Глава третья
Зимой она жила на Ордынке, у родственницы, но в начале лета переехала в простенькую гостиницу «Балчуг», сохранившуюся на Пятницкой, против старого моста через Канаву. Это был уголок относительно тихий, замоскворецкий, где, мнилось, понемногу кончалось буйство центральных улиц с их бегущими толпами на переходах, нескончаемым сверканьем машин, грохотом, вонью выхлопных газов, очередями за мороженым и соком, переполненными до банной духоты кафе, людскими круговоротами на Театральной площади, в Столешниковом, на Петровке. Уже близ гостиницы узкие улочки по ту сторону Канавы напоминали бывший купеческий город некой обманчивой уравновешенностью, крошечными булочными с тюлевыми занавесками в витринах, старомодными зеркалами парикмахерских (опахивающих из дверей облаками «Шипра»), древними липами, еще оставшимися там, где раньше были заборы, арками ворот, голубятнями в заросших травой двориках. Эту часть Москвы с открытым небом, не всюду уродливо и прямоугольно загороженным американоподобными чужестранцами, Крымов снимал в довоенных эпизодах картины о сорок первом годе и полюбил скромный уют этих не полностью разрушенных переулков и тупичков.
Когда в один жаркий полдень он подъезжал к «Балчугу», то с радостью узнавания заметил и жидкую тень деревьев на сонной набережной, и сонную воду Канавы, и брызжущую радугу поливальной машины, недоумевая, зачем Ирина придумала встречу в гостинице, вероятно, прожаренной солнцем в эти часы. Но, вспомнив ее по-детски вскинутую голову, уголки ее губ, приподнятые улыбкой, ее наивную театральную фразу: «Назначаю вам деловое свидание в „Балчуге“, – он понял, что это игра, в которой ей интересно и приятно было его участие. И он согласился не без любопытства, и в вестибюле гостиницы молодой портье не остановил его, не спросил, к кому он идет, только кивнул приветливо, видимо, предупрежденный ею, а когда на втором этаже дошел по малиновой дорожке до ее номера в конце коридора, сразу вообразил за дверью маленький номер, зеленый от лип за окнами.
– Пожалуйста, входите. Я с нетерпением жду. Но, к сожалению, без бального платья. Меня можно простить?
И он увидел в раскрытую дверь ее взгляд, устремленный ему в глаза с выражением веселой доверчивоети, что обычно рождало и сложность, и простоту в общении с ней.
– Не так ли встречались в добром девятнадцатом веке? – сказала она и сделала реверанс– Здравствуйте, Вячеслав Андреевич!
– Возможно, и так, – шутливо согласился Крымов и не сдержался, легонько обнял ее, чувствуя, как она вздрогнула в растерянности, вся отдалась его рукам, опасливо прижимаясь к нему и, казалось, даже озябнув от этого объятия. – Каковы ваши намерения? – спросил он галантно. – И куда ехать прикажете?
– Я сейчас все продумаю и посоветуюсь кое с кем, – сказала она строго и отошла, коснулась носом зеркала и вздохнула. – Нет, нет, на бал, я думаю, не стоит, рано. А не поехать ли нам в Австралию? Во-первых, там на каждом шагу чудесные кенгуру с кенгурятами…
– И как это ни странно, люди ходят вверх ногами, – сказал он улыбаясь. – Но, может быть, нам стоит заменить Австралию на что-нибудь отечественное? Сокольники, например. Побродим там, пообедаем, а потом поедем на студию. В три часа нас там ждут. Сделаем кинопробы. Кинематограф даже интереснее Австралии, Ирина, вот увидите.
– Хорошо. Согласна на отечественное. Без общества кенгуру.
Он долго не был уверен, что она даст согласие сниматься. В тот год была снежная зима, лютые морозы, метельные вечера в однокомнатной квартирке ее родстенницы, уехавшей в Архангельск, и медленное узнавание, поражавшее его.
В один ненастный вечер он отпустил такси на углу, пошел пешком по Ордынке, закутанный с ног до головы метелью, еле видя впереди на тротуаре светлые пятна от окон, где вьюжную пыль закручивало спиралями, а вверху мимо скрипящих фонарей снег то плыл наискось, то проносился белыми волнами, и везде было ярое, хлещущее неистовство. А он шел, наваливаясь на ветер, и в нем подымалось ощущение физической полноты жизни, здоровья, непонятного умиления. Он позвонил, она открыла дверь, он снял в передней заснеженную, продутую стужей дубленку, возбужденно сказал:
– Зима.
Она вскинула глаза, в них промелькнуло выражение счастливого соучастия.
– Метель на улице, да?
– Метель.
– Снег кружит?
– Снег.
– Холодно и, наверно, фонари… скрипят и качаются. Хорошо сейчас ехать куда-нибудь в поезде и слушать вьюгу, правда? А я вас очень долго не видела. Вы как будто вылезли из саней, и от вас пахнет степью.
И она прислонила ладонь к его холодной щеке.
– Но уверена, вы ни по кому не скучали. Пожалуй, забыли обо всем на свете на своей студии среди суеты.
– Суета была, – сказал он и невольно обнял ее, целуя в изгиб шелковисто-мягкой брови.
– Я хочу, чтобы вы не уходили сегодня, – прошептала она, отодвинулась с затаенным страхом, села на диван и по-детски погрозила пальцем ему, затем самой себе, смешливо говоря: – Спятили оба. Конец света.
Он тоже сел рядом, а она тихонько легла, вытянула руки, спросила загадочным шепотом:
– Скажите, в чем смысл жизни?
– То есть? В каком отношении?
– В торжественном.
– Вы думаете, Ирина, что кто-нибудь может ответить точно?
– Но ведь все-таки должен быть какой-то главный смысл в том, что происходит между вами и мной. Вы ведь меня не любите. Разве не так?
Она прикусила губу, и ее зеленые глаза незащищенно засветились лукавством.
– Нет, я не то спрашиваю. Скажите, неужели вам что-то интересно во мне?
– Ну вот…
– Вы не хотите ответить?
– Я сейчас шел и думал о вас, Ирина. Я думал, как вы иногда таинственно улыбаетесь. В улыбку Джоконды был влюблен Леонардо да Винчи…
– А вы?
– Обо мне и говорить нечего.
Она ответила ему откровенно радостной улыбкой.
– Нет.
– Что?
– Ничего не знаете.
– Что не знаю?
– У меня просто талант обаяния, и все. – Она боязливо обожгла глазами самые его зрачки. – Значит, такие, как я, вам нравятся? И наверное, вы хотите, чтобы я хотя бы ненамного была вашей женой? Или нет?
– Хочу. И не хочу. Вы – девочка из другого мира. Из другой галактики. С летающей тарелки.
– А вы руководите мной, – сказала она шутливо и с опаской отодвинулась от него: – Руководите, вы ведь все знаете. Я подчинюсь немножко.
Они не были близки, и он наклонился, осторожно целуя ее сомкнутые щекотно-колкие ресницы, а пальцы его гладили, скользили по мягким волосам, по тонкой выгнутой шее, и тут он вдруг почувствовал ее слабые детские позвонки, робкие, стыдливые движения ее тела и, охваченный пронзившей его жалостью, отдернул руку с желанием встать. А она, закрыв глаза, запрокинула назад голову, влажно белели сцепленные зубы, открытые ее полупечальной, полурадостной улыбкой; она прошептала:
– Наверно, так бывает, когда умираешь. Очень страшно…
Он видел ее непостижимое в своей влекущей изменчивости лицо, улавливал знобящий ветерок ее шепота, и на какой-то миг хотелось вообразить, что ему, вполне серьезному, опытному человеку, не пятьдесят с лишним лет, а она не моложе его больше чем в два раза, что он влюблен без памяти, как был влюблен в послевоенные годы в Ольгу, подчиненный наваждению, дурману, от которого невозможно было спастись. Но, обнимая Ирину, он почему-то испытывал охлаждающее состояние терпкого предела, виновато царапающую жалость.
– Ирина, – сказал он, – нам не следует, пожалуй, забывать о том, что мы рискуем оказаться смешными. Я говорю о себе, конечно.
Он сейчас помнил: в тот зимний вечер на Ордынке она, стараясь улыбаться, смотрела ему в грудь моргающими глазами, и в них пеленой накапливались слезы. Она молчала и молчанием как будто умоляла его о какой-то помощи, а он, чтобы заглушить ноющую муку неопределенности, говорил успокаивающе:
– Ну что вы, право? А то я тоже заплачу. Так и будем реветь оба.