– Я полагаю, что немцы рядом, я приказал разговаривать шепотом, вы же, товарищ майор, звените шпорами и разговариваете громко, как на свадьбе, – нестеснительно и прямо сказал Новиков. – Пулеметы уже пристреляли позицию.
Если в штабной землянке майор Гулько мог сидеть в присутствии офицеров в одной нательной рубахе, то в батареи он обычно приезжал по-уставному подтянутый, тщательно, до синевы выбритый, надевал шпоры, был весь крест-накрест перетянут новыми скрипучими ремнями, говорил громким голосом, с той командной интонацией, которую обычно подчеркивают интеллигентные люди на войне. Не раздражаясь, однако, на замечание Новикова, Гулько невозмутимо щелкнул кнутом по голенищу, сказал:
– Взводу Алешина отдайте приказ отдохнуть по-человечески. Пока спокойно. В этой самой респектабельной вилле. Заслужили. Пусть спят на мягких перинах, на постелях, на чистом белье.
– Я отдал уже приказ, – ответил Новиков. – Прошу в особняк.
…В их распоряжении было несколько часов. Сколько – они не знали.
Офицерам не спалось. Сидели на втором этаже особняка, плотно задернув шторы, из тонких хрустальных рюмок пили пахучий французский коньяк, много курили, мало закусывали – и не пьянели.
Дым слоями шевелился над зеленым абажуром керосиновой лампы. Тепло было. На мягких диванах, на расстеленных по всему полу коврах храпели утомленные за ночь солдаты; в кресле, припав к журнальному столику, ласково обняв телефонный аппарат, спал, скошенный усталостью, связист Колокольчиков, сладко чмокая губами, терся щекой о трубку, бормотал во сне:
– А ты к колодцу сходи… к колодцу…
Заряжающий Богатенков, только что сменявшийся на посту у орудий, сидел в нижней рубахе на ковре, сосредоточенно пришивал крючок к шинели, изредка поглядывал на Колокольчикова с нежностью. Богатенков высок, темноволос, атлетически сложен – движения сильных рабочих пальцев уверенны, бугры молодых мускулов напрягаются под рубахой, лицо, покрытое ровной смуглотой, красиво.
– Бывает же, товарищ капитан, – сказал он, обращаясь к Новикову. – В госпитале два месяца лежал – бомбежки снились, здесь, на передовой, – полынь, степь на зорьке, терриконики снятся, лампочки в забое. Проснешься – будто гудок на шахту. А к Колокольчикову вон… колодцы привязались.
– Ложитесь, – сказал Новиков. – Не теряйте минуты.
Майор Гулько, перекатывая сигарету во рту, брезгливо морщась от дыма, перелистывал прокуренными пальцами толстую иллюстрированную книгу, лежавшую на столе, не без отвращения говорил:
– Разгул цинизма в степени эн плюс единица. Кровь, смерть, улыбки возле могил. Разрушения. «Фотографии России»… Книга для немецких офицеров. Петин! – позвал он. – Эту сволочь – в уборную, в сортир! В сортир! – заключил он и, сердясь, швырнул книгу на колени сонно разомлевшему в кресле ординарцу.
Петин вздрогнул, стряхнул дремотное оцепенение, тоже полистал, пощупал книгу неправдоподобно большими руками, подумал и во всю ширину лица заулыбался:
– Куда ее, товарищ майор? Наждак!
Гулько зло фыркнул волосатым носом.
– Я, с позволения сказать, инженер, всю жизнь бродил по стройкам и знаю, что такое Россия, – отчетливо заговорил он. – И отлично знаю, что такое фашизм. Мир в руинах, распятия на деревьях, пепел городов, двуногое подобие человека с исступленной жаждой уничтожения, садизма, возведенного в идеал. Вы что так смотрите, Новиков?
– Я хотел сказать, что знаком с прописными истинами, – ответил Новиков.
– О, если бы каждый в мире знал эти прописные истины! – проговорил Гулько, насупясь.
– Я не люблю, товарищ майор, когда вслух говорят о вещах, известных каждому, – сказал Новиков. – От частого употребления стирается смысл. Надо ненавидеть молча.
– Вон как? Весьма любопытно, – ворчливо произнес Гулько, косясь на затихшего за столом Алешина. – А вы, младший лейтенант? Что вы полагаете, мм?
Новиков отодвинул рюмку, вынул портсигар, звонко щелкнул крышкой.
– Он непосредственно подчиняется мне, значит, согласен со мной!
Алешин с независимым видом слушал, но после слов капитана смущенно заалел пятнами, неожиданно засмеялся тем естественным веселым смехом молодости, который так поражал Новикова в Лене.
– Россия, – задумчиво проговорил Новиков. – Я только в войну увидел и понял, что такое Россия. Вы знаете, Витя, что такое Россия?
Оттого, что капитан назвал его Витей, младший лейтенант посмотрел влюбленно на лицо Новикова с щербинкой возле левой брови. И тотчас Гулько заинтересованно взглянул в серые, мрачноватые глаза капитана, самого молодого капитана в полку, этого полувзрослого-полумальчика; спросил:
– Что же! Выкладывайте…
Новиков не ответил.
– До России не достанешь. За Польшей она. Эх, километры! – проговорил Богатенков, укрываясь шинелью, натягивая ее на голову.
Новиков встал, привычным движением передвинул пистолет на ремне, подошел к телефону. Связист Колокольчиков, по-прежнему нежно обнимая аппарат, неспокойно терся щекой о трубку, дрожа во сне синими от усталости веками, бормотал:
– Ты к колодцу иди, к колодцу… Вода хо-олодная…
– Вот она, Россия, – тихо и серьезно сказал Новиков.
Осторожно высвободил трубку из-под горячей щеки связиста, вызвал орудия Овчинникова. Подождал немного, стоя перед Колокольчиковым, который с сонным лепетом поудобнее устраивался щекой на ладони, заговорил вполголоса, услышав Овчинникова, о минном поле, потом закончил твердо:
– Если прохода не будет, отдам под суд, – и положил трубку.
– Слушайте, Новиков, – проговорил майор Гулько, похлопав ладонью по стопке немецких журналов. – Вообще, сколько вам лет? Кто вы такой до войны – школьник, студент?
– Какое это имеет значение? – ответил Новиков. – Если это интересует, посмотрите личное дело в штабе дивизиона.
– Ну, время истекло, мне пора, – сказал Гулько. – Петин, лошадей!
Звеня шпорами, подтянул узкие сапоги, очевидно жавшие ему, и, не отрывая ласково погрустневших глаз от ручных часов, заговорил: – Как бы ни сложилась у вас обстановка, капитан Новиков, ваша батарея самая крайняя на фланге. На легкий бой не надейтесь.
– Не надеюсь, товарищ майор, – ответил Новиков и замолчал; видимо, Гулько знал то, чего не знал он.
– И прошу вас как можно меньше пить эту трофейную дрянь, – посоветовал Гулько и тихонько и нежно взял капитана под руку, повел к двери, остановился, глядя в лицо Новикова, сказал, почти шепотом, чтобы не слышал Алешин: – В сущности, мальчик ведь вы еще, что уж там, хоть многому научились. А у вас вся жизнь впереди. Пока молоды, спешите делать добро. В молодости все особенно чутки к добру. Простите за философию. Война кончится. Все у вас впереди. Если, конечно, останетесь живы. Если останетесь…
И, пожав Новикову локоть, вышел, машинально нагнув в дверях худую спину, будто из низкой землянки выходил. С ненужным щегольством протренькали шпоры на лестнице, стихли внизу.
Сунув руки в карманы, Новиков прошелся по комнате, испытывая беспокойство, досаду: никто прежде не напоминал ему о его молодости, которую он скрывал, как слабость, и которой стеснялся здесь, на войне. Люди, подчинявшиеся ему, были вдвое старше, а он имел непрекословные права опытного, отвечающего за их жизнь человека и давно уже свыкся с этим.
– Что это? – спросил Новиков, увидя под ногами чужие вещмешки. – Откуда тряпки?
– А это того… из медсанбата… мордача, – ответил Алешин.
– А-а, – неопределенно сказал Новиков и повторил вполголоса: – Что ж, и на войне есть добро. Добро и зло. Вы не изучали философию, Витя?
Младший лейтенант Алешин, навалясь грудью на стол, по-мальчишески внимательно рассматривал красочные фотографии немецких иллюстрированных журналов, думал о чем-то. Мягко-зеленоватый свет лампы падал на белый чистый лоб Алешина, на ровные брови, на раскрытые, по-летнему синие глаза его; они казались молодо и отчаянно прозрачны.
– Ну и везет вам, товарищ капитан! – весело, даже восхищенно воскликнул Алешин. – Просто чертовски везет!
Новиков лег на диван, не снимая сапог, накрыл грудь шинелью, сказал:
– Так кажется, Витя. Не гасите свет. Почему везет?
Алешин отодвинул кресло, с наслаждением потянулся и, разбежавшись, словно ныряя в воду, бросился на свободную, туго заскрипевшую пружинами тахту и, лежа уже, стал расстегивать гимнастерку и одновременно – носком о каблук – стаскивать сапоги.