– Убейте, убейте, дяденька, проклятый! В голову стрельните! В голову, дурак! Скорей стрельните!..
Но, продлевая мучения израненного мальчика в казачьих лампасах, пятнистый больше не стрелял. Он крепко стоял на раздвинутых ногах, обутых в добротные американские ботинки, похожий на огромного зеленого марсианина, и упорно глядел на дергающееся, медленно умирающее изуродованное тело казачонка. Потом, будто черный носок, он сдернул до половины лица намордник, тяжеловесно сделал поворот кругом, как это делают нетрезвые люди, и, покачивая крутыми плечами по-борцовски, двинулся к кустам скверика, за которыми темнели фигуры в кожаных куртках и визгливо вспыхивали короткие очереди. И Андрей, едва не плача от бессилия и ненависти к этому спокойно уходившему крутоплечему омоновцу, подумал, что вот оно, началось в Москве – немыслимое, дикое…
– Бейтар, садистская сволочь! – всплыл за спиной исполненный ярой злобы голос, и кто-то грубо толкнул его в плечо. – Видал, а? Казнили казачонка, четвертовали! Что делают? Что делают? За что я четыре года воевал? Чтоб это видеть? Фашистские блядины! Ну, погодите, придет наше время, будет праздник на нашей улице! Погубили, продали Россию! На всех фонарях вешать будем власовцев! Все вспомним, до аэродрома не добежите, за границей найдем, гниды продажные! Заплатите за нашу русскую кровушку! Отольются вам наши слезы! Гады! Ух, автомата нет! Я бы их всех от пуза – длинными очередями!
Андрей слышал из-за спины эти до исступления накаленные слова незнакомого человека и, раздавленный всем, что видел сегодня, был не в состоянии превозмочь душившие его ненависть и отвращение.
По лицу прошло движение сырости, и первой мыслью было, что кто-то льет на него холодную воду. Влага стягивала коготками его губы, его виски, и он открыл глаза – фиолетовый свет, размытый розоватостью осеннего заката, падал из зарешеченного окна на свисающую с потолка паутину. И тут же откуда-то накатом наплыл колокольный звон, засверлила тупая боль в затылке, в изломанном, словно гирями, боку. Он очнулся не сразу, вспоминая, что произошло с ним, что было в каком-то провонявшем сивухой и по?том отделении милиции, куда на УАЗе их привезли от Дома Советов.
Скованный болью, он один лежал на полу, чуть светлела исцарапанная надписями стена над пустыми нарами, из-за стены глуховато доходили голоса, топот ног – не было сомнения, что его, избитого, без сознания, для чего-то затащили в эту сырую, с зарешеченным окном комнату и оставили здесь. И вместе с болью и первыми мыслями он пережил вдруг такой рвотный приступ отчаяния и бессилия, что слезы подступили к горлу. Он попробовал приподняться, это ему не удалось. В затылок ударило гулким молотом, свело спину, закололо иголочками одеревеневшее лицо. Он потрогал разбитые губы и брови, нащупал влажную впадинку ниже правой скулы, ранку, вокруг которой кожа шершавилась засохшей кровью. «Это рукояткой пистолета». Мысли путались. «Серегин, Серегин, какой смелый парень… Что с ним? Что с остальными, с той милой девушкой? Язвенника бил по животу молоденький омоновец стволом автомата. Кто он, уголовник, которому обещали сократить срок? Обещали шесть долларов за час? А что с депутатом? Он произносил ненужные там слова… Для чего слова? Это что – молитва о справедливости? О спасении? К кому молитва? Надеяться на разум? На понимание? Какое… чье понимание?..»
Во тьме над зазубренной верхушкой баррикады промчались молнии трассирующих пуль, на площади бугорками лежали тела убитых, около моста шевелились, ползли люди, там тянулись, расплывались на асфальте лужи крови; темные фигуры в бронежилетах и касках с пуленепробиваемыми забралами стреляли, прячась в кустах, вскоре зачернели в сквере кожаные куртки, впереди закачались от густых очередей, зашелестели ветви деревьев, как под дождем, падала срываемая пулями листва, и кривоногий омоновец без бронежилета, в камуфлированном ватнике, двигая кадыком, пьяный, пил из горлышка бутылки пепси-колу, после, пошатываясь на кавалерийских ногах, разбил бутылку о бетонную стену стадиона, откуда доносились строчки автоматов; а в сквере уже не дергался на земле четвертованный пулями казачонок.
«Да, была бутылка „пепси“ у той сволочи, – подумал Андрей с непроглатываемой сухостью в горле и представил, как глотал бы сейчас минеральную воду из запотевшей в холодильнике бутылки, и от воображаемого наслаждения холодной влагой, колючими пузырьками в пересохшем рту пить захотелось нестерпимо. – Это хуже боли, – соображал Андрей, в поисках умывальника или водопроводного крана озирая погруженную в сумерки комнату, где угрюмо серели голые стены. – Сколько я здесь? И зачем, для чего они меня держат? Хотят сделать по инструкции, как с Серегиным? Тогда почему не вместе с ним?»
Со стиснутыми зубами, упираясь локтями в пол, он встал на колени, превозмогая пульсирующую боль в голове, а когда усилием всего избитого тела поднялся, закружилась голова, волнистой спиралью поплыла комната, ноги спутались, сами сделали несколько шагов к двери, не подчиняясь, и он еле устоял, схватившись за косяк.
«Нет, если останусь жив и потом кого-нибудь встречу из них»… – прошло в сознании Андрея, и, переждав одышку, он вплотную придвинулся к двери с первым инстинктивным желанием хотя бы проверить, заперта ли она, но не сумел, заслышав бухающие шаги, близкие голоса за стеной. Там шел разговор:
– На, бери, кури. Американские. Сладкие. Чё ж ты, лопух, сучку-то отдал? Хвастал: я бы ее и так и сяк, а чё вышло? Сивенький ее у тебя отобрал и выдрал до крика.
Кричала, как недорезанная. И посейчас бы драл в закорки, да менты увезли сучку-то.
– Пошел он на ухо, старшой, падло! Попадет он мне в ночку темную, достану я его без шума. Сам не может, другим не дает, козел!
– Не скажи! Сивенький в этом деле – жох. Он вторую уже. У Останкино в подъезде патлатую разделал. Тоже до крика. У него, должно, штука увесистая.
– Заткни хлебальник, надоел! У твоего сивенького машинка не работает, понял? Импотент он. Пальцы им ломает, волосы рвет, а они орут. Известно тебе, сопля владимирская? Ведет эту тощенькую в комнату в коридоре и говорит мне: «Хочешь, говорит, за десять баксов я ей грудь оторву, вот этой рукой живьем оторву». Я ему баксов не дал, а груденка-то жиденькая у нее, может, и оторвал бесплатно, импотент!
– Ну, с ним ты не ровня! Он вчера одной очередью троих завалил. Импотент, импотент, а стреляет, как зверь. А что до крику, его дело. Он их, комсомольских сук, мучает, а ему приятно. А ты скольких завалил? Одного, что ли? Двоих?.. Еныть твою мать! А мозги-то, оказывается, как студень! На площади мужик лежал. Черепок расколот, а в нем вроде студень с кровью.
– Заткнись, надоел, говорю. Дай покурить по-человечески.
– А я что – не даю? Кури, отдыхай. Сейчас опять за этими самыми поедут. Наверняк – бабы будут. А ты тоже – парень жох. Я тебя уважаю. Сыщика, сыскаря ты уделал как бог черепаху.
Он держался за косяк двери, слушая голоса с застрявшей спазмой в горле, и отчаянно жалел, что ему судьбой не дано сделать ни одной справедливой автоматной очереди. Ему ясно было, что в милиции действовали по инструкции, суть которой точнее всего заключалась в команде, повторяемой из усилителя БТРа возле Дома Советов: «Пленных не брать, всех на поражение!» Он вспомнил этот зычный приказывающий голос – и, весь настораживаясь, прислушался к приближающемуся шуму и шагам за дверью: по коридору кто-то решительно шел и говорил командным речитативом:
– А ну, орлы боевые, воробьиные перья, покурили, можете идти! Привезли бутерброды и водяру – дуйте-ка подкрепиться! В дверь мятежник не стучал? По сортиру не тосковал? Или штанами обошелся?
За стеной загоготали.
«Это за мной! Значит, снова в ту комнату? По инструкции?..»
И Андрей, облитый испариной и болью в голове, отшатнулся от двери, присел на край нар.
В замке заскрежетал ключ, ветхозаветная дверь рыдающе провизжала, распахнувшись, ударилась о стенку, и вошел человек среднего роста, с усердным начальственным лицом, в очках, в свитере и милицейских брюках, спросил споро и громко:
– Как, Демидов, штаны не обмочил? Или в штаны покрепче постарался? Пошли-ка со мной! В этом доме невесть какой сортир, но для офицеров. В соседнем доме и сортир и кран водопроводный для серой кобылки. Кроме всего физиологического, морду тебе сполоснуть надо! Разрисовали тебя, как на картине! Пить небось хочешь, Демидов? Возьми бутылку, пригодится утопиться! Бери-бери, когда дают, а не морду бьют! Чего молчишь, как немой, Демидов? Вижу, как ты любишь родные правоохранительные органы!
И он бросил пустую пластмассовую бутылку на нары. Андрей молчал, удерживая стук зубов. Он не глядел в лицо этого нового, не замеченного в той пыточной комнате человека.
– Молчишь, Демидов? Вери гуд! Бери бутылку! И – встать! Наручники для тебя все равно, что гамак на кладбище! И так доходяга, ветром свалит! А ну, встать! – скомандовал он грозным рыком и раскрыл дверь в коридор. – Встать! А ну-ка, иди впереди меня! Двигай, двигай ногами, как жених на свадьбе! Впереди шагай и не оглядывайся! Быс-стро, Демидов! – повторил он крепкой глоткой команду на весь коридор и кулаком подтолкнул Андрея в спину.
Коридор был пуст, сумрачен, скипидарно пахло не то лекарством, не то спиртом, из комнаты в дальнем его конце долетали разогретые мужские голоса, хохот, как будто что-то отмечали, праздновали там и, в общем возбуждении перекрикивая друг друга, говорили одновременно. Мимо комнаты надо было пройти, и от одной лишь мысли, что откроется дверь и он снова окажется перед теми людьми в серой и пятнистой форме, Андрея замутило, он непроизвольно ускорил шаги, и тут зачем-то его вторично подтолкнул в спину конвоир, торопя к выходу.
– Шагай ловчей, шагай, удила конские!
Октябрьский полынный воздух поздних сумерек освежающей водой хлынул в лицо Андрея, стянутое засохшей кровью, и он остро почувствовал предвечерний колкий ледок осени, волнующий его всегда, аптечный запах тронутых холодом листьев, жестяным звуком захрустевших под ногами на крыльце. Весь маленький двор, окруженный заборчиком, был в синеватой мгле. За дымными, как тени, березами в переулке кое-где краснели библейские тысячелетние огоньки.
– Чего остановился? Куда смотришь, Демидов? – послышался крик сопровождающего человека в свитере. – Ладно, лови момент, дыши, дыши. Теперь идем-ка сюда, вот сюда в калитку. К одноэтажному дворцу. Здесь в туалете, дверь налево, приведешь себя в порядок. Учти – бежать оттуда некуда. И учти, у меня оружие. Я подожду у калитки. Все, думаю, сказано на славянском языке. Повторять надо?
В нечистой, провонявшей мочой крохотной уборной оказался довоенный чугунный унитаз, почерневшая раковина для умывания и, подобно спасительному в пустыне оазису, водопроводный кран, который он повернул трясущейся рукой, и, хватая ртом забившую, заклокотавшую, сильно отдающую ржавчиной струю, стал ненасытно пить; давясь, обливаясь, переводя дыхание, он глотал воду алчными глотками, пока не почувствовал тяжесть в животе. Потом, обмывая лицо, саднящую рану ниже левого виска, на щеке, он смотрел на побуревшую воду в раковине и мучительно пытался предположить, куда поведет его через минуту этот человек в свитере, и не мог сообразить, что надо сделать сейчас, отбрасывая возможность побега во дворике, когда он выйдет из уборной: ему не хватило бы на это сил. И, продолжая соображать, что же делать в следующую минуту, Андрей, ощупью ступая, спустился по ступеням в вечернюю мглу дворика. Возле калитки темнела фигура, часто загоралась, рдела искра сигареты, затем описала к земле дугу, погасла, и крепкий голос позвал с командной ноткой:
– Давай ко мне, Демидов!
Андрей подошел. Человек в свитере спросил:
– Все в порядке? Физиономию умыл? Легче малость? Можешь не отвечать. До легкости далеко. Курить хочешь?
– Не курю, – выговорил с насмешливой благодарностью Андрей, пересиливая неимоверное желание взять сигарету, вдохнуть запах серы от зажженной спички, ощутить сладко-терпкий вкус дыма.
Они стояли у калитки между двумя двориками, человек в свитере не подавал команду, не торопил Андрея, думал о чем-то.
– Так, Демидов, так, – заговорил он сбавленным тоном, и в стеклах очков, обращенных к дому милиции, пробежали световые блики от вспыхнувшего электричества в окне угловой комнаты. – Значит, Демидов, Андрей Сергеевич, являешься журналистом, как я узнал из твоего удостоверения? – заговорил он быстрее, с недоверчивостью. – Что-то знакомая мне фамилия. Может, читал, а может – нет. А есть вот такой художник очень известный – Демидов. В Третьяковке видел… Я живописью интересуюсь. В газетах давали его портреты. С бородой вроде купца. Се-ерьезный господин… Вы, как журналист, знаете такого однофамильца, Андрей Сергеевич? Слыхали? – спросил человек в свитере, переходя непоследовательно на «вы», и Андрею послышалось некоторое выпытывание в его вопросе. – Хорошая у вас профессия, но талант иметь надо, верно говорю?
– Журналисты есть всякие, – суховато сказал Андрей.
Человек в свитере осерженно гмыкнул.
– Я спрашиваю вас, Демидов: вы – журналист? Или тень-дребедень? Вы – журналист по таланту, Андрей Сергеевич? Или политиканчик газетный?
– Я не скрываю своей профессии, я журналист, – сказал Андрей. – А по таланту ли – судить не мне.
– А что скрываете? Чего не хотите говорить? Я любопытный…
Андрей проговорил неохотно:
– Не скрываю, а просто не ответил вам. Рад, что вам нравятся картины моего деда.
– Так вот оно, какие дела-то под Полтавой! Дед ваш? Ну дела, дела-а! – протянул человек в свитере и так длинно выдохнул вместе с гмыканьем воздух, что Андрея обдало водочным перегаром. – Если и соврали, красиво соврали, Андрей Сергеевич! Однофамилец, да если и не родственник, такого родственника поиметь бы не мешало! – И он сурово изменил сбивчивую свою речь. – Ну что? Ну что? Думаете, я вас бить буду в том клоповнике? Не-ет, Андрей Сергеевич, я в дерьмо не лезу! Потому что знаю, кто приказы отдает! Потом кровь с рук шваброй не отмоешь. Ответственность с армии и с нас… указом президента сняли… И в душах первобытный зверь проснулся. А утром ящик водки привезли, полмешка денег. Слаб человек, еще Достоевский писал. По-христиански простить бы их надо за темноту, за корысть дурацкую. Свихнулись они, с ума сошли, мозги набекрень…
– Их простить? – проговорил Андрей, и разбитые губы его вздернулись криво. – Омоновцев и ментов? Вот уж этот гуманизм, простите, не для меня!
– Сказали «ментов»? Так называют нас уголовники. Вы хотите посмеяться, Андрей Сергеевич?
– Смеяться мне не хочется, – сказал Андрей непримиримо. – Ментами называли омоновцы ваших милиционеров, и протеста никакого не было. Понимали друг друга. Я видел, как избивали инспектора угрозыска. Сами же своего.
– Вот что! – неожиданно крутым голосом произнес человек в свитере, и Андрея вновь обдало выдохом кислого перегара. – А ну, шагай во двор! Не к дому, не к дому, а вот сюда, налево, к забору! Шагай, шагай! – непрекословной командой подогнал он, кося стеклами очков на желтеющие в доме окна. – Поговорил бы я с тобой, журналист, за кружкой пива, доказал бы или не доказал бы, что не все дубодолбы в милиции, а есть дяди, которые и Федора Достоевского малость почитывали, и пейзажики на картоне акварелью мазали! Любители жалкие, не Демидовы, а все-таки не убийцы! – говорил он запальчиво и обиженно и все подталкивал в плечо Андрея ближе к забору. – Вот хлопнуть тебя здесь, и все дела, все по инструкции. И отвезут, куда надо, и следа нет. Ну, уничтожить тебя, что ли, веселого такого? Очень просто – паф – и нет журналиста!