Оценить:
 Рейтинг: 0

Жан Расин и другие

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Расиновская любовь не приторное томление и не очищающее, возвышающее до идеала чувство. Это тяжелая, мучительная, слепая, все крушащая на своем пути страсть. Она никак не отменяет власти человеческой природы над человеческой душой; в ее царстве природа празднует свое роковое торжество. Новизна, непохожесть, отличие Расина от всех образцов не в предпочтении любви честолюбию, а в более трезвом, недоверчивом, не склонном к возвышающему самоболыцению и безоглядному энтузиазму взгляду и на любовь, и на честолюбие, на все страсти людские, на границы человеческих возможностей. И в этом "нежный" Расин куда суровей "героического" Корнеля».

Но, пожалуй, самый главный и самый тревожный для автора вопрос это возможность примирения религии и поэзии. О последних чисто религиозных стихах Расина в книге говорится так:

«Примирение Муз с Евангелием было достигнуто ценой очевидных потерь с обеих сторон; о душевных борениях человека, "делающего то, что ему ненавистно, и не делающего того, чего он желает", Расин в "Андромахе" или "Федре" говорил куда красноречивее и убедительнее. А христианское назидание все-таки достигает большей силы воздействия, когда звучит из уст апостола Павла».

Понятно, что в это примирение сочинительница книги о Расине не очень верит. Что же касается полного отказа от поэзии (литературы) ради религии или морали, он беспокоит ее и вдохновляет на пространное отступление о разных формах отречения от писательства. Поводом становится Расинов отказ от писания для театра после «Федры»:

«Расин вообще из тех людей, понимание которых приходит скорее из будущего, чем из прошлого. А на рубеже предыдущего и нынешнего веков случилось несколько подобных писательских "отречений" или попыток отречения от искусства».

И далее следует целое эссе о писателях, пришедших после Расина: о Толстом-моралисте, который «хотел, чтобы искусство действительно стало хлебом насущным для духовной жизни, питательным и целительным хлебом, а не пирожным, пропитанным пряными эссенциями и разукрашенным кремовыми розочками, но начиненным ядом», о Клоделе и его «искушении святостью», о Рембо и его попытке посредством поэзии переделать мироздание, которая кончилась поражением и «признанием истинности человеческих установлений». То есть о той цепи отречений от литературы, которую открывает Расин, и открывает не случайно:

«Именно XVII век, кладущий начало Новому времени, век анализа и расчленения, формирующий и осознающий на три столетия вперед европейские понятия о государственном управлении, науке, экономических механизмах, именно XVII век выявляет и то, что духовная жизнь человека больше не представляет собой нерасторжимого единства. Религия, мораль и искусство суть вещи разные. Конечно, на каком-то пространстве, в каких-то обстоятельствах они могут переплетаться, вступать в союз, накладываться друг на друга. Но могут друг другу и противостоять. Религия занята спасением души, а не торжеством земной справедливости, как мораль. А искусство может и вовсе не озабочиваться ни тем, ни другим. Художник, судьбой или темпераментом предназначенный это несовпадение, эту нетождественность чувствовать особенно остро, принужден делать выбор. Можно попытаться примирить искусство и религию, оставляя в стороне житейскую ограниченную мораль, как Клодель. Можно попытаться самой религии придать моралистический характер и отказаться от искусства ради нравственной проповеди, как Толстой. Можно попытаться само искусство превратить в моралистическое назидание, как просветители XVIII века. И попытки эти могут быть весьма успешны. Но бывает, что и пропасть между религией, моралью и искусством кажется непреодолимой, и творчество при их разладе невозможным. Тогда поэт умолкает вовсе с отчаянным вызовом, как Рембо, или с почтительным раскаянием, как Расин».

Разумеется, у Юли и в мыслях не было равнять себя ни с Клоделем, ни с Рембо, и тем не менее это отступление о писателях, которые отказываются от писательства, не только история литературы, но и плод выношенных очень личных размышлений. В сущности, и сама Юля в конце жизни, хотя и из совсем иных побуждений, отступила от «чистых» литературных занятий (перевода, сочинения литературоведческих статей) ради деятельности публицистической, гражданской, политической. Она сделала это осознанно и совершенно не выставляя напоказ свою жертвенность. Но книга о Расине показывает, как много мы потеряли.

Вера Мильчина

Памяти моего отца Александра Михайловича Гинзбурга

У стен монастыря

К весне 1638 года терпение кардинала Ришелье истощилось. Старый знакомец, аббат де Сен-Сиран, становился опасен. Он единственный из парижских священников открыто противился расторжению брака Гастона Орлеанского, брата короля. (Венчание было в свое время совершено строго по обряду, хотя и тайно; но кардинал желал развода, вынашивая план женить принца на собственной племяннице). Аббат утверждал, что раскаяние в грехах можно считать подлинным лишь тогда, когда оно основано на бескорыстной любви к Богу; а кардинал, в бытность свою простым епископом писавший богословские сочинения, полагал, что достаточно и одного страха перед загробным наказанием.

Авторское самолюбие Ришелье-доктринера страдало, а литератором он был ранимым и соперников не любил. Не зря два года назад его так взбесил успех корнелевского «Сида». Но главное, разумеется, было не в кардинальском самолюбии. Непокорство – даже на сцене или в теологическом трактате – вредит равновесию и спокойствию в стране, покоящимся на единоличной власти и удерживаемым превеликими усилиями. От воззрений же Сен-Сирана вред был явный. Достигая ушей короля, они бередили и без того хрупкую, склонную к меланхолии душу Людовика ХШ. Распространяясь в обществе, они сбивали с толку людей достойных, известных и влиятельных. Вот недавно и молодой адвокат Антуан Леметр, блестящий оратор с самым завидным будущим, под влиянием Сен-Сирана бросил все свои светские занятия и удалился в отшельническую каморку, спешно устроенную для него у стен монастыря Пор-Рояль, где жил Сен-Сиран в качестве духовного руководителя монахинь. История Леметра наделала много шума, тем более что за его обращением вскоре последовали и другие, и теперь он был уже не единственным отшельником в Пор-Рояле.

Пора было положить этому конец. Ни лесть, ни посулы на упрямца-аббата действия не возымели; даже от епископского сана он многажды смиренно отказывался – еще один удар по суетному самолюбию кардинала. И 14 мая 1638 года солдаты явились за Сен-Сираном в монастырь и увезли его в замок Венсен, где он и пробыл узником до смерти Ришелье – и почти до конца своих дней: когда он выйдет на свободу, жить ему останется несколько месяцев.

Не мятежный аристократ-заговорщик, не дебошир-святотатец, не смутьян-сорвиголова брошен в темницу, а духовное лицо, почтенный богослов: по тем временам событие необычайное. Но Ришелье отдавал себе отчет в том, что делал: «Если бы Лютера и Кальвина упрятали в тюрьму, как только они взялись за проповеди, государства были бы спасены от многих бед… Сен-Сиран опаснее шести вооруженных армий», – объяснял он свое решение. С точки зрения государственных интересов духовный авторитет человека независимого и неуправляемого порой разрушительнее огня и меча.

Арестом Сен-Сирана поэтому дело не ограничилось. Вскоре и его друзьям-отшельникам пришлось покинуть Пор-Рояль. Ни одна из монашеских общин Парижа не решилась дать им приют. Помощь пришла с другой стороны. Обязанности казначейши в Пор-Рояле исполняла в то время сестра Сюзанна Демулен. Ее племянник, Никола Витар, был в числе детей, которые воспитывались при монастыре, – этим, среди прочего, занимались отшельники. Родители мальчика, жившие в маленьком городке Ла Ферте-Милон, и предложили гостеприимство наставнику их сына, Клоду Лансело, а с ним и двум другим отшельникам – Антуану Леметру и его брату. Дом Витаров невелик и небогат, но радушие, доброта и преданность хозяев делают его надежным убежищем.

Изгнанники пробыли в Ла Ферте лишь немногим более года, но оставили по себе благоговейную память своей терпеливой стойкостью, твердостью в вере и обширными познаниями. Жизнь они вели затворническую, как в Пор-Рояле, выходя только к мессе и на прогулку. И когда на закате они возвращались к себе, молчаливые, со строгими лицами, погруженные в благочестивые размышления, разговоры вокруг стихали, люди почтительно кланялись и расступались, чтобы дать им дорогу. Их отъезд причинил жителям городка настоящее горе.

Среди тех, кто особенно тесно сблизился с «господами из Пор-Рояля» (так называли иногда отшельников), были сестра Сюзанны Демулен и госпожи Витар – Мари, в замужестве Расин, и ее дочь Агнеса. Двенадцатилетняя Агнеса даже представляла на крестинах новорожденного сына Витаров мать братьев Леметр, согласившуюся стать крестной матерью младенца. А через несколько месяцев после того как отшельники покинули Ла Ферте, 22 декабря 1639 года, Мари и Агнеса присутствовали на других крестинах. У Жана Расина (сына Мари и старшего брата Агнесы) и его жены Жанны Сконен родился первенец, названный тоже Жаном, как отец и дед. Это и есть наш Расин.

Ла Ферте-Милон расположен в Иль-де-Франсе, самом сердце Франции. В здешних местах, в соседнем Вилле-Котре, ровно за сто лет до рождения Расина, в 1539 году, король Франциск I издал ордонанс, утверждавший вместо латыни французский язык в качестве официального для всех государственных актов и судопроизводства. От Парижа до Ла Ферте 76 километров на северо-восток. Расстояние по тем временам не такое уж близкое: когда много лет спустя столичный житель Расин соберется навестить сестру, оставшуюся на родине, он напишет в письме, помеченном вторником, 28 сентября 1683 года: «Я намереваюсь завтра отправиться в путь с женой и детьми, чтобы вас повидать. Мы надеемся в четверг вечером ужинать с вами». Значит, за день не добраться.

Но дело даже не в расстоянии. Ла Ферте – местечко глухое, тихое. В зрелости Расин вместе со славой обретет толпу брызжущих ядом завистников и недоброжелателей и среди злейших сарказмов в свой адрес услышит: «Уроженец Ла Ферте-Милона!» Родиться в таком захолустье – позор для порядочного человека. Предки Расина и с отцовской, и с материнской стороны жили здесь спокон веку, занимая разные чиновничьи должности, подоходнее и победнее, судейские и податные, по большей части связанные с механизмом взимания соляного налога – табели. Отец Расина среди многочисленной своей родни оказался едва ли не самым неудачливым и самым злополучным. В 1641 году он теряет жену: Жанна умирает в родах, дав жизнь дочери, Мари. А через два года, в возрасте 27 лет, только-только успев жениться второй раз, умирает и он сам. Какую он занимал должность, нам в точности неизвестно. Во всяком случае, не слишком прибыльную: по его смерти сумма долгов настолько превышала наличное имущество, что опекуны сирот предпочли отказаться от наследства. Детей поделили еще после смерти матери. Девочку взяли на свое попечение Сконены, мальчика – Мари Расин и Агнеса.

Агнесе к тому времени всего пятнадцать лет, но призвание ее уже определилось. Она твердо желала принести монашеский обет в Пор-Рояле, и если медлила с этим шагом, то только из-за маленького племянника. Современник, посвященный в обстоятельства дела, напишет впоследствии: «Она заменяла ему мать в младенчестве, с тех пор как он остался сиротой. Потому-то ей так трудно было оторваться от мира, когда двери Пор-Рояля перед ней распахнулись». Так впервые в расиновской судьбе, пока сам он еще так мал, что может лишь почувствовать последствия чужих решений, но не осознать их, возникает этот мучительный вопрос. Как примирить естественные привязанности и стремления с жаждой сверхъестественного духовного блага, земную любовь с небесным милосердием, природу с Богом? И возможно ли, и следует ли пытаться их примирить?

Агнеса Расин нашла для себя ответ в ранней юности, сразу и бесповоротно. В 1642 году она уходит в Пор-Рояль, где и проживет всю жизнь монахиней под именем Агнесы от святой Теклы. И очевидно, она не ошиблась: мать Агнеса под конец своих дней станет настоятельницей Пор-Рояля. Должность эта выборная, и занять ее без подлинного предназначения было никак нельзя.

Решение Агнесы укрепило связи расиновского семейства с Пор-Роялем. И когда в 1649 году умер Жан Расин-дед, его вдова удалилась в ту же обитель, взяв с собой и внука. Он будет воспитываться при монастыре, учиться в созданной отшельниками школе. Немаловажное обстоятельство: община берет его к себе даром. Между тем, обучение в Пор-Рояле стоило 400–500 ливров в год – сумма весьма значительная. Юноша будет обязан своим благодетелям решительно всем. Сирота станет сыном Пор-Рояля.

Будь живы его родители, детство его наверно было бы счастливей и беззаботней. А в зрелости, скорее всего, ему суждено было бы повторение их участи: скромное место чиновника в родном городке, более или менее благополучное и мирное прозябание. Жизнь его сестры так и сложилась: она вышла замуж за «лабазника при соляном амбаре» (так называлась одна из доброго десятка «табельных» должностей) и перебивалась кое-как, в повседневных треволнениях провинциального мирка.

Расину было уготовано совсем другое.

Пор-Рояль к тому времени – не просто один из сотен монастырей, разбросанных по всей Франции. Здесь, в суровых, почти без мебели и утвари, жилищах отшельников, в кельях монахинь, в приемной аббатисы – средоточие, очаг духовного движения, вокруг которого шли тогда самые яростные теологические, философские, даже политические и литературные споры, «Господа из Пор-Рояля», преподающие в монастырской школе, – настоящие ученые и талантливые педагоги. У аббатства не только могущественные враги, но и знатные покровители. Поэтому получить воспитание в Пор-Рояле – значит несомненно войти в интеллектуальную элиту страны и завязать связи со многими аристократическими семействами. Но это значит и с раннего отрочества внимать самым строгим, самым максималистским, самым беспощадным моральным заповедям и всю жизнь потом так или иначе свои поступки и помыслы с ними соотносить. Стены Пор-Рояля должны были отгораживать его обитателей от мира, мирских соблазнов, понятий и порядков особенно крепко. Начало героической эпохи Пор-Рояля и отсчитывать можно с того дня, 25 сентября 1609 года, когда восемнадцатилетняя его настоятельница велела запереть ворота монастыря перед своими родителями, приехавшими погостить – по обыкновению и в нарушение устава…

Но тут не обойтись без длинного отступления. Ведь у первых двадцати лет жизни Расина нет другой истории, кроме истории Пор-Рояля.

Франция лежит на скрещении двух мощных потоков европейской цивилизации – германского и романского. Когда в XVI столетии – ближайшем прошлом для нашего рассказа – Европа раздирала саму себя в религиозных войнах, Франция оказалась южной границей Реформации. В XVII веке она была единственной романской страной, где протестантство пустило относительно крепкие корни, единственной европейской страной, где благодаря Нантскому эдикту здравомыслящего и терпимого короля Генриха IV в течение нескольких десятилетий два вероисповедания, католическое и протестантское, сосуществовали на легальной основе. Впрочем, мирного содружества не получилось. Война на истребление была доведена до конца. Конечно, разнородные начала жили подспудно в душе Франции не одну сотню лет до Варфоломеевской ночи. Но именно к тому веку – времени, когда и складывался окончательно облик народа и страны, – они кристаллизовались, вырвались на поверхность, вступили в противоборство, осознав себя соперничающими христианскими церквами. От того, какой Франция сделает выбор, во многом зависело ее будущее далеко вперед. Ведь в этой распре речь шла не об одних лишь отвлеченных теологических умствованиях. Вернее, сами эти умствования вовсе не были такими уж отвлеченными. То или иное толкование фразы евангелиста или отца церкви означало различное переживание связи между Божьим промыслом и земным мироустройством, различное понимание природы человека, возможностей его разума и воли, отношений личности с церковью, обществом, государством, различный отбор предпочтительных моральных ценностей, дух искусства, бытовой уклад…

Католицизм во Франции оказался достаточно силен и для победы над внешним врагом – кальвинистским протестантством, и для попыток внутреннего обновления и преобразования. Но в самом себе он заключал частицы необычных для католичества, «пограничных» свойств.

Разрыв с Римом не понадобился французской Церкви и французскому государству отчасти из-за особых их отношений между собой. Во Франции издавна прочнее, чем где бы то ни было в Европе, утверждалось понимание монархии как сакрального установления. Король почитался помазанником Божиим не только в том смысле, что его власть учреждалась и подкреплялась, гарантировалась соизволением небес. Вместе с венцом он словно получал и толику церковной харизматической силы. Не случайно именно французы верили, что прикосновение их государя исцеляет от «королевской хвори» – золотухи; не случайно среди самых чтимых французских святых – король, Людовик IX; не случайно, наконец, Жанна д’Арк видела исполнение воли своих небесных вдохновителей в коронации Карла VII. Король – это и воплощение нации, символ ее целостности, гордости, славы, на нем смыкаются два сильнейших чувства, национальное и религиозное, даже если реальное его могущество невелико. Впоследствии, когда во Франции трон рухнет и алтарь пошатнется, их престиж перейдет не к гражданскому обществу, как во многих других странах Европы, а к государству, причем цезаристского типа. Пока же практическим следствием такого совмещения в лице короля авторитета религиозного и светского была относительная независимость французской Церкви от Рима при большей власти короля во внутрицерковных делах. Поэтому Франциску I не было нужды бунтовать против вездесущего папы, как то делал в Англии его современник Генрих VIII. Над ним угроза двоевластия не висела. Напротив, когда Франциск, ища политической поддержки папы, стремился заключить с Римом компромиссное соглашение – Конкордат 1516 года, – он натолкнулся на упорное сопротивление у себя дома. Конкордат этот, впрочем, мало что изменил на деле. Король по-прежнему мог распоряжаться церковными должностями, испрашивая лишь формального утверждения у римской курии. Французское духовенство подчинялось королю охотнее и беспрекословное, чем папе, и свое достоинство понимало скорее как независимость от папского, а не королевского, престола, как свободу французов от Рима, а не как свободу священнослужителей от светской власти, – течение, получившее название «галликанство». Французская галликанская церковь организационно и политически подходила к пределу, на котором можно было оставаться внутри римско-католического мира. И католическое возрождение в XVII веке – Контрреформация – во Франции имело особый облик и смысл.

Слово «Контрреформация» мы понимаем обычно как «противореформация» – по аналогии с «контрреволюцией» или «контратакой». Между тем католическая Контрреформация была скорее «встречной Реформацией», «Реформацией изнутри»; римская церковь стремилась к укреплению собственного здоровья отнюдь не меньше, чем к подрыванию сил противника. Невежество, распущенность, корыстолюбие монашества, опасность формализации религиозного чувства и распространение суеверий среди мирян, интриганство, расточительность, мания величия у прелатов и самого первосвященника – все то, что толкало зачинателей Реформации к открытому возмущению, к расколу, было источником боли для многих деятелей самой католической церкви. Следовало что-то предпринимать, и безотлагательно, просто для того, чтобы выжить.

Французские церковные преобразователи шли разными путями. Одни, как кардинал де Берюль или настоятель парижской церкви Сен-Сюльпис отец Олье, полагали, что начинать надо с воспитания нового типа священнослужителей – ученых и добродетельных, способных своими поступками, речами и познаниями подавать благой пример мирянам. С этой целью создавались конгрегации, основной своей задачей ставившие профессиональную подготовку будущих церковнослужителей.

Епископа Женевского, святого Франциска Сальского, занимало не столько образование клириков, сколько приобщение людей светских, даже самых суетных, к религиозной морали. Он сам так изъяснялся в предисловии к главному своему сочинению «Введение во благочестивую жизнь»: «Те, кто толковали о благочестии, почти все заботились о наставлении лиц, порвавших сношения с миром, или по крайности проповедовали такое благочестие, что ведет к столь же полному удалению от мира. Я же намереваюсь наставлять тех, кто живет в городах, в семье, при дворе, и кто по положению своему обязан жить во внешнем общении друг с другом; а такие люди весьма часто и помыслить не хотят о том, чтобы обратиться к благочестивой жизни, уверяя себя, будто это невозможно… пока остаешься в гуще дел мирских». Своих учеников и гораздо более многочисленных учениц Франциск Сальский увещевал воспитывать в себе смиренные повседневные добродетели, не пренебрегая и скромнейшими победами над собой в самых мелких будничных неприятностях, вплоть до дурно приготовленного обеда или появления гостей некстати, и не упуская случая проявить милосердие к ближнему в самых простых и обычных обстоятельствах – по мере сил, без натуги и напряжения. Знатных дам, вверявшихся его руководству, он охотнее побуждал к благотворительности в миру, чем к экзальтации самоотречения за монастырскими стенами.

Но подлинным героем деятельной филантропии был святой Венсан де Поль. Сын крестьянина, в течение своей бурной, полной приключений жизни видевший и испытавший немало невзгод и лишений, он старался возбудить сострадание к самым обездоленным – больным, каторжникам, подкидышам; духовные сыны и дочери Венсана де Поля, зачастую из богатых и благополучных семейств, обязывались не просто жертвовать и собирать какие-то суммы денег: они исполняли самую грязную работу в лазаретах и приютах, им же основанных, навещали заключенных в тюрьмах и на галерах, способствовали освобождению тех, кого попросту забыли в темницах, хоронили трупы погибших во время войн, голода и эпидемий, нередко погибая при этом сами. Члены созданных Венсаном монашеских орденов жили в миру; для некоторых устав предусматривал лишь временные обеты, которые каждый год могли по желанию приноситься вновь или расторгаться, в соответствии с замыслом учредителя: «Пусть их часовней станет приходская церковь, монастырем – улицы города или больничные дворы, оградой – святое послушание, а покрывалом – божественная стыдливость».

Все эти усилия были направлены центробежно, от Церкви к миру, с намерением (более или менее четко осознанным) как-то их сблизить, сочетать их ценности, соединить духовные подвиги аскезы и молитвенного созерцания с посюсторонней мудростью, добродетелью и здравым смыслом. То, что происходило в те же годы в Пор-Рояле, наоборот, подчеркивало разделенность, противостояние Церкви и мира.

До первых лет XVII века аббатство это ничем особенно не отличалось от прочих. О его возникновении сохранилось немало легенд; позднейшие историки старались выбрать из них наиболее лестные и занимательные. Самая достоверная версия, пожалуй, та, согласно которой основала монастырь в 1204 году благородная дама Матильда де Гарланд ради спасения и благополучного возвращения своего супруга, Матье де Монморанси-Марли, за два года до того отправившегося в Четвертый крестовый поход. Монастырь отдали ордену бернардинцев; возможно, бернардинцы и присоветовали выбор места для построек обители – столь точно оно соответствовало вкусам патрона ордена, святого Бернарда Клервоского, о котором рассказывали, что он «всегда устраивал монастыри в глубоких низинах, где мир был спрятан от взоров и открывалось взгляду лишь небо». Пор-Рояль возвели в долине Шеврёз близ Парижа (чуть далее от столицы на юго-запад, чем Версаль); узкую лощину окружали покрытые лесом холмы, а рядом с монастырем лежало заболоченное озерцо, часто выходившее из берегов, распространяя сырость и гнилостное зловоние. Старинные описания называют Шеврёз «мрачной и дикой пустыней»; романтики, естественно, видели тут «живописный уголок нетронутой природы». Правда, к тому времени озеро уже осушили. Но, возможно, ему аббатство обязано своим названием: первые упоминания о монастыре сообщают, что он «расположен в Порруа», а «Порруа», в свою очередь, комментаторы возводят к «пора», что на средневековой латыни означало «яма со стоячей водой».

Но к началу XVII века жизнь в Пор-Рояле, как и в большинстве французских монастырей, была вовсе не такой уж мрачной, набожность не столь ревностной, а дисциплина не слишком суровой. Об этом можно судить по отчетам, которые составляли аббаты ордена, в чьи обязанности входили посещения подопечных монастырей. В одном из таких отчетов говорится, что брат Жак, инспектировавший Пор-Рояль, велел монахиням впредь читать молитвы членораздельно, «произнося все слова и слоги», а не проглатывая их второпях; завести часы, чтобы точно соблюдать время служб; построже следить за наружными засовами; бороться с «грехом собственности», искореняя обычай иметь каждой отдельно свои деньги, свою мебель, свои у крашения; а также – «ушить рукава от локтя донизу, так чтобы они не были внизу шире, чем наверху, и чтобы отныне вышеуказанные рукава имели складки не более трех пальцев шириной».

Действительно, мода тех времен требовала рукавов длиннейших и широчайших, «как пушечное жерло», по выражению раздраженного проповедника. Затворницы Пор-Рояля вышли из затруднения весьма хитроумно: они вернулись к традиционной для ордена форменной одежде – с капюшоном и рукавами как раз необъятно широкими. Таким образом и правила как будто соблюдались строже, и отступать от моды, что казалось совсем уж непосильно, не потребовалось. Все это, впрочем, вещи вполне невинные по сравнению с тем, что делалось в других монастырях, – скажем, в бернардинском же аббатстве Мобюиссон, где настоятельницей была сестра знаменитой Габриели д’Эстре, возлюбленной Генриха IV Аббатиса, давшая, как каждая монахиня обет целомудрия, имела двенадцать человек детей от разных отцов. Четверо ее дочерей жили при ней, и обращалась она с ними по-разному, в зависимости от ранга отца.

Должность аббатисы обеспечивала в те времена завидное общественное положение. Ее добивались для своих дочерей самые знатные и влиятельные семейства. Уход младших детей в монастырь вообще был делом обычным, очень часто никак не связанным с духовным порывом: так обеспечивалась возможность не дробить состояние семьи, наделить старшего сына более солидным наследством, а тем из дочерей, которые предназначались для замужней жизни, выделить приданое побогаче. Настоятели же аббатства пользовались большим почетом в обществе, почти неограниченной властью у себя в монастыре и зачастую могли распоряжаться весьма значительными средствами.

Неудивительно, что известный парижский адвокат Антуан Арно, у которого к 1599 году было уже шестеро детей, пожелал одну из своих дочерей, Жаклину, сделать коадьютрисой (помощницей, заместительницей аббатисы) в Пор-Рояле, а другую, Жанну, – настоятельницей соседнего монастыря Сен-Сир. Некоторое затруднение заключалось лишь в том, что Жаклине к тому времени исполнилось семь лет, а ее сестре – пять.

Антуан Арно отнюдь не отличался низменной расчетливостью и цинизмом. Но на земле он стоял крепко. Семья Арно родом из Оверни, а овернцы у французов слывут людьми по-крестьянски основательными, упрямыми и жизнестойкими. В клане Арно и мужчины, и женщины доживали до глубокой старости, заводили многочисленное потомство, если вступали в брак, и до конца дней сохраняли неуемный боевой дух. Отец Антуана, в свое время поменявший шпагу офицера-кавалериста на судейскую мантию, будучи гугенотом, снискал тем не менее такую благосклонность королевы Екатерины Медичи, что во время Варфоломеевской ночи она послала солдат ему для охраны, и весьма кстати: дом его уже был осажден. Сам Антуан Арно от подозрений в принадлежности к «так называемой реформированной религии», как называли протестантство католики, всячески открещивался, но полностью этого обвинения с себя снять не мог. Во всяком случае иезуиты его люто ненавидели, и было за что.

После очередного покушения на жизнь Генриха IV адвокат Арно произнес в Парламенте громовую речь, требуя изгнания иезуитов из Франции. Парижский буржуа Пьер де Л’Этуаль, который много лет вел дневник, аккуратно занося в него все, чему он был свидетелем и о чём слухи до него доходили, записывал 12 июля 1594 года: «… Затем мэтр Антуан Арно начал речь против них, неистовую во всех ее частях, от начала до конца: он назвал вышесказанных Иезуитов разбойниками, растлителями юношества, цареубийцами, заклятыми врагами нашего королевства, чумой для государств и возмутителями общественного спокойствия; короче, представил их людьми, заслуживающими не просто того, чтобы их изгнали из Парижа, от двора и из страны, но чтобы их стерли, соскребли с лица земли; и в доказательство всего этого привел переданные ему памятные записки, каковые составлены были адвокатами, а это не всегда люди вполне надежные. Если бы в свою речь он привнес более умеренности и менее страсти, служащей обыкновенно предубеждению и недоброжелательству, он снискал бы больше одобрения у тех самых людей, что не любят Иезуитов и желали бы всех их отправить в Индию – обращать язычников». Иезуитов выслали из Франции через несколько месяцев, после еще одного покушения на короля. Изгнание их, правда, длилось недолго. Но начало непримиримой вражде между Обществом Иисуса и адвокатом Арно со всеми его потомками было положено – речь мэтра Антуана против иезуитов называли «первородным грехом» семьи Арно.

Впрочем, и связи у адвоката имелись немалые – и при дворе, и в тех церковных кругах, где недолюбливали иезуитов. Добиться от Генриха IV, не слишком щекотливого в вопросах религиозной морали, указа о назначении двух малолетних девочек настоятельницами монастырей не составило особого труда. Получить же папскую буллу, подтверждающую это назначение, оказалось сложнее: в Риме не забыли историю с иезуитами и на первый раз в булле отказали. Ну что ж! Антуан Арно не из тех, кто легко мирится с поражением. Через какое-то время Рим запросили снова. Но поскольку при пострижении девочки изменили имена (Жаклина стада Анжеликой, а Жанна – Агнесой), то теперь речь в ходатайстве шла как бы о другом лице – Анжелике Арно; что касается возраста, то в документе Анжелике попросту прибавили десяток лет. Присоединив к этой уловке умело проведенные дипломатические маневры – друзья нашлись и в Риме, – мэтр Арно в конце концов добился своего. Анжелика стала аббатисой Пор-Рояля (прежняя настоятельница тем временем умерла).

В этом деле имелась, однако, кроме интриг, и другая сторона – душевная жизнь самой Анжелики. Монашество давалось ей нелегко. Формально она имела право, став постарше, отречься от обетов, принесенных почти в младенчестве. Кое-кто и давал ей такие советы, но она отвергала их с негодованием. Негодование это имело в своей основе сложные чувства. Или, может быть, чувство было одно – честолюбивая гордость, но в разных ипостасях. Гордость духовная подсказывала, что нет высшей чести, чем служить Богу, и что в этом ее предназначение, печать отмеченности. А земное честолюбие предупреждало, что жизнь в миру, да еще против воли родителей, не даст ей положения, которое могло бы сравниться с престижем аббатисы. И тем не менее к пятнадцати годам бремя монастырского существования стало для Анжелики настолько невыносимо, что она замышляла бежать из Пор-Рояля куда глаза глядят и выйти замуж. Осуществиться этому намерению помешала серьезная болезнь. Родители тут же послали за Анжеликой, забрали ее домой и выхаживали с такой заботой и нежностью, что тронули ее сердце. Планы бегства были как будто оставлены; но жизнь в богатом светском доме, пусть самом добродетельном, полна соблазнов. Анжелику они так искушали, что она даже заказала для себя тайком корсет на китовом усе – чтобы казаться стройнее. Отец, видимо, догадывался о смятении, бушевавшем в душе Анжелики; но опасаясь взрыва, он чуть не испортил все дело. Выбрав момент, он положил перед дочерью исписанный неразборчивым почерком листок бумаги и, не давая ей времени прочесть, велел подписать. Анжелика повиновалась молча – но, признавалась она много позже, сердце ее разрывалось от негодования. Листок этот был формальным подтверждением ее монашеских обетов.

В Пор-Рояль Анжелика все же вернулась. Жизнь текла как обычно – пожалуй, в большем соответствии с уставом, чем в других монастырях (во всяком случае, генерал ордена бернардинцев, посетивший Пор-Рояль, не высказал иного пожелания, кроме как увеличить число монахинь с двенадцати до шестнадцати), однообразно, но без излишних строгостей. Прогулки, чтение, нередко светское; родные навещали юную аббатису, подолгу гостили в монастыре, проводили там время парламентских каникул.

Но в душе Анжелики шла тайная и сложная работа. Скорее всего, для решительного переворота ей требовался лишь внешний толчок, сколь бы слабым он ни был. И как часто бывает при таком внутреннем созревании, толчок этот не замедлил возникнуть. В пост 1608 года однажды под вечер в двери Пор-Рояля постучался странствующий монах-капуцин. Его впустили; он попросил разрешения прочесть проповедь. Несмотря на поздний час, аббатиса согласилась. Никаким особым даром красноречия капуцин не обладал, и проповедь его – о смирении и уничижении Сына Божьего, рожденного в яслях, – ничем не отличалась от других, таких же. Но Анжелику его слова потрясли. Она рассказывала потом: «Во время проповеди Господь коснулся моей души, и с этого мига я больше почитала счастьем быть монахиней, чем до того полагала несчастьем… Я сразу поняла, сколь необходимы истинное послушание, презрение к плоти и всяким чувственным удовольствиям и как почтенна настоящая бедность».

Юной настоятельницей овладела жажда немедленных и крутых перемен в монастыре и в себе самой. Естественно, она натолкнулась на сопротивление. И со стороны монахинь, прежде всего как раз тех, что вели самый умеренный и благопристойный образ жизни; они считали, что в Пор-Рояле и так все идет как надо, а внезапный реформаторский пыл аббатисы скорее всего быстро угаснет, успев только натворить бед. И со стороны орденского начальства, недоверчиво относившегося ко всяким крайностям. И со стороны родителей Анжелики, беспокоившихся за ее здоровье; не добившись заметных изменений в монастырском укладе, она обратила все свое суровое рвение на саму себя, стала носить зловонное тряпье, спала на гнилой соломе, проводила целые ночи в молитве и доходила до прямых самоистязаний, прижигая себе руки расплавленным воском. Впоследствии мать Анжелика говорила с улыбкой: «Что вы хотите, все было хорошо в те времена», – словно повторяя самого Бернарда Клервоского, отзывавшегося о собственных подобных подвигах как о «грехах молодости».

И все же Анжелика Арно оказалась достаточно сильна волей и верой, чтобы столкнуть монастырскую жизнь с привычного пути. Она обладала даром покорять сердца; и то, что сестры делали на первых порах из любви к аббатисе, стало для них затем внутренним побуждением. Анжелика начала со строгого соблюдения правила общежительства, не допускавшего никакой личной собственности для монахинь. Следующим шагом стало буквальное исполнение обета затворничества, и этот шаг дался Анжелике куда труднее. Ведь для Пор-Рояля главным нарушителем этого закона было ее собственное семейство. И следовательно, от нее требовалось переступить через родственную любовь, дочернее почтение (дело происходит во времена, когда отцовская власть – отнюдь не звук пустой), наконец, соображения иного, более низменного порядка: мэтр Антуан вкладывал в Пор-Рояль, монастырь с очень скудными средствами, немало денег и забот, приглядывая за постройками и угодьями обители.

И вот 25 сентября 1609 года, с наступлением очередных парламентских каникул, Антуан Арно с женой и двумя старшими детьми – Робером Арно д’Андийи и Катриной Леметр, той самой, которую 30 лет спустя будет представлять на крестинах юная Агнеса Расин, – приехал погостить в Пор-Рояль. Ограда оказалась заперта; Анжелика открыла лишь смотровое окошечко в двери и попыталась объяснить отцу свой поступок. Тот не желал ничего слушать, в бешенстве от гнева и оскорбления. Двадцатилетний Робер называл сестру «чудовищем» и «отцеубийцей», мать упрекала ее в неблагодарности. Анжелика оставалась непреклонна; но когда отец, приказав уже кучеру поворачивать назад, заговорил с ней нежно, умоляя лишь не разрушать здоровье неумеренной аскезой, она упала в обморок. Перепуганные и растроганные родители согласились на все.

Возможно, правда, что в подоплеке поведения Анжелики лежали более сложные чувства, чем кажется на первый взгляд. Сохранилось свидетельство о таких ее словах, брошенных во время этой сцены: «Поистине забавно: меня сделали монахиней в девять лет, когда я того не желала, да и не могла желать в таком возрасте; а теперь, когда я этого хочу, они требуют, чтобы я погубила свою душу, не соблюдая монастырского устава. Но я этого не сделаю. Они не спрашивали моего согласия, отдавая меня в монахини; я не стану спрашивать согласия у них, чтобы жить, как подобает монахине, и спасти свою душу». Сколько в этих словах благочестивого рвения, а сколько неизжитой горечи и мирской гордыни?
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4