Он волновался, прерывисто дышал и боялся смотреть на меня:
– Я ничего не имею в виду, просто забочусь о тебе. Не хочу, чтобы всё досталось этому проныре Анатолию. Он тебя обманет, совершенно точно обманет!
Я высвободила руку из цепких пальцев старика и, развернувшись, наклонилась к нему так, чтобы он хорошо запомнил выражение моего лица. Холодно прищурившись, я выговаривала каждое слово, а он сникал и втягивал голову в плечи.
– Не говорите глупостей, о которых пожалеете. Я не хочу, чтобы вы на мне женились. Вы думаете, что мне доставляет удовольствие убирать за вами до самой вашей смерти? Я здесь только потому, что сейчас мне некуда и незачем идти, – я до боли стиснула его колено, чтобы он окончательно понял, что я не шучу. – И больше не поднимайте эту тему, иначе я уйду на следующий же день.
К ночи у старика случился инсульт. Не дойдя до кровати, он зашатался, схватился за голову и завыл непривычно-низким для себя голосом. Когда я подбежала к нему, чтобы не дать упасть, его вырвало прямо на меня. Он захрипел, принялся хватать воздух ртом, лицо покраснело и стало подёргиваться. Я вызвала скорую, а потом сразу же позвонила Толику, который приехал раньше скорой на пятнадцать минут. Пока мы ждали врачей, старику явно становилось хуже: он уже не понимал, где находится, не мог говорить, на нас не реагировал и не двигался, лицо замерло в печальной гримасе Пьеро. Мы понимали, что он жив только по шумному неровному дыханию, которое вырывалось из-под раздувающейся, словно парус, правой щеки.
Врачи не суетились: сделали укол, уточнили возраст пациента, спросили, кем мы являемся старику и стали неспешно звонить по больницам. Минут через двадцать погрузили на носилки и увезли, предложив нам справиться о его состоянии с утра, если будет желание. Уходя, один из врачей, молодой, заросший щетиной парень со стойким запахом пота буркнул, что надеяться особо не на что. Толик уехал молча, не попрощавшись. Я видела, как он нервничает, и понимала причину его волнения. Сама я, напротив, почувствовала необыкновенное умиротворение, и в ту ночь спала как убитая, спокойным глубоким сном, без звуков и сновидений.
Состояние старика оказалось крайне тяжёлым: даже врачи в больнице выглядели несколько озадаченными, не в силах понять причину, по которой тот до сих пор не умер. Геморрагический инсульт, кровоизлияние в мозг, сопор и бог знает, что ещё. Операцию никто делать не собирался: не позволял возраст. Начался воспалительный процесс, поднялась температура, отказали лёгкие, и если бы Толик не был так настойчив, то старика вряд ли стали бы реанимировать и подключать к аппарату. В наших медицинских учреждениях не всегда благосклонны к одиноким пенсионерам, о которых некому позаботиться, но Толик сделал всё возможное, чтобы старик жил: пусть на искусственной вентиляции лёгких и целом наборе лекарственных препаратов, но жил. Я понимала, зачем ему это. Толик понимал, что я понимаю. Только старик ничего не понимал – он был похож на живой труп, хотя смерть головного мозга врачи не констатировали.
Толик не унимался, он всеми силами цеплялся за старика, но и старик не спешил покидать Толика. Никто (ни я, ни врачи) даже предположить не мог, что у перенесшего инсульт девяностолетнего пациента окажется такая воля к жизни и столь упёртый характер. Недели через две с половиной состояние старика стабилизировалось, температура перестала подниматься, давление держалось на одном уровне, хотя он по-прежнему не приходил в себя. Прогноз был неутешительным: если старик и выкарабкается каким-то чудом, то останется в «вегетативном состоянии», то есть будет неспособен есть, пить и дышать самостоятельно. Толику требовалось время, чтобы уладить дело со мной, поэтому такой вариант, за неимением лучшего, его вполне устраивал. Умри старик сейчас, он ничего не смог бы сделать.
Кто-то из больницы убедил Толика, что домашняя обстановка и квалифицированный сестринский уход дают больше шансов на выздоровление, чем нахождение в стационаре. Больные вроде старика лежат там «сверх штата», и у медицинского персонала редко когда находится на них свободное время и свободные руки. Толик последовал совету, и в течение недели привёз в квартиру подержанные, но работающие аппарат искусственной вентиляции лёгких, монитор сердечного ритма и широкую больничную кровать на колёсиках. Мне пришлось отправиться на ускоренные курсы по уходу за лежачими больными, где меня научили ставить катетер и кормить коматозников через зонд. Толик с мрачным видом наблюдал, насколько хорошо у меня получается, и в его глазах то и дело зажигался недобрый огонёк. Я поняла, что у моего работодателя появился план, в успех которого он окончательно уверовал.
Перевести старика из отделения интенсивной терапии на домашний уход под мою ответственность, как настоял Толик, оказалось несложно. Все бумаги были подписаны быстро и без проволочек, что не слишком меня удивило – кому интересно расходовать койко-место и дорогостоящую аппаратуру на больного, который вряд ли оправится от перенесённого инсульта? Пускай умирает дома, он и так надолго задержался на этом свете, пора и честь знать. Старику повезло больше других: рядом с ним оказался Толик, который очень хотел получить его квартиру. А надежда на благополучный исход оставалась. Например, приходящий доктор, с которым Толик договорился на посещения два раза в неделю, очень убедительно говорил, что при надлежащем уходе старик сможет прожить несколько лет, если не случится ничего неожиданного.
Самым неприятным было то, что Толик устроил больничную палату в комнате, где стоял рояль: поближе к инструменту. Сам старик не вызывал у меня брезгливости, он был сухой и упругий, словно огромная, в человеческий рост, резиновая кукла. Лежал себе и лежал на высокой кровати, и ежедневные манипуляции с ним удручали лишь однообразием: помыть, поменять бельё, переодеть, смазать кремом, сделать растирания, покормить, опять помыть и смазать кремом… Он был опутан трубками снизу и сверху: дышал через трубку, ел через трубку, справлял нужду через трубку, весь чистый, почти стерильный, как аптечный бинт. Пока мне помогала Наири – Толик не сразу сообразил отозвать её – было совсем нетрудно, старик не доставлял хлопот. Меня угнетало другое: мне приходилось постоянно находиться рядом с ним и играть для него на рояле.
Странно было осознавать, что я делала это без особого принуждения. Толик с доктором наперебой разглагольствовали о том, что положительные эмоции намного больше способствуют выздоровлению, чем самые дорогие медицинские препараты. Я не прислушивалась к их глупой болтовне, которая нисколько меня не трогала. Я не оставляла старика ни на минуту по иной причине. Чувство обязанности, возникшее невесть откуда, связало меня по рукам и ногам так, что я была не в состоянии ему противиться. Старик словно приковал меня к себе и монотонным шипением аппарата властно распоряжался мной, не позволяя отходить ни на шаг. Я играла для него по шесть или семь часов в день, пытаясь освободиться от гнёта ответственности, но тот, не отрываясь, смотрел на меня сквозь закрытые веки с немым укором и требовал всё больше.
Толик заметил моё состояние и надеялся, что я попрошу пощады. Я держалась. Тогда он решил оставить меня один на один со стариком и забрал Наири. Я стойко вынесла этот удар, попросив его раз в две недели, по субботам, присылать ночную сиделку, чтобы я могла выйти на улицу на пару часов, а потом спокойно поспать. Он согласился, но каждый раз приходила новая женщина, которая не имела представления об уходе за лежачими больными и мало чем могла мне помочь. Платила я им из своей зарплаты – таково было условие Толика, и я безоговорочно приняла его. Находиться постоянно вблизи безжизненного тела старика было невыносимо и выматывало до изнеможения. Я ждала каждой второй субботы как освобождения, когда я, наконец, выходила в город и оказывалась среди многоголосой толпы незнакомых мне людей, которым я ничего не должна и которые ничего не хотят от меня. Конечно, выход был: бросить всё и уехать, – но куда? Мне по-прежнему некуда и незачем было идти, я завязла в монотонном модерато5 своего существования, запертая в высоких стенах квартиры старика, застрявшая в глубине её коридоров, подчинённая воле игры, в которую втянул меня Толик. Нескончаемая вариация на одну и ту же тему не давала успокоиться. Выкинуть её из головы не представлялось никакой возможности, и я ждала, напряжённо прислушиваясь, финального аккорда.
Толик регулярно заезжал в квартиру: без предупреждения, без звонка или предварительной договорённости, и подолгу сидел на кухне, как будто утверждая свои права, или молчаливо слонялся из комнаты в комнату. Он заглядывал в шкафы, комоды, сундуки и удовлетворённо вертел в руках потемневшие от времени антикварные безделушки старика. Не готовый признать поражение, он старался приехать в самый неожиданный момент, чтобы застать меня врасплох и тем самым уличить в пренебрежении опекунскими обязанностями. Мне приходилось быть всё время настороже.
Так пролетело несколько месяцев, и терпению Толика пришёл конец. Я ожидала подобного исхода: он уже не раз терял самообладание раньше меня.
Как-то в пятницу вечером в конце июля, накануне очередной субботы, когда у меня намечался свободный вечер, он приехал с букетом белых лилий, этих жутких кладбищенских цветов со сладким удушливым ароматом. Его выходная рубашка с разводами, напоминавшими узор голубой сырной плесени, пахла, как тогда, в гостинице, ванилью и сандаловым деревом.
– Давай завтра загород прокатимся. Проветришься, погода такая чудесная. Месяц уже безвылазно сидишь, – Толик улыбнулся одними губами. – Я за тобой с утра, часика в полвосьмого заеду, чтобы в пробке на выезде не стоять. Так что, будь готова.
– А дед как? Одного оставить? – спросила я.
– За пару-тройку часов ничего с ним не произойдёт, – Толик небрежно махнул рукой. – Ты же с ним что нужно сделаешь, – полежит, подождёт. Тебе тоже отдыхать нужно.
Его предложение несколько насторожило меня: после нашего молчаливого противостояния, затянувшегося так надолго, я не знала, каких действий можно ожидать с его стороны и на что он был способен. Я не боялась его, нет. Мне, скорее, было интересно, и поэтому в половину восьмого утра следующего дня я ждала Толика с нетерпением.
Он не опоздал, появился минута в минуту и заметно нервничал. Мы сели в его новую машину и поехали по пустынным улицам. Светофоры, казалось, очень хотели, чтобы мы поскорее покинули город, и светили нам исключительно зелёным. За всю дорогу до выезда на Таллиннское шоссе Толик не сказал ни слова и не взглянул в мою сторону. Его челюсти были плотно сжаты, пальцы вцепились в руль, а в висках билась настойчивая мысль, которая не позволяла ему расслабиться. Я с любопытством наблюдала за ним краем глаза и думала о том, как бы пораньше вернуться домой после поездки, чтобы успеть провести положенный мне вечер подальше и от старика, с его трубками, и от самого Толика.
Неожиданно зазвонил мой телефон, прерывая ровное урчание двигателя. Я никого не знала в городе, кроме Толика, Изабеллы Васильевны и старика и не ждала звонка. Моё одиночество на тот момент успело приобрести характер мировоззрения: я не стремилась к новым знакомствам и не страдала от отсутствия общения; скорее, наоборот, упивалась им, испытывая дискомфорт от постоянного нахождения рядом со мной людей – ненужных и неважных, но требующих внимания. Толик прекрасно это знал, и поэтому сразу сбросил скорость и заёрзал на сидении. Я украдкой взглянула на экран: номер был неизвестный, и поэтому я попыталась сделать вид, что не могу выудить телефон из сумки, но, замолкая на мгновение, он тут же принимался звонить во второй, третий и четвёртый раз. Столь тревожная настойчивость вынудила меня ответить.
Какое-то время я не могла понять, кем была обращавшаяся ко мне по имени женщина и чего она хотела. Сбивчивая речь, много слов и всхлипываний, неудержимый поток лживых, неестественных эмоций. Спустя несколько минут напряжённого вслушивания до меня начал доходить смысл: звонила моя тётя, двоюродная сестра мамы и единственная из знакомых мне родственников. В последний раз я видела её лет десять назад и вряд ли смогла бы узнать в лицо, если бы пришлось. Её срывающийся голос звучал для меня странно и незнакомо. Она то и дело называла меня «деточкой», просила не волноваться, рассказывала, что с трудом нашла мой номер телефона и постоянно приговаривала: «Горе-то какое! Горе…» Я всё поняла, но не шелохнулась, скованная новостью и инстинктом самосохранения; не изменила позы, не дрогнула ни одним мускулом на застывшем, будто натянутом лице. Отвечала односложно, только «да», «нет» и «да, конечно». Напоследок спросила: «Когда?» и долго слушала путаный, перескакивающий с одного на другое ответ.
Мама умерла. Уснула и не проснулась. Несколько дней назад, но хватились и нашли её только вчера вечером. Начальник с работы распорядился выяснить, где она, после того, как та два дня не появлялась и не отвечала на звонки. Похороны завтра, в воскресенье, тётка взяла хлопоты на себя, потому что больше у мамы никого нет. И меня не оказалось рядом. Я была здесь, в тысяче километров от неё, с Толиком и со стариком. Я не звонила ей месяц или два, и она, чувствуя моё нежелание разговаривать, перестала, в свою очередь, беспокоить меня звонками с робкими расспросами.
Сердце ухнуло в груди и провалилось в пустоту. Время замерло на несколько долей секунды, и начался его новый отсчёт. Вместе с первым ударом, резким и будоражащим, я ощутила прилив силы и уверенности, как будто невидимые нити, привязавшие меня надолго к одному месту, вдруг порвались. Лопнули, словно их не было вовсе, и я поняла, что освободилась. Мамины глаза, полные надежды и боязливого обожания, навсегда закрылись и сняли с меня груз ответственности за мою нелюбовь к ней, к музыке и ко всему, что было ей когда-то дорого. Я молча кивала в такт причитаниям тётки, после сказала: «Да, хорошо» и положила телефон обратно в сумку.
– Что случилось? – Толик переводил взгляд с дороги на меня и обратно.
– Мама заболела, попала в больницу. Говорят, воспаление лёгких, – я соврала, будучи уверенной, что так надо.
Он выдохнул, нажал на газ, и машина вновь рванула вперёд. За окном мелькали безразличные деревья и дома незнакомых людей, до которых мне не было дела.
– Поедешь? – спросил Толик.
– Наверное, надо, – я пожала плечами, – уже лет пять не виделись.
Мы ехали около часа, но так и не достигли ещё конечной точки маршрута. Поначалу я предположила, что Толик направляется к себе на дачу – у него был небольшой дом где-то между Скачками и Красным Селом, куда он возил меня однажды, но мы пронеслись мимо поворота, даже не притормозив.
Толик курил сигарету за сигаретой, хотя раньше я никогда не замечала, чтобы он этим злоупотреблял. Табачный дым метался по салону автомобиля, забирался в нос, в глаза, и от его терпкого запаха у меня начала болеть голова. Я, как домашняя девочка, день и ночь сидящая за фортепиано, никогда не пробовала курить, не пряталась от мамы и учителей, зажёвывая никотин ёлочными иголками и кофейными зернами, как делали другие девочки в классе. Мое враньё не было примитивной детской тайной, которую нельзя рассказывать взрослым из опасения навлечь на себя их гнев с последующим наказанием – оно было открытым, явным и заставляло меня скорее гордиться им, чем стыдиться его. Послушная любящая дочь, прилежная ученица, преданный работник, верная подруга – кого ещё мне нужно было изобразить, чтобы они поняли, что я вру? Я ждала, что кто-нибудь догадается, но мой обман ни разу не раскрылся, и я убедилась в собственной безнаказанности.
У Толика явно была определённая цель, он точно знал, в какое место ему нужно попасть, и я начала подозревать, что нам предстоит нелёгкий разговор. Возможно, он станет вновь меня уговаривать или даже угрожать мне. Он гнал машину на бешеной скорости, как будто боялся не успеть, растрясти по дороге свою решимость и силу убеждения. Наверное, мне стоило испугаться. Я понятия не имела, кто на самом деле этот человек, как его фамилия и на что он способен, но мне по-прежнему не было страшно. Теперь я была готова ко всему. Я почувствовала уже знакомую щекочущую дрожь в кончиках пальцев, которая возникает от предвкушения чего-то нового и неизвестного. Мелодия скучной вариации последних месяцев, наконец, оживилась и обещала перемены – хотя бы тональности. Это была долгая дорога – странная, тревожная, но приятная.
Ещё один молчаливый час по шоссе под убаюкивающее ворчание мотора, час – по грунтовой дороге так быстро, как позволяли колдобины и ухабы; потом по узкой лесной просеке, сжатой с обеих сторон плотными рядами деревьев. Было видно, что по ней когда-то ездили машины, но не часто – колея была с трудом различимой. Солнце пробивалось через верхушки елей и берёз, мелькало полосатой тенью; воздух стал другой, влажный и тягучий, и я приоткрыла окно, чтобы впустить немного свежести в прокуренную машину. Просека не совсем просохла после недавнего дождя, и машина то и дело взвизгивала, поскальзываясь в лужах густой липкой жижи. В одном месте лесная колея показалась мне совершенно непроходимой: так резко и глубоко вниз нырнул автомобиль. Толик весь побелел – он испугался, что мы застрянем. Глядя на его расстроенное лицо, я решила немного подбодрить своего спутника и задала вопрос, которого он, наверняка, ждал, и нервничал от того, что я его ни о чём не спрашивала:
– Куда мы едем? Это какое-то особое место в лесу?
Машина благополучно выбралась из грязи и поехала дальше.
– Тут дача одного моего товарища, – заторопился Толик, – если ехать по дороге. А здесь – не знаю что. Просто захотелось посмотреть.
Я не возражала, времени у нас было предостаточно.
Через несколько минут просека вывела нас на широкую лужайку между деревьями, и мы упёрлись в покосившиеся от времени железные ворота. Сквозь ржавчину и тёмные пятна проглядывали очертания нарисованной на них ракеты. От ворот в обе стороны отходил железный решётчатый забор, когда-то синий, а теперь коричневый, с бледными пятнами краски в отдельных местах. За забором, в глубине леса, виднелись силуэты невысоких построек, давно покинутых людьми. Состарившийся флагшток стоял, ссутулившись, голый и пытался дотянуться до верхушек деревьев.
– Это что? Пионерский лагерь? – спросила я.
– Наверное. Пойдём посмотрим?
Толик, прихватив с заднего сидения папку для бумаг, выскочил из машины так поспешно, что зацепился ногой за порог и чуть не упал. Он выругался сквозь зубы и в сердцах хлопнул дверью, но тут же натянуто улыбнулся мне, пытаясь сгладить неловкость.
Ворота оказались незапертыми, одна из створок была приоткрыта, и мы спокойно вошли внутрь. Никто не остановил нас и не окликнул: будка сторожа пустовала и, похоже, давно; лагерь был заброшен и никем не охранялся. Пока мы ехали, я не встретила ни одного указателя, людей тоже не было видно: ни дачников, ни туристов, ни местных жителей. Вокруг – ни души, слышен лишь шелест деревьев и тихое щебетанье птиц. Мы пошли вперёд на некотором расстоянии друг от друга, не оглядываясь, и заросшая травой тропинка вывела нас к большому двухэтажному зданию. По всей видимости, это был главный жилой корпус, и он неплохо сохранился: стёкла выбиты лишь в нескольких окнах, входные двери плотно заколочены, стены фасада слегка облупились, но не разрушились. На торце здания красовалась мозаика с изображением солнечной системы и летящего спутника: вид на Солнце и другие планеты открывался с Земли. Наполовину съеденные дождём и ветром изображения космических тел напоминали червивые огрызки яблок.
Я заглянула в окно одной из спален. Внутри было пусто и даже опрятно: ни груд мусора, ни беспорядка, только аккуратная мёртвая пустота, и несколько сломанных железных кроватей, сгрудившихся в дальнем углу. Морозный холодок пробежал у меня между лопаток, и я поёжилась. В этом брошенном здании чувствовалось нечто зловещее: некогда полное детского крика и гама, живое и многоголосое, с разноцветными занавесками на окнах, теперь оно молча вглядывалось пустыми глазницами вдаль и ждало своего часа, чтобы впустить внутрь кого-то, кого оно не захочет выпустить обратно. Нет, оно не умерло, а лишь затаилось.
– Пойдём отсюда, здесь ничего интересного, – Толик дёрнул меня за рукав, и я, очнувшись от минутной задумчивости, послушно отправилась вслед за ним.
Пройдя по тропинке в лес метров триста, мы упёрлись в приземистый дом с высокими витринными окнами, закрытыми вместо стёкол вздувшимися листами фанеры. Двери были распахнуты настежь, словно пасть поверженного чудовища; они манили войти, обещая оглушить долгожданных гостей тишиной и сыростью. Я замерла на пороге, с опаской всматриваясь в теряющуюся в сумраке утробу здания, но Толик настойчиво потянул меня внутрь.
Я сразу поняла, что это была столовая, где много лет назад четыре раза в день дружно шевелили челюстями пятьсот маленьких человеческих тел в пионерских галстуках. Признаки разложения и упадка проявились здесь заметнее, чем в жилом корпусе, и пожелтевшие стены с каждым нашим шагом подступали всё ближе, пытаясь вселить страх и уныние. Под ногами тихо хрустели щепки, штукатурка и осколки стекла, словно мы ступали по хрупким и ломким от времени человеческим останкам; звук наших шагов отдавался в высоких потолках, вкрадчивым шорохом сползал по стенам вниз и вновь ложился нам под ноги.
– Ты когда-нибудь ездила в пионерский лагерь? – вдруг поинтересовался Толик.
Я отрицательно покачала головой. На излёте советской эпохи, когда мне было лет десять, а мама легла в больницу на операцию, меня отправили на одну смену в лагерь под названием «Солнышко». Я вернулась обратно в город с бронхитом, вшами и стойким отвращением к большому скоплению людей. Я мало что помню из той поездки, если не считать привкуса зубной пасты на губах после первой ночи, называвшейся «посвящением», подъёма в семь утра под одну и ту же мелодию горниста, который безбожно фальшивил, и душевых со скользкими, покрытыми слизью деревянными настилами. Так что, нет, можно сказать, я не ездила в пионерский лагерь, а Толику знать про бронхит, вшей и зубную пасту было совершенно не обязательно.
Мы прошли большой холл с прохладным бетонным полом, осторожно ступая и прислушиваясь к хрусту под ногами, и оказались в обеденном зале. В дальнем углу, карабкаясь друг на друга, колченогой пирамидой возвышалось несколько столов; стулья из голубого пластика валялись рядом: часть из них – без ножек, остальные – треснутые посередине. Мебель получше, скорее всего, увезли, когда закрывали лагерь. Огромная комната была перегорожена стеной с массивным прилавком и двумя проёмами: за одним когда-то стояли поварихи и раздавали тарелки с супами и котлетами, за другим – посудомойки, сгребавшие с подносов грязную посуду. Дверь на кухню была приоткрыта.