А она, закрыв глаза, – синие тени легли под ними, – отрицательно, жалко покачивала головой с выражением страдания.
12
Распахнув дверь в блиндаж, он вошел, еще стискивая одной рукой автомат на груди, пошатываясь, сбежал по земляным ступеням, на ходу вытирая рукавом пот с лица. Тонкое шитье автоматов, не смолкая, доносилось сверху. Горела лишь одна плошка, тускло освещая нары блиндажа. Он остановился в полутьме, окликнул хриплым, сорванным голосом:
– Лена!..
Она сразу не узнала его, не узнала голоса, не увидела лица – поднялась от стола, движением головы откинула волосы и некоторое время стояла, опустив руки, глядя на него с неверием, даже испугом, а он стоял в нескольких шагах от нее, в тени, не двигался. Она хотела произнести: «Новиков?» – но не сумела, не могла понять, почему он сам здесь.
– Лена, все живы? Здесь раненые? – спросил он уже громко, и это был его голос, Новикова.
Он шагнул из тени на свет, к столу, прямо к ней, и тут же она ясно увидела его лицо: незнакомо худое, осунувшееся, в потеках пота на щеках, темнели разводы крови на виске, на влажно слипшихся волосах. Был он без фуражки, на обнаженной шее – ремень автомата, непривычно распахнута шинель и вольно расстегнут был ворот гимнастерки с оторванной с мясом пуговицей. И все это как-то меняло его, приближало к ней неузнаваемо, сокровенно, родственно. Она молчала, глядя на его лоб взглядом, готовым к ужасу.
– Лена! Ну что это вы? – Он взял ее за плечи, легонько встряхнул, не улыбаясь и не говоря ласково, чего ждала она.
Уголки ее губ жалко и мелко задергались, мелко и горько вздрогнули брови, и бледное лицо стало некрасивым, беспомощным. И, сдерживая себя, потянулась за движением его рук, сильно припала лбом к его пахнущей порохом и потом влажно-горячей шее, чувствуя, что руки Новикова не отпускают, скользят по спине, по затылку, прижимают ее голову и автомат больно впивается ей в грудь. И эта боль отрезвила ее. Она сказала наконец:
– Лягалов умер… С Гусевым нужно торопиться. Немедленно в госпиталь. Немедленно…
Он, все держа ее за плечи, со смущенной неловкостью, неудобством отстранил, спросил, хмурясь:
– Только зачем слезы?
– Нет, это не слезы, я не умею плакать! – зло, ожесточенно прошептала Лена, блестя сухими глазами ему в лицо.
И вся подтянувшись на цыпочках, отвела мокрые слипшиеся волосы на его виске, поспешно отошла к столу, выдергивая вату из сумки.
– Ранило, да? Подождите, посмотрю…
– Царапнуло. Сбоку, – ответил он, бегло оглядывая блиндаж. – Вот что. Немедленно выносить раненых на огневую. Порохонько и Ремешков уже делают из плащ-палатки носилки. На сборы – пять минут. Перевязку потом. Сапрыкин! – непривычно тихо позвал он, разглядев его. – А вы чего же, сержант, как вы? Дойдете – или на носилках? Вытерпите? – И добавил серьезно-грустно: – Эх, парторг, парторг, что же вы на Овчинникова не нажали? Вы ведь знали, что не было приказа об отходе.
Сапрыкин, мгновенно ослабев, лежал, не подымая головы, перебинтованная его грудь ходила тяжело. Посмотрел на Новикова чистым от боли, через силу спокойным взглядом, ответил еле:
– Что было – не вернешь. Меня в то время уже с ног сбило. Что ж, может, вина моя и тут. Не поправишь. Обо мне беспокоиться нечего. Вон мальчонку выносить надо.
Новиков сказал:
– Я сейчас вернусь. Собирайтесь.
– Куда вы? Зачем? – спросила Лена, смачивая вату из пузырька со спиртом.
– К орудию Ладьи. Мне надо посмотреть.
– Там все убиты, товарищ капитан, – остановила его Лена. – Все. Я была там утром. Даже некому было сделать перевязку. Вы разве не верите?
– Мне надо увидеть самому, – ответил Новиков. – Самому.
Он вышел. Было тихо. Автоматная стрельба прекратилась. Воздух стал жидким, сине-фиолетовым – месяц набрал высоту, далеко светил над проступившими вершинами Карпат, слева от зарева.
На огневой, переругиваясь наспех, задевая сапогами за станины, громко дыша, возились с плащ-палатками согнутые фигуры Порохонько и Ремешкова. Горбачев лежал, дежурил у пулемета, звучно сплевывая через бруствер; казался равнодушно-спокойным. Увидев Новикова, спросил безразличным тоном:
– Этим же путем прорываться будем? Ползают они тут в котловине, как клопы. А?
Новиков надел фуражку, которую засунул в карман, когда прорывались к орудиям, ответил:
– Этим же путем. Вы вот что: в крайнем случае прикройте меня огнем. Пойду к четвертому орудию.
Орудие старшего сержанта Ладьи стояло в сорока метрах левее орудия Сапрыкина. С ощущением пустоты и безлюдья перешагнул он через полусметенный осколками бруствер – страшная, развороченная воронками яма открылась перед ним, бледно озаренная месяцем. Орудие косо чернело в этой яме, щит пробит, накатник снесен. Затвор открыт, повис, круглое отверстие казенника зияло, как кричащий о помощи рот. Запах немецкого тола еще не выветрился за день и ночь, сгущенно стоял здесь, будто в чаше.
Новиков огляделся, пытаясь найти то, зачем шел сюда, что было его людьми, расчетом орудия, но не нашел того, что было людьми, а то, что увидел, было страшно, кроваво, безобразно, и он никого не мог отличить, узнать по лицу, по одежде. Осколки разбитых пустых ящиков из-под снарядов валялись тут же, мешаясь с клочками шинелей, обмоток, разбросанными, втиснутыми в землю гильзами, а он все искал среди этих обломков ящиков, среди гильз, отбрасывая их руками, искал то, что объяснило бы ему, как погибли его люди.
Он не нашел ни одного целого снаряда даже в нишах, стало ясно: они расстреляли все. Потом шагнул к сошникам. Что-то холодно переливалось под месяцем, отблескивало там в воронке. Он нагнулся, поднял влажный от росы кусок гимнастерки, на нем – колючий, исковерканный, без эмали орден Красной Звезды. Он смотрел на него, никак не мог вспомнить, чей это был орден. И, не вспомнив, сунул в карман шинели.
Он знал, что надо уходить, но почему-то не было сил уйти отсюда, что-то притягивало его сюда, – он должен был понять все.
Он обошел вокруг бруствера огневой позиции, рассматривая воронки перед орудием, и здесь, в трех шагах увидел слева от позиции, в командирском ровике нечто круглое, неподвижное, темнеющее на бруствере. Он спрыгнул в мелкий ровик и только теперь близко различил человека, грудью лежащего на бруствере. Лежал он в одной гимнастерке, сгорбившийся, лицом вниз, уткнув лоб в руки, в сжатые кулаки, словно думал; темный, замасленный погон вертикально торчал, на нем светились вырезанные из консервной банки орудийные стволы, аккуратной полоской белел воротничок, который, вероятно, был пришит перед боем. Бинокль валялся рядом.
Это был старший сержант Ладья.
Новиков осторожно положил Ладью в ровик – плечи сузились, он стал совсем маленьким, голова Ладьи откинулась назад, странное выражение торопливости, невысказанного отчаяния застыло на лице его. Все шесть орденов справа и слева на его неширокой груди были залиты чем-то темным. Видимо, в последнюю минуту подавал он какую-то команду, но она не достигла орудия, – может быть, не было уже никого там в живых.
Он погиб в отчаянии, уткнувшись лицом в руки.
И тогда понял Новиков, как погиб Ладья, весь расчет. По-видимому, в тот момент, когда кончились снаряды, три танка зашли слева, стали бить прямой наводкой. Они и сейчас стояли, эти танки. Но кто подбил, сжег их – сам ли он, Новиков, Алешин или Сапрыкин, – ни Ладья, никто из расчета рассказать не мог.
С тяжестью в душе шел Новиков назад, будто часть себя оставил возле орудия Ладьи. Этого он никогда так остро раньше не испытывал, когда наступали по своей территории, когда не было этих мрачных неприютных Карпат и этого незримого дуновения конца войны.
– Кто идет? – шепотом окликнули из темноты.
– Свои.
На огневой позиции все было готово к отходу. Ждали сейчас его. Молча подойдя к орудию, услышал глухие, лающие звуки и заметил между станинами Порохонько. Он выкладывал из ящика снаряды, отворачивая лицо, спина его тряслась, точно давился он; Ремешков с удивленным видом глядел на него, ерзая на коленях рядом.
– Что? – спросил Новиков.
– Не надо его, – ответил негромкий, успокаивающий голос Лены. – Он Лягалова похоронил.
Беспокойно метаясь в жару, прерывисто всхлипывая, Гусев лежал на плащ-палатке; Лена что-то бесшумно делала около его ног, белели бинты. Сапрыкин, уже одетый в шинель, сидел на снарядном ящике, глубоко и хрипло дышал. Сбоку придерживал его за спину Горбачев, из-за широкого плеча старшины торчал ручной пулемет, через шею висел автомат. Ласково похлопывая Сапрыкина по локтю, он говорил убеждающим тоном:
– Ты, парторг, на меня опирайся, понял? Цепляйся, как к буксиру, понял? Ты, папаша, тяжел, а я тяжелее тебя. Все будет в порядочке. Понял?
– Эх, графиня польская, полюбовница… не уберег друга, – проговорил сквозь стон Сапрыкин. – Чего же надрываться, Порохонько? Мертвых не воскресишь…
– Приготовиться! – скомандовал Новиков и спросил: – Сколько осталось снарядов, Сапрыкин?
– Пять. – Сапрыкин качнулся вперед, пытаясь встать. – Пять. Два бронебойных. Три осколочных. Сам считал.
– Порохонько и Ремешков, ко мне! – позвал Новиков. – Готовы снаряды? Зарядить! И слушать внимательно. Сразу после огня вперед идут старшина Горбачев, Сапрыкин и Лена. – Он впервые назвал ее при солдатах по имени. – Есть автомат? Горбачев, дайте ей свой автомат. За ними Порохонько и Ремешков с Гусевым. Замыкаю я… Направление не терять. Прорваться через котловину к кустам – на высоту!