– Ракитники, – причитала она, – смотрите, вымогатели паскудные, я уж ноль-два набрала, тикайте добром…
– Ракитники – это как? – Костенко недоуменно оборотился к Глинскому.
– Рэкетиры, – ответил тот. – Россия чужие слова трудно приемлет.
– А – бюрократ?
– На это есть свое: «волокитчик», «супостат», «коваристый», «сутяга»…
– Соседей будить неудобно, про «ноль-два» она лапшу на уши вешает, – заметил Костенко. – Дура баба, сейчас ее внучку где-то топят или жгут, а она – вишь ты, а?
Глинский приник к двери:
– Бабулька, я из милиции, майор Глинский, позвони по «ноль-два», тебе подтвердят… Мы чего к тебе просимся-то, бабуль? Мы боимся – не было б с Людкой беды…
Старуха позвонила в милицию, было слышно, как она переспрашивала из дальней комнаты: «Глинский?! Как, Габинский?! Тьфу, православных у вас нет, что ль?! Все с подковыкой, ни черта не разберешь… Так открывать ему?! Я трубочку не ложу, я при вас открою, если замолчу, значит, извели меня, на вашей совести буду…»
Старуха цепочку сняла, потребовала документ, Глинский протянул ей удостоверение, она долго шептала звание опердежурного и фамилию, потом наконец впустила в квартиру.
Маленькая двухкомнатная «хрущевка» была обставлена антикварной мебелью (правда, красное дерево соседствовало с карельской березой и орехом), на кухне стояла западногерманская ультразвуковая плитка – положи в духовку мясо на минуту – вот тебе и готовый ромштекс, там же, на кухне, стоял диковинный приемник. Неплохо секретарша живет.
– Бабушка, я за Люду волнуюсь, – сказал Костенко.
– Бабушка преставилась, царство ей небесное… Я – прабабушка ейная… Так и я за ее волнуюсь, за стерьву…
– Она когда уехала?
– Да часов в восемь… Сбежала вниз, потом вернулась, вроде бы краски эти самые взять, чтоб морду загорелой делать…
– Вы в окошко не видели, ее такси ждало?
– Она на их не ездит! Ее сюда то черные иностранцы привозят, то коричневые, меня запрет в чулане, – старуха кивнула на внутренний шкаф, – и чтобы носу не казала… А если чихнешь или там храпанешь с духоты, то назавтра так отлупит, что и жить не хочется…
– Так какая ж машина ее ждала? – рассеянно поинтересовался Костенко. – Наша или та, на которой коричневые ездят?
– Не, не наша, – бабка покачала головой, – цвет уж больно бесстыжий.
– Это как? – не понял Костенко и достал из кармана шоколадку. – Вот вам подарок, бабулечка.
– А это чего?
– Шоколад, – сказал Глинский. Его всегда раздражала манера Костенко вести разговоры со свидетелями, хотя он понимал, что именно такой неторопливый, но скачущий разговор (внешне скачущий) – Костенко через каждую фразу умеет тащить свое, аккуратно и ненавязчиво, понимая, что страх перед должностным лицом, даже если оно не в форме, но с красной ксивой, – непременная константа советского человека – должен создать атмосферу располагающей постепенности, никакого форсажа, тем более наступательного…
– Вроде конфекты, что ль? – спросила бабуля, разворачивая шоколадку. Она отломила малюсенький кусочек, положила его под язык. Так тетя Феня пила чай вприкуску, вспомнил Костенко, только вместо шоколада были подушечки. Сейчас днем с огнем не найдешь, все скупают на самогон…
– Да, – ответил Костенко, – вроде сливочных конфет, очень полезно для сердца… Бабуль, а где Людина записная книжка?
– На столе, – ответила старушка. – Возле телефона.
– Не позволите взглянуть?
– Вы ж при чине… Глядите… Я власти покорная… Только башмаки снимите, она за ковер боится…
Ни на столе возле телефона, ни в столе записной книжки не было.
– А косметичку она где держала? – поинтересовался Костенко. – В ванной?
– Там у нее всякие мыла, что пену дают и сосной воняют… Я-то в баню хожу, она меня не пущает, говорит, что…
Глинский настойчиво поинтересовался:
– Что она говорит?
Костенко укоризненно глянул на него, спросил:
– Как шоколадка, бабулечка?
– Страсть как скусная… Я уж ее приберегу…
– Пенсию вам сколько платят?
– Пятьдесять шесть… Спасибо родной партии и правительству… Раньше-то я сорок получала, ну а сейчас как сыр в масле катаюсь, и сметанки можно взять, и сливочек, яички теперь не битые беру… В капитализьме мрут старики с голоду, а мы старость чтим…
– Так вот о красках Людиных, – аккуратно повторил Костенко, – она их на столе держала?
– Нет, на трюме… Чтоб всю себя разглядывать… Особливо когда елочные украшения клеила…
– Какие еще елочные украшения? – не очень-то сдерживая раздражение, спросил Глинский…
– А это когда на лице разного цвета блесточки сияют… На лбу синяя, на щеке желтая, теперь так полагается, вроде закон вышел в защиту женщин, чтоб красоте были прилежны…
– Бабуль, а Мишаня к ней когда звонил? Ястреб?
– Так он завчера звонил! Точно, звонил! Я еще уморилась: «Я, грит, Ястреб»… А я возьми да ответь: «Ты – ястреб, а я – кукушка»…
– Он вечером звонил, да?
– И то верно… Приехал к ней, дверь заперли, меня в чулан замкнули, ну и… Дело молодое, все такими были… Только раньше потайному, а теперь бегом да бегом, а в торопливости какая тайна? Одно бесстыдство…
– Ушел-то он поздно?
– Рано ушел… Поутру… Люда ему еще отнесла рюмку для поправки. Печенье и рюмашку, это я точно помню… Она печенья мне не дает, говорит, для здоровья старикам плохо…
– А где ее большая записная книжка? – тихо спросил Костенко.
– Так ведь здесь же, на столе должна быть…
Большой книжки тоже не было…