в аду за то, что натворила, поэтому закрой свой поганый рот! Никто не хочет слушать твою ересь!
– Может, и так, – отвечает Хани. – Но я не в аду, а здесь, так что просто отпусти ее, да, Люк? Вряд ли ты кого-нибудь напугал.
– Надо было оставить тебя в том ящике, маленькая шлюха, – выплевывает Люк, – чтобы ты там сдохла!
Внутри у меня все холодеет, однако Хани, побледнев, продолжает спокойно смотреть на Люка. Ей всего четырнадцать, но никого храбрее я не встречала. Она гораздо храбрее меня.
– Хватит, Люк, – говорю я фальшиво-ровным тоном. – Я никому ничего не разболтала. Утихомирься.
Он снова поворачивается ко мне, и я вижу – теперь с ужасающей ясностью, – что в его глазах клубится безумие, которое я разглядела слишком поздно.
– Господь испытывает нас, – громким, подрагивающим голосом произносит он. – Он слышит каждое наше слово. Он здесь, среди нас.
– Я тебе верю, – говорю я. – Пожалуйста, отпусти мою руку. Я хочу обнять наших Братьев и Сестер.
Он еще сильнее вонзает пальцы в мою плоть, затем наконец разжимает хватку. Я пячусь, после разворачиваюсь, пересекаю комнату и обнимаю Хани. Пока другие дети бегут к нам, я шепчу ей в ухо так тихо, чтобы никто больше не услышал:
– Знаю, у тебя есть вопросы. Насчет пожара. Но помни, что означает «К» в КСВ.
Я выпускаю ее из объятий. Встретившись со мной взглядом, она кивает. В это мгновение на нас гурьбой налетают малыши. Братья и Сестры толпятся, обнимая меня ручонками, и наперебой рассказывают, как мне рады, ведь они думали, что я Вознеслась вместе с остальными, и как чудесно, что я жива. Я вижу на лице Люси лиловые и черные синяки, и по моему лицу во второй раз за день катятся слезы. Я плачу не потому, что синяки у нее из-за меня, хотя вполне могло случиться и так, а потому, что это зрелище – стайка напуганных детей, запертых в здании, где полно незнакомцев, – ужасно, в нем нет ничего благого, ничего истинного. Подобное вообще не должно было произойти. Нельзя, никак нельзя было допускать такое.
– О чем они тебя спрашивали? – интересуется Аврора, одна из двух дочек Элис. В памяти всплывает картина: лужа крови на потрескавшейся земле, и до меня вдруг доходит – по-настоящему доходит, хотя в глубине души я знала это и раньше, – что и Аврора, и ее сестренка Уинтер теперь сироты.