– Жалостливые стали! – Селезнев с презрением оглядел Климова. – Погодите, дожалеетесь. Они вам революцию живо в отхожее место переделают!
– Внимание, – перебил Клейн, – к этой теме есче вернемся. Сейчас о деле: убийство на Белоусовском, два, редкое по жестокости. Таких преступников ми упустить не имеем права. Пока у нас нет следов. Однако план есть. – Он оглядел всех прищуренным взглядом. – Ми давно готовили чистку гнилых углов. Теперь она назрела. Привлечем части ЧОНа и пехотни курси. Бьем сразу по сами опасни место – по Горни. Затем переключаемся на беженски бараки у Воронежски тракт. После них очередь притонов на Рубцовской.
Климов и остальные слушали его молча. Клейн умел мыслить широко и точно. Это был высокий черноволосый австриец, с черной щеточкой усов под изящным носом, с умными серыми глазами на худом интеллигентном лице,
В пятнадцатом под Перемышлем во время отражения кавалерийской атаки лейтенант Клейн был взят в плен русскими драгунами и оказался в туркестанских лагерях для военнопленных. Революционная пропаганда прорывалась сквозь проволочные загрождения и тесовые стены бараков. В начале восемнадцатого года вооруженные русские рабочие распахнули ворота лагерей для военнопленных. И многие тогда связали свою судьбу с русской революцией.
Тяжелое, опасное настало время. Почти два года шагал теперь уже коммунист Клейн по выжженной, встречавшей пулей и казачьим гиком земле фронтов. Дрался под Иркутском и Омском, под Царицыном и Лозовой. На русскую землю падала кровь дважды раненного в боях за революцию австрийского студента и бывшего лейтенанта.
В девятнадцатом его вызвали в отдел по работе с военнопленными.
– Принято решение отправить на родину часть наших товарищей, – сказал ему пожилой человек в кепи австрийского солдата. – Согласны ли вы вернуться, чтобы и там продолжать борьбу?
Клейн кивнул. Виски его вдруг обдало жаром волнения.
– Я согласен, – сказал он.
В конце девятнадцатого он вернулся на родину. Его высокую тонкую фигуру видели на венских заводах, глухой его голос слышали на митингах в Линце, Зальцбурге и Вене. Потом перешел границу соседей Венгрии. Через год за ним захлопнулись ворота будапештской тюрьмы.
В двадцать первом товарищи выручили Клейна. Он бежал.
А через несколько недель страна, ставшая его второй родиной, вновь приняла его к себе. С тех пор прошло два года, и вот теперь он снова пошел туда, где было жарко, – бороться с бандитами. Он руководил губернским розыском. Слово его ценилось дорого. Розыск при нем повел широкое наступление на местную уголовную братию. Но бороться было трудно. Город лежал на пути с юга к Москве. Залетные бандюги появились здесь нежданно, как чума в средние века. После них оставались трупы и чудовищные слухи. Но Клейн осторожно и уверенно вел свою игру. Он походил на шахматиста, когда, склонив голову, как это было сейчас, излагал свои тщательно продуманные планы.
– Самое важное – информация, – заканчивал свое сообщение начальник, – кто-то знает про убийство. Знает и его участников. На Горни знают многие. Раскидиваем бредень. Загребем один голавль – неплохо, выудим карась – хорошо. – Он замолчал, потом оглядел всех повеселевшими глазами и чуть улыбнулся.
– А поведет на операцию вас Степан Спиридонович. Наконец и он с нами. Это есть мой сюрпиз… Сбор в одиннадцать. Все.
В одиннадцать на тускло освещенном дворе губрозыска собралось полтора десятка сотрудников. Вечер обдавал холодным ветром. Большинство было в шинелях. От конюшни до ворот в линию стояли пять фаэтонов. У забора переговаривались возчики. Парни из бригады по особо тяжким поджидали своего начальника и глухо поминали Горны.
Когда-то, несколько веков тому назад, была там Гончарная слобода. Еще и сейчас виднелись на этих местах развалины каменных горнов, на которых обжигали когда-то глину. От них и получила слободка свое название. Теперь это была вольная слободка Горны – приют налетчиков и воров.
Вечерами выползали оттуда волчьи стаи. К рассвету сходились с добычей, делили ее у костров, пили, расшибали тьму гармонями и гитарой. По утрам по канавам и скверам города подбирали трупы обобранных до нитки людей. В прошлом году впервые дошли у властей руки до Горнов. Чоновцы и курсанты, окружив их со всех сторон, с боем ворвались в поселок. После стрельбы и повальных обысков увели с собой несколько десятков захваченных бандитов, унесли пять тел убитых и восемь раненых товарищей.
Но слишком удобно разлеглись они, Горны, – на самой границе города, железной дороги и степи. Было куда идти на дело, было куда удрать при опасности – рядом Москва, в другой стороне дорога на юг. И опять полнились Горны махровым цветом уголовной бражки.
Об этом и толковали ребята из бригады по особо тяжким, когда наконец появился и начальник.
Клыч, плотный, широкоплечий человек в кожаной куртке, поглаживая короткие светлые усы, объяснял что-то возчикам. Клыча в бригаде любили. Он умел быть своим, оставаясь нри этом начальником. В схватке первый, он не лез на глаза начальству, держал слово и резал правду-матку всем и всегда, не думая о последствиях. Он был моряк, на английских и русских торговых посудинах обошел моря и океаны, повидал мир, побывал в передрягах и умел их встречать, не теряя соленого матросского юмора и твердого своего нрава. Перед этим за месяц Клыч был ранен в перестрелке. Брали банду Ванюши. Ванюша отстреливался до конца, банду взяли, а частью перебили, и только помощник атамана Тюха удрал. Он и ранил Клыча.
Стае, Селезнев и Климов топтались в углу двора. Дул западный ветер. Селезнев был в штатском. Остальные в шинелях и суконных шлемах. Подошел Гонтарь, огромный парень с улыбчивым лицом, на котором сапожком выдавался крупный нос.
– «Прага», – голосом конферансье объявил он. – Арбат, два, телефон один шесть – три девяносто пять. Ежедневно. Новая грандиозная программа. Гражданин Афонин: обозрение Москвы, А. Рассказова, Рене Кет Арман, Фокстрот. Шимми. Николаева, Горский, Орлов.
– Протокол, а ну попридержи язык! – крикнул Селезнев.
Клыч, стоя под фонарем, поманил их рукой. Всей группой окружили его. Он осмотрел собравшихся.
– Братишки, – сказал он, разглаживая короткие усы, – чистить Горны сегодня не пойдем. – Он помолчал, небольшие глаза его зло блеснули под густыми светлыми бровями. – На Горнах, – он приостановился и снова оглядел каждого, – на Горнах нас ждут.
Все молча смотрели на него. Возчики позади причмокивали языком. Хрупали лошади.
– Как так? – вырвалось у Климова.
– Так! – сказал Клыч. – Объявлено в шесть вечера. После убийства Клембовских. А к вечеру на Горнах уже ждали.
Все остолбенело пялились на начальника.
– Что это означает, мне вам толковать ни к чему, – глухо сказал Клыч, – или среди нас есть шпанка, которая все доносит своим. Или… со стороны кого-то допущена неосторожность. Поэтому маршрут у нас иной. Будем проверять чайную и бывшие беженские бараки на Воронежском тракте. Там тоже шпаны что грязи. Не промахнемся. Кто у нас в штатском?
Вперед протолкались Селезнев и еще двое.
– Поедете со мной, – приказал Клыч, – в первом фаэтоне. Остальные – разберись по тройкам и по местам!
Толкаясь и переругиваясь, разместились в фаэтонах. Со скрипом открылись ворота, и возки с цоканьем выкатили в ночной, тускло освещенн ый город. В передних колясках были места, но особо тяжкие не пожелали разделяться. Вчетвером они теснились на сиденьях, и, полузадушенный огромный тушей Гонтаря, Стас делал тщетные попытки выкарабкаться из-под него.
– Все люди как люди, – рассуждал широкоплечий Филин, ворочаясь между Гонтарем и Климовым, – отработали смену и дрыхнут или там любовью занимаются, одних дундуков этих – сыскарей – в любую погоду и в любой час на операцию гонят.
– Тебя что, на аркане в розыск тащили? – придушенным голосом возмутился из темноты Стае.
– Да вишь ты, – сплюнул куда-то во тьму Филин, – оно вроде и добровольно, только дюже накладно. – Он помолчал, потом хрипло рассмеялся: – А вообще служба заметная. Раньше был кто? Ванька Филин, и все. Только и шуму что хулиган. А теперь по Заторжью идешь, только что собаки не здоровкаются. Хозяин мастерских Гуляев Семка шапку ломит: Ивану Семенычу! А раньше, как после армии я к нему устроился, так чуть не за шкирку таскал…
– Темный ты, Филин, как дупло, – выбрался наконец из-под Гонтаря Стае, – на нашей службе каждый должен понимать идею. А тебе только галуны да нашивки подай! Знал бы, с какими мыслями к нам идешь, перед коллегией вопрос поставил бы: отчислить.
– Бона! – обиделся Филин. – А в деле я не показался? От пули прятался? И Ванюша не от моего нагана в пыль зарылся? Плох Филин, плох, что толковать…
– В деле тебя проверили, – уже менее уверенно заговорил Стае, – тут ничего не скажешь… Только вот мысли твои… каша у тебя в голове, Иван.
– Гримасы фортуны, – прорезал цокот и тарахтение экипажа высокий голос Гонтаря, – взять вот меня. О чем мечтал на фронте? Не поверите: устроиться в цирк и стать чемпионом по французской борьбе. Демобилизовали, а в цирке на пробу выпустили на меня самого Кожемякина. Крах карьеры. Где, думаю, подойдут мои физические совершенства? Пошел в розыск.
– А вот меня ячейка послала, – с обвинительной ноткой в голосе сказал Стае, – стал бы я со всякой мразью возиться. А ребята говорят: уголовщина, бандитизм сейчас – один из самых трудных фронтов республики, я и пошел. А ты, Климов?
Стас и Климов уже около двух месяцев жили на одной квартире, но Климов был так немногословен, что Стае, где только мог, стремился вызвать его на разговор.
Луна выползла и осветила улицы. Ночь, полная звезд и городских щекочущих запахов, смутным ожиданием будоражила души. Под скрип колес в тесноте, но не в обиде уютно было разговаривать, вдыхая крепкий шинельный и табачный дух друзей.
– Ехал я с польского фронта, – заговорил Климов, – ехал с другом, бывшим моим комроты. Приехали в Москву, у меня план верный: университет. Как-никак бывшее реальное за спиной. Кончал, правда, его уже как школу имени Карла Либкнехта, но это не мешало, наоборот, помогало. Короче, приехали. Поселились на Воздвиженке, у его родственников. Ему еще до Самары ехать. Жена его там ждала и девочка. Голод страшный, да и родственники косятся: из армии голяком… Пошли на Сухаревку закладывать или продать мой польский офицерский ремень – трофей – и его часы. Именные были часы, с монограммой. Народу на Сухаревке погибель.
– Кипень! – встрял Филин. – Палец не просунуть.
– Раскидало нас, – продолжал Климов, – гляжу вокруг: нету друга. Ходил-ходил, затосковал. Через час с лишком гляжу: у палаток столпотворение. Бегу туда, продираюсь сквозь толпу: труп. А лежит мой комроты голый, как перед медицинской комиссией.
Климов замолчал. Дробно стучали копыта. Выезжали на Первогильдейную, за ней лежал Воронежский тракт.
– Шесть лет человек на фронтах отбухал, – с трудом сдерживая дрожь губ, говорил Климов, – ранен был несчетно, выжил, девчонку на свет произвел. И умер ни за понюх… Часы его с монограммой кому-то понравились…
Климов перевел дыхание.
– Вот тогда и решил: буду уничтожать эту мразь! – Он глубоко, до кашля, затянулся. – Эгоизм, братцы, много проявлений имеет, не знаю, избавится ли человечество когда-нибудь от него…