Оценить:
 Рейтинг: 0

Место сердца

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Слишком холодно. В наушниках поет цыган Экрем (этим именем вполне можно было бы завтракать благодаря гармоничному соединению фонетического эклера с кремом). Дальше звучит финальная тема Энио Моррикконе из фильма «Лолита». И такой же, как в экранизации Эдриана Лайна, старинный округлый автомобиль проезжает по улице, видной из окна поезда. Кто еще гладит зрением это медленное утро со мной?..

Тихими каплями плачет рассвет – и в проскальзывающем пейзаже вагонных окон, и в картинке фильма, набираемой по памяти. Так приходит к гению нанизывание идей – давно существующих, лишь нашедших своего сталкера. Я лежу в промерзшем балканском вагоне, мимо летят дома и деревья, шепча в такт болезненной лирике набоковской истории. Я почти перестаю разделять явь и мысли, вглядываясь в проступающий в стекле тот самый автомобиль «рено», что вместе с трассой так внезапно соединяет ночь и утро. Так что я до сих пор не могу понять, что это было: отзвук города, пойманного на крючок музыки, или обычный утренний европейский пейзаж.

…Свежим утром живет за окном Белград. Невозможно привыкнуть к цыганам, взаправду играющим на углах нежных улиц, во дворах, парках или садах – просто так, для себя. Их шершавые трубные звуки облачают город в гулкие, шумные, дрожащие вибрации. Пара дружных духовых вблизи Калемегдана – и вот, город полнится душными музыкальными волнами, цветочными, солеными, горькими – такими же, как твои чувства. Ты врываешься в этот город – а иначе войти в него он и не позволит – и мгновенно облачаешься в него, оборачиваешься им, ты и сам теперь он и есть. Перед глазами льется бесконечное кино – из покадрово проявляющихся видов других городов. Миражами проплывают Триестская площадь Независимости, Университет в Удине, еврейское гетто в Риме, Псковский Кром, мучительно незабываемые одесские улицы и киевские кварталы. В расширенную светом террасу просятся дворы Неаполя, bell’евые мосты из окна в окно, генуэзские крыши стонут от солнца в условиях недотянувшейся тени садов.

Обнаруживаю собственную неспособность свыкнуться с квартирой, где ночами продают абсент и художники демонстрируют свои новые работы, пока хозяин открывает дверь новым гостям. Эту мебель в его доме мы уже видели – в фильмах о довоенной Югославии или об итальянских 1950-х – привет серебряным нитям неореализма.

У Белграда шелковое нутро, полное россыпей алмазно-звездных ночей; здесь широкие вены Дуная и Савы, встречаясь, задают желание любить. Пробуешь поддаться реке сербской речи, потоком струящейся с утра и до вечера, – выбиваясь из ритма, просто покачиваешься на волнах игрушечно журчащего дивного языка. Кроме него тут и там раздаются грохочущие звуки фанфар, советских маршей и бодрых отсчетов испанской меренги.

Как удивительно, когда славяне выглядят как горцы со средиземноморским типом красоты. Это такая же мечта для бледных русских или белорусов, например, как в случае с японским комплексом маленьких глаз – те просто рисуют странные мультики с героями, у которых глаза занимают ровно половину лица.

У нас для этого есть сербы – обладатели русых волос могут быть здорово загорелыми и хлопать темными, густыми, нездешне томными ресницами. К тому же сербы почти все высокого роста. В общем, они такие же, как мы, только… погорячее, что ли. Отсюда и странный, привлекательный темперамент, и довлатовские рост и мощь в сочетании с детской склонностью к шалостям и гулянкам.

То, что сербы большие любители попеть и поплясать, кажется, известно уже всему миру. Это давно продается, и успешно, как одно из лиц страны, как бренд, как символ гордости. Тот факт, что почти в каждом сербском селении есть свой цыганский оркестрик, говорит об этом. Один из них уже 50 лет подряд занимает первое место на ежегодном сербском музыкальном конкурсе.

То, что цыгане так в Сербии прижились, не удивительно. Ведь сербы и сами такие же сорвиголовы; шумные, неспокойные, то плачущие, то веселящиеся, толстые от частых обильных застолий, столь же обидчивые, сколь и отходчивые. Сербский юмор – как в кино и литературе, так и в жизни – очень естественный, честный, чистый, почти детский. Оттого, кстати, и кажется поначалу, что он груб и недобр. Когда все вокруг относятся к самим себе иронически, непременно хочется смеяться над собой; перестать чего-либо стесняться, прекратить осуждать себя и других – это очень ценно и по-настоящему во многом определяет сербов. Такие качества помогают им противостоять многим особенностям их жизни – Сербию всегда хотят к себе перетянуть самые разные государства, придумывая для этого все новые войны, уловки, ходы. Попробуй справиться без юмора.

Сербы – очень дружная, семейная нация. Даже праздники, одни из самых любимых и почитаемых у сербов, – коллективные. Такие, например, как Семейная (Крестная) Слава – своеобразные общесемейные именины или крестины. Само название этого древнего праздника таит в себе нечто незыблемое. История Крестной Славы – это история сербского народа. Здесь каждый, даже далекий от религии и традиций человек позабудет обо всем на свете ради того, чтобы приехать на торжество и поздравить свою семью с этим событием.

Крестная Слава по своему характеру близка к именинам в нашем понимании и в то же время, по сути, нечто иное. Слава – именины в религиозном смысле. Именины, прославляющие святого, в честь которого человека назвали.

Отличие Славы еще и в том, что ее отмечают в тот день (или дни), когда предки родни приняли крещение. И день святого становится днем всей семьи, коллективными именинами. Это день, можно сказать, второго рождения рода, обновления его души.

Такое празднование в полной мере существует только в Сербии и Черногории. В древности, во времена зарождения христианства на территории Сербской земли, мужчины крестились в дни особо почитаемых святых – Михаила, Георгия, Николая. Поэтому и празднование Славы чаще приходится на эти дни – по всей Сербии множество семей отмечают Славу, или, как здесь говорят, «Славят». Это почти общенародный праздник. На Славу принято жарить ягненка, вешать цветочные венки на ворота дома или на дверь квартиры. Слава празднуется повсеместно, в том числе и не особо верующими людьми.

Первыми режиссерами, поставившими музыку к фильму на тот же план, что и сам фильм – на первый, были сербы. Поняли, что музыка может создать буквально из ничего настроение, придумать целую историю, облачить готовую картинку в необходимые тона и цвета. Такое сочетание полноценной музыкальной композиции и картины, пожалуй, даже создало новый жанр в кино – узнаваемый, аутентичный, сербский. Кстати, о фильмах. Основные объекты и ситуации в сербском кино: толстый поп-бородач, осел (можно свинью), цыгане в майках-алкоголичках и пиджаках (одновременно) и с золотыми зубами через один, их женщины в юбках и пиджаках с чужого плеча, война, пальба, цветы, музыка, рыбы, автомобили без дверцы (иногда и без колеса), свадьба, похороны, отец, старый каменный дом.

Основные действия: война идет, все низменно смеются, едят, влюбляются, дерутся, мирятся, рыбы изысканно летают, осел со слезой лежит на рельсах (вариант – свинья ест цветы, реже – гости едят свинью), все все время друг у друга воруют, отец всех бьет, его все любят, свадьба переходит в похороны и наоборот, старый каменный дом разваливается на четыре равные части.

При этом, для сравнения, например, грузинское кино – это: вино, горы, внезапная, настоящая любовь, усы, шляпы, дождь, носы, смех, драки, автомобили (иногда – без дверцы или колеса), еда, свинья, осел, мама, музыка, пальба, примирение, свадьба, похороны, старый каменный дом. Все друг друга нелепо любят, пьют вино, едят еду, дерутся, мирятся, идет свадьба, похороны или дождь, война или драка. Потом все мирятся и опять едят, пьют, любят, хотя за окном красивого старого каменного дома, например, война.

Ну, а итальянское кино, это когда: дорога, город, красота, красивый мужчина, красивая женщина, любовь, мама, поле, солнце, море, мама, Бог, Мадонна, шляпы, снова мама, трость, пистолет, одинокая бедная проститутка, старый каменный дом. Все очень красивые, любят друг друга, дерутся, нелепо шутят (в основном над одинокой бедной проституткой), любят маму, мама плачет, все идут за солнцем в поле, в котором стоит старый каменный дом, увитый плющом.

Балканское, грузинское или итальянское кино – всегда мужское, патриархальное, поэтому в нем много любви, мата, скабрезностей, простоты, фундаментальности, нарочитости. Как ни крути – и в этом их объединяющая составляющая – все эти балканские, грузинские или итальянские режиссеры – парни с патриархального юга, где мамы мальчиков боготворят их до такой степени, что они до старости остаются смешными мальчиками, которым позволено все, которым надо же как повезло – мало того, что они балканцы/грузины/итальянцы, так еще и мужчины, да еще и художники. Это ж надо, чтоб вот так вот молния в одно темечко трижды ударила! У грузин и итальянцев побольше общего – там чаще урожай и больше солнца, так что больше времени на изыски и искусство. У балканских славян меньше времени на красоту, поскольку их быт чуть потяжелее, поэтому в их фильмах больше разрухи, мужчины чаще небриты, а женщины одеваются так, словно вылезли из мусорного бака, – но при этом аграрно, сельски, по-прежнему хороши. Им некогда гнаться за эстетикой, у них всегда война, а если ее нет, нужно скорее заняться любовью, помолиться или поесть мясца! Некогда им оттащить свинью от колеса машины, помыть дом, причесаться или побриться. Но они все еще знают, что по-настоящему важны только главные вещи: любовь, жизнь, мама, Бог. Ну, и АК-47, конечно же.

Грузины и итальянцы ближе к эллинистическому гедонизму, им сразу и чаще видится окружающая ослепительная красота и яркость красок. В сочетании с материнским преклонением перед сыновьями, в особенности перед сыновьями-художниками, режиссерами и т. п., это дает мастерам итальянского или грузинского кинематографа фантастическую, небывалую свободу творить. И тут балканцы к ним присоединяются. Хочешь рыбу на небо? Пожалуйста! Нам можно. Продюсер говорит «Нельзя»? Но мама сказала «Можно!»

Хочешь цветы по воде, а цыганка дает подзад мужу? Хочешь, проститутка – прекрасна и чистосердечна? Хочешь безумные танцы в фонтане с котенком и молоком? Хочешь огромную тухлую рыбу на берегу? Хочешь страх, смерть и смех – одновременно? Страсть, смех, страх, смерть – вот на этом и строится все искусство. И зачем в таком случае говорить о другом или говорить об этом раздельно? Лучше снять фильм обо всем этом сразу – одновременно. Главным в фильмах Федерико Феллини я вижу это непреходящее очарование жизнью, полное, абсолютное ей доверие. Феллини наслаждается собой и жизнью в каждом из фильмов. Делает то, что хочет, и сообщает это счастье любому смотрящему. Хаотичная, абсурдная, нелинейная история у него всегда значительно ядреней всех перипетий любого мудреного арт-хауса, но при этом оказывается всего ближе к реальной жизни – предельно непредсказуемой, непредугадываемой, невероятной. Кто бы знал, что реализм и неореализм станут самыми свободно интерпретируемыми стилями, одновременно сбивающими с толку и являющимися точной копией восхитительно многовариантной жизни. Чем непосредственнее, абсурднее, неожиданней структура его кино, тем ближе оно к самой простой повседневности. Искусство, как всегда, лишь догоняет жизнь. Как величественные статуи Микеланджело демонстрируют совершенство в едином моменте великолепно замершей фигуры, так самая совершенная кинолента показывает только одну возможную линию бытия. Но какой восторг от этих линий. Какая песня в отдельной статуе.

Настоящее кино, наверное, может быть только таким. И искусство, трагедия, античность – все вышли из этих земных впадин географического треугольника: Кавказа, Балканского полуострова, Италии. Где есть солнце, любовь и мамы, дарящие безусловную любовь, там есть с безусловной свободой творцы, художники, современные боги-герои.

Некоторые из них по сей день живут в Белграде.

Где трамваи долгими фалангами разбивают улицы, задавая дрожь в доме за два квартала, будят: не забудь, ты есть, ты существуешь, и это Белград. Нереально привыкнуть к нему, как нет возможности привыкать к своему телу, ибо ты родился в нем, ты уже с ним и тебе предстоит умереть, до конца так и не восприняв его своим, узнанным, разгаданным, не тайным.

Вокруг храма Святого Саввы мальчишки целыми днями велосипедами рассекают пространство. Режут нежную ткань дня долгими узкими шинами. Гладкие плечи, сплошь зацелованные солнцем, – о, эти сладкие приметы лета – так же блестяще округлы, как и совершенной формы велосипедные звонки. То и дело я вижу их яркий внезапный отблеск, как игру глазных белков на Черном континенте. Примерно каждые две минуты повторяется одна и та же ритуальная последовательность: усиливающийся приближеньем ребячий смех, легкий пшик от спора шины с асфальтом, затем точечное попадание солнечного луча в сферическую поверхность звонка – и последующий его отсвет в самую область мозга, руководящего моим зрением.

На углу Ресавской, прямо у Культурного центра, где так странны, если не нелепы, парни в готических костюмах и их аниме-подружки, играет старый цыган-аккордеонист. Останавливаюсь, чтобы немного его послушать, и он, конечно, тут же принимается играть уже только для меня. Улыбается, сверкнув кинематографическим своим золотым зубом, играет бровями, подмигивая, кося хитрыми масляными глазами в сторону уютно поджидающей кепки. Ах, нет, это не кепка, но шайкача – легендарная сербская шапка. Приклеить, что ли, ему купюру на лоб, или как они это делают, но вдруг это ушедший в мифы атавизм – и я обижу цыгана?

Долгим днем исхаживаю тропы города: вот здесь продают плесковицу, тут чевапчичи, там мой друг Милован готовит годящийся вместо нектара виньяк.

Дома ближе к вечеру разгребаю куски гипса и камня – остатки выставки в художественной мастерской под самой крышей. Они так холодны, не обласканы солнцем, так невозможно белы и одиноки, куда там луне-сопернице с ее болезненной мнительностью и страстью сводить с ума. Я беру в руки осколки мрамора, рассыпающуюся на глазах слоистую известь, подношу к губам, демонстрирую терракотовым черепичным крышам напротив – это могли бы быть вы, если бы не каждодневная любовь солнца.

Долго мнусь у двери на периметрическую террасу, с запасом украшенную цветами, бельем и велосипедами, – именно благодаря им завтра снова начнется мальчишечий рай на венозно тонких улицах города. Вот и этот вечер точно такой же – призрачно-тонкий, как барабанная перепонка, уходящий вместе с птицами в непростительную даль, ускользающий невозможным временем, несуществующим песком сквозь пальцы.

Крыши меняют свой цвет, принимая легкие тени на бугристую поверхность, двор внизу уже наполовину сер, теперь он стар, устал и просит покоя. Через плющ, бельевые веревки и старые стремянки, видавшие больше отставных генералов всех войн, я вижу чернеющий силуэт Божидара, вышедшего развесить для просушки холсты. Коридор из окон, уютно светящихся оранжевым, кажется единственным ярким пятном в полотне затухающего города. Божидар уходит внутрь, вглубь дома и вечера, немой фигурой зазывая и меня, затягивая, как затягивает закатное солнце, чтобы пригласить в новое завтра, другой день, иной мир.

Херцег-Нови

В своем старом доме я натурально чувствую себя принцессой – все окна глядят непосредственно на залив, а конкретно моя комната напоминает сказочные пространства. Я люблю бордовый, алый цвета, дерево, распятия, книги, ковровые сумки – всего этого добра благодаря моим стараниям и прежней атмосфере здесь навалом, и мне хорошо. Поначалу две недели отогревала дом, как ребенка, и в первые дни казалось, что этот камень – застывшие меха времени – ничем не прогреть.

Итак: валы крупных камней в стенах, зеленые ставни, пальмы в окно – разрази меня гром, если здесь нельзя быть счастливой таким хозяйски колониальным счастьем. Женщина никогда больше не бывает настроена так мещански, как в период беременности или переезда.

Соседняя на небольшой костельной площади дверь – дона Беньямина. Дома соответствующей утвари – тьма, а меня хлебом не корми, дай побалдеть в атмосфере братьев-миноритов.

Жизнь идет в самом сердце старого города, у крепости с башней и часами, которые бьют, как и положено, каждые полчаса, в полдень заливаясь небесными перекличками. Переклички случаются и с моим самаркандским детством – там, поначалу пробуждаясь в праведном гневе от пятичасовой молитвы муэдзина, после привыкла спать без тревог. Или наоборот – нарочно просыпалась без пяти пять, ожидая пения. Теперь же утром, в половину седьмого либо сладко сплю, либо жду заливистых песен колокола с церковной башни.

Поначалу тихонько умирала от вечного запаха копченого мяса кругом.

Теперь объедаюсь оливковым маслом домашним, маслинами – смятыми, солоновато-горькими, смоквой, рыбой, мягкой сметаной, мятыми апельсинками в ведрах, сельскими киви, похожими на мышиные тушки.

Боялась, будет скучно – но нет: здесь ощущение, словно перманентно пребываешь в морском путешествии – из-за близости кораблей и лодок и перемены ветра.

В дождь любой старый город на Адриатике преображается под Венецию. Смоченные теменью влаги улицы отсылают к капризам и плачам красавиц. Пара домов, столь узко поставленных, что вот-вот стекутся в один маняще унылый запах моря, тускловатые огни в прекрасной кривизне переулков – и все, считай, ты в Венеции.

Шторм среди череды залитых солнцем дней – чудо. Мусорный черный мешок скачет от ветра по террасе, словно в нем кенгуру, а не хлам. Окна трещат, за ними белая пена рвется о камни в море, шум – то ли ветра, то ли воды, то ли магнолиевой листвы.

Адриатикой дышат окна каждое утро, и они шумят ею каждую ночь.

На столе ежедневно тосканские картинки, ну или там – натюрморты Караваджо. Даже разливной этот свет будто выплеснут из деревенского стирального таза, полного солнца.

Запах устриц, хлеба с рыхлым нутром, подкопченного пршута, мимозовый праздник и балкано-февральский карнавал. Из дверей попадаешь сразу на площадку перед костелом, которому, как и нашему дому, – пятый век. Храм неподалеку – с символикой вольных каменщиков и иллюминатским глазом в поднебесье купола.

Утром в блюде из мельхиора, которое мы нашли на чердаке и отполировали до блеска, обнаружили елей – аккурат по периметру донышка. И как масло могло оказаться там, в метре от прислоненной вертикально и закрытой факельной штуки из арсенала нашего «кюре»?..

Пальмы похожи на афганских овчарок. С потеплением народ запрудил кафаны, змеино повыползав из теней домов (скоро все наиграются демонстрацией себя друг другу и снова вернутся на свои террасы).

Коты выполняют работу ваз, выставленных для натюрмортов: застыв, торчат в узких окошках и на согретых солнцем подоконниках.

Привыкаю оставлять незапертыми двери.

Блаженство: чую весну воздухом, полным птичьих шорохов. В это время года собаки заливаются лаем, обещая теплый вечер, как это свойственно им в деревнях или городах, где площади – величиной с ладонь. Кажется, здесь раньше жили карликовые люди – настолько все маленькое, – а улицы столь узки, что в переулке в дождь двум зонтам не разойтись.

Обедать на террасе, затем пить кофе со сластями, чередуя все сеансами акрилового рисования на стекле. Зеркала изменяют происхождение – с итальянского на мексиканское – благодаря паре-тройке геометрических орнаментов из красного и синего цветов. Стаканы норовят заплясать в буре обосновавшегося на раскрашенных боках калейдоскопа.

Скорее – застать последние взбрызги солнца, пока оно не спряталось за бухтовые горы, потом можно и к кофе вернуться. Котята на покатых углах черепичной крыши ловят те же ускользающие лучики нежной весенней солнечной звезды. Луна здесь, к слову, повернута арбузным куском, улыбкой – кому Чеширского кота, кому Джоконды – совершенно по-индийски.

Все мурлычет внутри и поет, словно мартовские коты, и это, увы, не аллегория, а самая что ни на есть игра реализма – ибо под нашими окнами усатые скапливаются невиданной толпой и поют развратные свои песни.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5