Вскоре я добрался до Сивцева Вражка, о котором сначала прочитал у Каверина в «Двух капитанах», потом уж побывал… Детство я провел с мамой (и ублюдком Коноваловым) в Бибирево. До сих пор помню наш двор среди «панелек», хотя пора забыть его, как страшный сон. Но память зачем-то хранит слепки облупившейся краски на трубах-поручнях качелей; продольные царапины, которыми были испещрены бортики песочниц; пыльные подорожники… Мы плевали на них, очищая, и прилепляли к ссадинам на коленях. Знала ли мама, что я каждый день рисковал подхватить столбняк или еще какую-нибудь хрень?
Арбат я стараюсь проскакивать не останавливаясь, там слишком много туристов. Запах денег вытеснил свежий воздух, хотя улица пешеходная. К коже липнут взгляды провинциалок, устремленные ко мне, будто на моем лбу прописка проступает… Алчные ухмылки, искаженные завистью морды. Озвереть можно! А это со мной на раз происходит, так что лучше держаться подальше.
А вот многолюдье Поварской меня не отвратило, народ там забавный, богемный – гнесинцы. За ними любопытно наблюдать через объектив, ловить выражения, не предназначенные камере. Паясничали дурачки, цепляли маски, им вовсе не предназначенные, но, кажется, не понимали, как смешны в чужих личинах.
И в то же время в их кривляньях мне всегда видится некая трогательность. Будто за детсадовцами подглядываешь… Опять мне подумалось о брате. С чего вдруг я стал вспоминать его? Из-за Мишки, с которым так возится Женя? Реально пытается спасти его будущее. Пожалуй, никто из моих знакомых не делал подобного для чужого ребенка… Для своих-то не делают!
Поймал себя на том, что всерьез забеспокоился: перевели пацана на художественное отделение или нет? Вот же бред! Сроду не путал реальности, в каком состоянии ни оказывался бы. А тут обычные сны…
Откуда, черт, взялось ощущение, точно эти призрачные люди существуют на самом деле?! Дергают гитарные струны, месят глину, обсуждают что-то… Да не «что-то»! Я запомнил каждое слово, и это уже дико, ведь обычно к обеду из моей головы вылетает то, о чем еще утром говорили на планерке.
А ведь это имеет значение для моей работы, надо слушать, запоминать. Или, на худой конец, включать диктофон, чтобы не пропустить то, что может меня закопать заживо.
С другой стороны, все, что я слышу во сне, неважно. Абсолютно неважно.
* * *
Я просыпаюсь, но лежу, не открывая глаз, боясь спугнуть невероятный сон о Москве, в которой была-то всего раз вместе с одноклассниками – мы провели в столице зимние каникулы. Столько лет прошло, а я сразу узнала Арбат – живой, поэтичный, прекрасный! Слышала, что москвичи долго не принимали его «офонаревший» облик, а мне арбатские светильники показались очень даже милыми. Но я – сибирячка, наверное, мы все видим иначе…
Помню, как на Арбате мне захотелось отделиться от ребят и окунуться в московское одиночество, не холодно-тоскливое, а радостное. Но я побоялась потеряться, и сожаление об этом время от времени поднимает голову. Хотя каждая минута, проведенная в Главном Городе, осталась в памяти теплым светлячком, которого я иногда извлекаю из груды воспоминаний, рассматриваю, любуюсь.
Самое забавное вовсе не то, что я оказываюсь в Москве. И даже не то, как отчетливо помнится этот сон, со всеми запахами и отзвуками голосов, чего обычно со мной не бывает – ночные видения улетучиваются из памяти уже в тот момент, когда я открываю глаза… Но сильнее всего на этот раз поражает то, что я не я в том сне. Возникло ощущение, будто каким-то образом я вселилась в тело красивого парня – замечаю «свое» отражение в витрине: мягкие губы, трогательные ямочки на щеках, прямой нос, высокий лоб, пшеничные волосы. Но главное – глаза. Серо-голубые, узорчатые, доверчивые, как у ребенка… Их невозможно разглядеть в отражении, но я помню эти глаза, значит, в этот момент я уже оказалась вне его тела и взглянула со стороны. Взглянула и обмерла…
Как это получается у природы? Нельзя сказать, что его черты идеально-правильны, но их сочетание обворожительно настолько – глаз не отвести. Впервые пробуждение вызывает у меня отчаяние до стона: хочется продлить очарование, чувствуя, как тоскливо щемит сердце: не мое… И моим не будет никогда. Похоже, это и называют «сладкой болью».
Только он не дает мне возможности упиться ею. Этот парень и не смотрит на себя… По витрине взглядом – вскользь, а потом, даже не заметив собственного отражения, прищуривается на старинную, изрядно пожелтевшую лепнину особняка. В эти минуты я вижу мир его глазами и через объектив дорогущего аппарата, висящего у фотографа на шее. Это так странно и… завораживающе!
С Арбата он уже свернул, бредет какими-то улочками, названия которых я не знаю, а ему нет нужды смотреть на таблички с адресами, все названия давно известны. Москва – его город. Не могу объяснить, как я почувствовала это… Может, потому, что он (и я с ним) ничему не удивляется, хоть и выискивает неожиданные детали: причудливые наряды подростков и шляпки старушек; лица малышей, погруженных в познание мира; презрительные кошачьи взгляды.
Неожиданно в заднем кармане его джинсов оживает телефон, и я ощущаю вибрацию. Это уже нечто сверхъестественное, я даже пугаюсь в первый момент. Но уже в следующий миг любопытство вытесняет страх: «А мне удастся услышать то, что ему говорят?»
Голос в трубке оказывается мужским, в нем чудятся теплые нотки:
– Привет, Макс! Зайдешь на обед? Оля приглашает.
Макс. Я не забуду.
– Она готовит медальоны из телятины…
В этот момент Макс замечает голубей, эполетами сидящих на плечах небольшого памятника Пушкину, улыбается и снимает их одной рукой. В трубку отвечает столь же приветливым тоном:
– Спасибо, пап! Но я забурился с фотиком, а это надолго, ты же знаешь. Обедайте без меня. Ольге привет!
Почему-то мне приятно то, что они близки с отцом так же, как и мы с моим папой, и все знают друг о друге. Только настораживает прозвучавшее имя – явно речь идет не о матери Макса, не стал бы он называть ее по имени, мы ж не в Америке… Его родители в разводе? У отца новый брак? Но сын принял это, судя не только по тону разговора, – обедать в новой семье отца для него, похоже, обычное дело.
Мы с Максом (или все же он?) уже сбегаем по ступеням подземного перехода и оказываемся на другой стороне Нового Арбата, но шумную улицу он отвергает, сворачивает на боковую. Название прочесть не успеваю, зато улавливаю, что здесь ему нравится: каждая улыбка Макса рождает теплую волну, которую я странным образом ощущаю и тоже улыбаюсь в ответ. Если, конечно, спящий человек может улыбнуться…
Мимо стремительными стрекозами проносятся музыкальные фразы, не связанные друг с другом, разнородные, но вместе с тем не создающие дисгармонии. Где же мы?
Нет, даже не допускаю мысли, что могу управлять Максом, и все же почему-то он поворачивается, когда я умоляю его взглянуть на здание, из которого доносится музыка. И ахаю, узнав знаменитый бронзовый памятник Елене Фабиановне Гнесиной, который много раз видела на фотографиях. Разве можно забыть этот крылатый рояль?
За ним концертный зал Гнесинки, о которой я мечтала когда-то, но даже не рискнула приблизиться… Мой уровень – провинциальное музучилище, которое я окончила по классу гитары и давно смирилась с этим.
Зачем же Макс привел меня сюда?
– Спасибо, – шепчу я, хоть и понимаю, что ничего подобного не было в его мыслях.
С другой стороны, разве мне известно, о чем думает этот человек и почему выбрал для прогулки Поварскую улицу? Но любой другой уголок Москвы ничего для меня не значил бы, ведь я не мечтала о нем. Только о Гнесинке.
Неожиданно Макс усаживается на скамейку и наблюдает за ребятами, которые кажутся мне небожителями. Они явно из того мира, к порогу которого я даже не решилась приблизиться.
– Да я, блин, все слил под рояль!
– Ну понятно, у тебя ж там сплошная ща-бемоль-мозоль…
Кажется, Макс не понимает, о чем они говорят, а мне известен сленг музыкантов, и я мысленно поясняю, что первый из них жалуется, что сыграл из рук вон плохо, а второй утешает его, ссылаясь на труднейшую партитуру.
Меня обдает теплом – Макс улыбается… Неужели услышал?!
– Позволите?
Пожилая женщина указывает на другой край скамьи, Макс быстро окидывает взглядом остальные – все заняты.
– Прошу, – отвечает он не слишком любезно, и мне становится неловко за него. Тон значит для меня куда больше слов, может, потому что я всю жизнь занимаюсь музыкой.
Похоже, эта дама тоже – у нее длинные чуткие пальцы. Сцепив их на колене, она погружается в задумчивость, и это уже само по себе необычно: не достала ни телефон, ни книгу… Я невольно начинаю разглядывать ее и прихожу к выводу, что лет тридцать назад она была чудо как хороша! Сейчас овал лица оплыл, шея стала дряблой, веки набрякли, сузив глаза, в темных волосах седина… Но в моем возрасте мужчины наверняка не могли оторвать от нее взгляда.
Наверное, потому, что все происходит во сне, я внезапно чувствую ее досаду: стареть больно. Отвыкать от комплиментов, увиливать от любых зеркал, лишь бы не увидеть своего отражения… Ускользающая красота ранит больнее, чем врожденная некрасивость, с которой успеваешь сродниться. А эта женщина привыкла к восхищению, которое старость растапливает, как льдину, погружая в стылую воду разочарования. И другой опоры нет…
– Вы пианистка? – неожиданно спрашивает Макс.
Едва заметно вздрогнув, она поворачивает к нему слегка ожившее лицо. Улыбка молодит его, подтягивая кожу.
– Верно. Вы бывали на моих концертах?
– Каюсь, не бывал.
– Как же вы…
– По рукам.
Она невольно вытягивает суховатые руки с коротко остриженными ногтями, разглядывает почти с отвращением – на потерявшей упругость коже проступают пигментные пятна.
«Скажи ей! – умоляю я Макса. – Что тебе стоит? А ей этих слов хватит на неделю! А может, на остаток жизни…»
Только Макс меня не слышит, в его голове толкутся свои мысли.
– Не могу сказать, что очень люблю музыку, – бормочет он, отведя глаза.