– Ну что, судари, не изволите ли в вист?
***
Гида, челядинец генерал-губернатора – юный нанаец с длинной, до пят, косой – вздохнул с облегчением и вышел из-за массивной колонны. Минуты, в которые Софийский выпытывал о супруге и сыне, тянулись вечно. Гиде начало думаться, что это конец: настолько он замерз в тех портках и рубахе, что Софийский заставлял носить, когда не собирался показывать наная гостям. Иначе следовало облачаться в свою одежду – пестреющий орнаментами халат. Теплого меха, как у белых, Гиде и вовсе не полагалось. Его не пускали за ворота – если ловили, то били. При всех. Больно и стыдно.
Гида был хорошим охотником. Он любил хвастаться, что за триста шагов слышит дыхание птиц. А уж характерный пронзительный голос генерал-губернатора и подавно.
Он до сих пор не понимал неведомую русскую речь, но по интонациям мог определить безошибочно: едва зайдя в дверь, рыжеватый хромой старик заговорил со «своими». Теми большими белыми людьми в форме, которых всегда так много. Таким тоном шаманка давала неприятные поручения самым младшим охотникам.
Потом дверь открылась, тощий солдат в шкуре вышел и отправился в ночь быстрым шагом. Сердитый. Очень плохой.
Именно он тогда приехал в дом Гиды вместе с самым злым человеком на свете. Толстый купец в перстнях всех обманул – и отца, и деда. Даже шаманку. А потом и Гиду заманил в ловушку. И привез в этот дом. Гида понял – в качестве подарка. Так он и стал вещью.
А дальше рыжий старик завел речь совсем по-другому – как охотник с девушкой, которую хочет взять в жены. Значит, теперь он беседовал с «чужими» – теми разными людьми, что постоянно наводняли его дом.
Но точно ли опасность миновала? Гида еще больше напряг слух. Да: с ними нет женщины. Той, длинной, с тонкими бровями и носом, что по вечерам обычно фальшиво смеялась с гостями, а днем показывала Гиде письмена – тыкала пальцами и издавала звуки. Но он – охотник – ничего не смыслил в таких вещах. Орнаменты – дело женщин. Лучше бы ей спросить у шаманки – она все знает. Гида пытался объяснять, но длинная била его по губам предметом, который все время теребила в руках, делая движения вокруг лица. Сначала он думал, что это оберег, но вскоре догадался, что нет, это для наказания.
Видимо, она ждала других ответов.
Гида высоко подпрыгнул, уцепился за рельефное обрамление миниатюрного балкона. Подтянувшись на руках, он ловко проник в оставленное приоткрытым слуховое оконце.
Интересно, что бы они сделали, если бы узнали, что теперь он мог в любой момент навсегда сбежать из этого дома?
***
Хмельные крики и похотливый хохот уже которую ночь не давали Чувашевскому не то, что заснуть, но даже собраться с мыслями. Он уже обложил окно своей комнаты, арендованной в доходном доме, целой грудой пуховых подушек – но звуки пьяного разврата по-прежнему преследовали его.
Вот и нынче, едва переступив порог, учитель понял, что надеждам на тихий вечер снова не дано воплотиться.
Со злости Чувашевский так стукнул об стол керосиновой лампой, которую принес с первого этажа, что она едва не погасла. Бросил в угол связку промокших тетрадей, снял мокрые валенки и тоже метнул вдогонку.
Изо рта шел пар, вода в рукомойнике перемерзла. Еще бы, ведь днем комнаты вновь не топили. Хотя Чувашевский настоятельно просил о том и свою плату – баснословную! – вносил исправно.
– Вот же гадство!
Подумать только – невероятные 180 рублей в год при собственном жаловании в невеликие 800. Да на такие деньги в Петербурге можно поселиться чуть ли не во дворце! Но нет: он вынужден ютиться здесь, в тесноте, темноте и затхлости, соседствуя с клопами да блохами – и, что хуже всего, с непотребным домом терпимости. При этом нынешняя комната – еще и не худший из вариантов.
В желудке сосало: Чувашевский не обедал. Выходить больше не хотелось, а из припасов остались лишь пол краюхи безвкусного местного хлеба да вяленая корюшка —подношение одного из учеников.
Перекрестившись, учитель приступил к трапезе, попутно раскладывая на рассохшемся столе писчие принадлежности. Листы дешевой бумаги (не от скупости – другую здесь не сыскать), толстопузую чернильницу, перо – старое, с зазубринами, давно пора сменить – и промокашку. Надо написать письмо брату, от которого утром пришла тревожащая телеграмма.
«Дня сего получил я от тебя весть – долгожданную, и оттого во много раз более опечалившую меня и легшую на сердце тяжким грузом. С великой тревогой я прочитал о том, что ты не расстался с желанием связать свою судьбу с барышней, прежняя жизнь которой сокрыта от тебя глухой завесой тайны. Читая эти строки ты, вероятно, посчитаешь, что мной овладела жажда морализаторства. Отнюдь: я руководствуюсь одними лишь соображениями рассудка и опытом своим. Нет, брат, прости, но я не смогу выполнить твою просьбу и мысленно поздравить тебя…»
Как бы не дойти до оскорблений. Он обидчивый, в сердцах и вовсе читать не станет. Лучше отложить письмо и отвлечься: приняться за обещанную заметку в газету – своего рода рапорт о достижениях реалистов, принятых на казенный счет.
«Древо познается по плодам его, а плоды реального училища…»
– Да ну отстань же! – неожиданно и необычайно громко возопила одна из гулящих женщин.
Чувашевского преследовало чувство, будто он сам живет в доме напротив. И это – зимой, несмотря на завывающий ветер и все подушки. Что же будет летом, если он вздумает открыть окно?
Учитель взял третий лист бумаги.
«В полицейскую управу. Жалоба. Спешу довести до вашего сведения, что жильцы доходного дома Верещагиной, расположенного в квартале 4, не столь отдаленно от резиденции, в коей квартирует его превосходительство, генерал-губернатор С. Ф. Софийский, вынуждены испытывать ежечасные муки. Их причиной служит непотребное гнусное соседство с домом терпимости, который держит китаец Фань. Будьте любезны во имя закона и благочестия прекратить сие непотребство ради спокойствия всех жителей квартала»…
Да-да! Как же он раньше не додумался? Надо бы теперь еще и соседей обойти – чтобы все подписали.
– ААА!! Людиии!!
Чувашевский дернулся. Жирная клякса сорвалась с пера. Крупной, расплющенной под колесами телеги лягушкой она упала на обложку лежавшей на столе книги. «Нищета философии» Маркса, только что благородно-бежевая, стала оскверненной. Совсем как обладательница того голоса, что стал причиной падения.
Чувашевский ощутил головную боль.
– Прости, книга! – сказал он вслух.
Ее, пришедшую четыре месяца назад в посылке, он так до сих пор и не прочитал. Пытался каждый вечер, но не двинулся дальше нескольких страниц. Сочетания знакомых букв и слов приобретали совершенно неведомый смысл, и, как не вчитывался Чувашевский, его не удавалось постичь.
– Я совсем, совсем отупел, – с грустью сообщил учитель «Нищете философии».
***
По тонкостенному деревянному дому гулял ветер. От его порывов свеча горела нервно, то и дело грозя погаснуть. Снег, набившийся под порог сквозь щели, теперь таял. По грубому щербатому полу потекли ручьи.
За столом, смоля цигарку с махоркой, нянька Павлина раскладывала засаленные карты, то что-то бубня под нос, то ворча.
– Нехорошее дело, ить, нехорошее!
У стола стоял огромный сундук, в нем – все сокровища Павлины, пропахшие ее ароматами – печного дыма и махорки, грязного тела и вечного чеснока. Нянька считала его лучшим оберегом от всех напастей, и потому щедро раскладывала повсюду. Она даже бусы своей питомице, шестилетней Варе, из него сделала, однако хозяйка отняла.
Оставшись с нянькой наедине, как сейчас, Варя первым делом просилась в ее сундук. Там она чувствовала себя спокойно и безопасно. И сейчас, свернувшись калачиком, девочка согрелась и задремала в груде одеял и кофт, под убаюкивающие знакомые запахи и умиротворяющее ворчание.
В силу своего возраста Варя не имела предрассудков. И потому они не могли помешать ей любить грубую Павлину, которую, как и многих других местных нянек, кухарок и горничных, забрали в дом, сняв со ссыльного маршрута. Произошло это еще до рождения Вари, и с тех пор Павлина сменила уже две семьи.
Да, она – каторжанка, но не воровка, не мошенница. Честная убийца – заколола мужа, который, по ее словам, бил смертным боем. Впрочем, были и другие мнения, гласившие, что бедняга застал жену с братом. Он только готовился устроить Павлине выволочку, как она успокоила его навсегда.
В последнее время Варя спала в сундуке очень часто.
Ее отец – военный инженер, капитан Вагнер – уехал еще осенью, в самую распутицу. Сам государь император Николай II по какой-то неведомой для всех причине пожелал увидеть именно его отчет о строительстве участка железной дороги, которым Вагнер распоряжался.
Теперь до весны он точно не вернется.
Мать же, Наталью, гостившую у подруги, очевидно, застигло врасплох наступление ночи. Вероятно, она не рискнула проделать обратный путь через весь темный город.
Так сказала Павлина, и отчего бы Варе ей не поверить?
***
Миллер, городской архитектор, с мороза прошел к большому камину. Еще час назад он чувствовал себя совсем подавленным, но нынче духовное отступило перед телесным. Сейчас ему хотелось просто отогреть руки, нывшие от холодной боли.