– …Все московские молодые литераторы хотят со мною познакомиться, – продолжал тем временем Достоевский. – Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное! Все меня принимают как чудо, я не могу даже рта раскрыть, чтобы во всех углах не повторяли потом, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет сделать…
Внезапно Федор Михайлович замялся, заморгал и застыл, болезненно скривив рот, будто вспомнил страшное и неминуемое, что гораздо важнее славословий от молодых литераторов.
– Вот же беда, – произнес он робко и жалобно. – А в «Лоскутной»-то меня поселили в нумере, который оплачивает Дума. И содержание мое тоже Дума оплачивает, а я вовсе этого не хочу! А не принять нельзя – разнесется, войдет в анекдот, в скандал, что не захотел, дескать, принять гостеприимство всего города Москвы… Это же меня так стесняет, уважаемый мой Иван Иванович… Но я придумал, я славно придумал: теперь буду нарочно ходить обедать в ресторан, чтобы по возможности убавить счет, который будет представлен Думе гостиницей. А я-то, я! Два раза был кофием недоволен и отсылал переварить его погуще! Скажут теперь обо мне люди в ресторане: ишь, на дармовом хлебе важничает! Но я славно придумал с рестораном, оно и забудется, правда ведь, Иван Иванович?!
– Разумеется, – согласился с готовностью Рязанов. – Разумеется, забудется. Мелочь такая, право слово.
– Не такая и мелочь! – сварливо сказал писатель. – Не мелочь!
Потом помолчал и промолвил прежним, добрым и радостным тоном:
– А вы навестите меня в «Лоскутной». Навестите, Иван Иванович. Буду рад чрезвычайно. Чем-то вы мне приятны.
О лучшем Рязанов не мог и мечтать.
4
Господин Достоевский, по справкам, что навел Иван Иванович, еще гостил в Москве, и Рязанов в самом деле пришел в гостиницу в надежде, что давешнее приглашение осталось в силе, да и Миллерс к тому же чрезвычайно приглашением был будирован и торопил с визитом.
Шел теплый мелкий дождик, и Иван Иванович слегка промок. К тому же он более чем опаздывал, но все же надеялся на встречу, так как был наслышан, что писатель имеет обыкновение принимать гостей допоздна.
Как раз перед ним, как поведал Ивану Ивановичу коридорный, Достоевского посетили госпожа Поливанова и господин Юрьев, председатель Общества любителей российской словесности. Наверное, речь шла о недавней речи Достоевского, которую тот прочел в зале Благородного собрания и кою Аксаков успел окрестить «не просто речью, а историческим событием». Коридорный сомневался, готов ли Федор Михайлович принять гостя, но Рязанов все же попросил доложить о нем. К радости Ивана Ивановича, Достоевский его принял, невзирая на поздний час.
Писатель был одет престранным образом – в драное пальто, из-под которого видна была ночная сорочка; а ноги были обуты в валенки. Вид господин Достоевский имел больной и усталый.
– Вы, верно, тот самый молодой человек, что представлялся мне на приеме депутаций? Видите – помню вас… Да-да… – пробормотал он, запахивая свое пальто и все попадая рукою мимо ворота.
– Иван Иванович Рязанов, к вашим услугам, – поторопился сказать Рязанов, дабы не утруждать писателя припоминанием.
– Прошу прощения, господин Рязанов, что в таком наряде – собираюсь, знаете ли, отъезжать, достаточно уже пробыл в Москве, пора и честь знать. Верно, в такие деньги визит мой обошелся, аж страшно и подумать… Господин Юрьев, что был до вас, любезно предлагал помочь в сборах, да я отказался – всегда сам, никто мне не укладывает вещей… Хотите, может быть, чаю? Я недавно заваривал!
Иван Иванович согласился и через минуту уже сидел с чашкою в руках. Чай был дешев, да и заварен дурно, но Иван Иванович все одно любезно прихлебывал его и слушал Достоевского, который снова начал рассуждения о пушкинском памятнике и во второй раз рассказал о том, как чудесно принимает его московское общество; перечислил даже блюда, столь поразившие его на банкете (промеж того – «суп из шампиньонов и претеньер империаль, филей Ренессанс, соусы голландский и польский!»). Внезапно Федор Михайлович умолк, лицо его искривилось, и он поманил Рязанова пальцем:
– Подите сюда, господин Рязанов. Подите-подите.
Иван Иванович отставил недопитую чашку и поднялся. Достоевский встал навстречу ему, сделал пару мелких шагов и, всплеснув руками, заговорил, вплотную приблизившись к своему гостю, словно для поцелуя.
– Попомните, попомните, господин Рязанов: смута им нужна, смута! – горячо шептал Достоевский в лицо Ивану Ивановичу; запах изо рта был дурной, и Иван Иванович было отшатнулся, но писатель цепко ухватил его за плечи и продолжил: – Скажут другое – не верьте, не верьте! Ибо ложь! Я знаю, мне ли, многогрешному, незнать?! Муки, какие муки терплю… Ночь, шестой час пополуночи, город просыпается, а я еще не ложился, – каково оно, господин Рязанов, ведомо ли вам?! Говорю об астме, эмфиземе, эпилепсии, тогда как это всего лишь проявления немочи для существа, которое принуждено – чудовищною силою воли! – отказаться от пагубных устремлений и пристрастий, кои даже ему самому кажутся ужасными… А они так не могут, им иное надобно, в крови у них оно, в крови, и крови же они хотят… Человеческая кровь им желанна, моря крови им сладостны! Смирились бы, гордецы, но нет. Нет… Почему, почему я вам открываюсь?… Да кто вы мне?! Прочь! Прочь!!
Внезапно разжав пальцы, Федор Михайлович выпустил Рязанова и осел бы кулем на пол, не подхвати его Иван Иванович. Он со всей осторожностью усадил писателя в кресло. Тот, казалось, не осознавал, где находится: вязко смотрел перед собою и шевелил губами, не произнося, впрочем, ни звука; руки повесил как плети до самого полу… Громко тикали часы, за дверью прошел кто-то мимо, неприлично топоча; загремел посудою, уронил что-то, гулко покатившееся.
«Не послать ли за доктором?» – подумал Иван Иванович. Он уже хотел кликнуть коридорного, но тут Достоевский перевел на Рязанова прояснившийся взгляд и спросил вполне здраво:
– Прошу прошения, не напугал ли я вас, не приведи бог?
– Нет-нет, Федор Михайлович, – поспешил сказать в ответ Рязанов.
– У меня часто случаются приступы, – доверительно сказал писатель, одергивая пальто. – Верно, работать надо поменьше, да как же так устроить? Не получается… Что же, уеду домой, дома всегда лучше. Пока вы не ушли, скажите: читали вы «Дворянское гнездо», что думаете о нем? Верно, вы не знаете: двадцать лет мы жили с господином Тургеневым во вражде, да в какой! Где только могли, вредили один другому, ночи не спали, думая, как бы побольней затронуть один другого, а тут – вся ненависть пропала, точно и не было ничего…
И остальное время, весьма непродолжительное, говорили они исключительно о книгах и сочинительстве, ни разу не вспомнив странное происшествие, однако речи Федора Михайловича запомнились Рязанову со всеми их паузами и интонациями.
5
Надворный советник Бенедикт Карлович Миллерс выглядел крайне усталым, под глазами его висели сизые мешки, словно он почти не спал нынче ночью. На столе его был все тот же сумбур, только нынче среди книг, журналов и бумаг лежали два огромных ухоженных револьвера «шамело», подобные тем, что приняты на вооружение во французской армии.
– Бог ты мой! – удивился Иван Иванович. – Экие монструозные орудия, Бенедикт Карлович! Неужто ваши?!
Необходимо сказать, что Рязанов с Миллерсом сошлись до той самой точки, которая максимально возможна в отношениях начальника и подчиненного, и в редкие свободные минуты обсуждали самым дружеским образом всякоразличные вещи. Вот и сейчас Иван Иванович решился отпустить шутливый комментарий относительно тяжеленных миллерсовских револьверов.
– Мои, – отвечал Миллерс с видимой гордостью.
– Неудобно же, Бенедикт Карлович! – с укоризной сказал Рязанов. – Таскать подобные железки… Фунта два, наверное, тянут?
– Все три. Люблю я, Иван Иванович, этакую внушительность в оружии. У меня коллекция вся такова: двадцатиоднозарядный шпилечный «лефоше» с двумя стволами, «роллан-рено», «ле-ма», австрийские «гассеры», несколько «смит-вессонов»…
– Да у вас целый арсенал! – Рязанов искренне поразился, ибо полагал, что у Миллерса дома вполне может иметься отличная библиотека (в продолжение того разнообразия, что было явлено на кабинетном столе), но никак не коллекция револьверов, притом такая обширная.
– У меня еще есть несколько старинных образцов, капсюльных: «мариетта», «ноэль», «рейнгард», маленький «дерринджер» – весьма хороший, кстати, небольшой пистолет…
Миллерс явно обрадовался тому, что Иван Иванович отвлек его от скучных и надоедных дел и тронул тему столь любопытную.
– Поверите ли, господин Рязанов, на прошлой только неделе знакомый привез замечательную винтовку – «генри», с подствольным магазином и продольно-скользящим рычажным затвором, и барабанное ружье «пиппер-наган» – его делают бельгийцы специально для Мексики, довольно трудно было найти. Изрядные деньги пришлось отдать, а не жалко, право слово, не жалко! Вам, конечно, не понять, вы, я заметил, к оружию подходите исключительно с практической точки зрения…
Бенедикт Карлович разговаривал об орудиях убийства так, как заядлый энтомолог говорит о жуках и бабочках, как садовник – о каком-нибудь особенно удачном вьюнке, как опытный ловелас – о женщинах. Втайне Рязанов тут же возмечтал как-нибудь навестить Миллерса и посмотреть его коллекцию, хотя в самом деле относился к оружию довольно прохладно. Однако Бенедикту Карловичу это, вероятно, будет приятно.
– Что же господин Достоевский? – спросил тем временем Миллерс.
Иван Иванович рассказал о своем ночном визите, стараясь ничего не забыть и не перепутать, а странные слова, сказанные писателем в момент помешательства, привел полностью. Надворный советник внимательно выслушал, попросил повторить еще раз насчет «пагубных устремлений» и «морей крови», покачал головою, ничего, впрочем, не сказав более.
– Что мне делать дальше, Бенедикт Карлович?
– Ехать, ехать прочь отсюда. А ехать вам, господин Рязанов, придется к Миклашевским, старинным вашим знакомым, – неожиданно заключил Миллерс. – Удивлены?
– Был бы рад, если бы все задания оказались такими приятными, – отвечал Иван Иванович. – Боюсь только, у меня могут случиться проблемы с фигурою: у Миклашевских, по слухам, до сих пор принято избыточно потчевать гостей.
– Вот и замечательно, – сказал Миллерс, который, кажется, уже не слушал Рязанова. – Полагаю, места для вас знакомые и вы сами разберетесь, что и как. Я же попросил бы вас вот на что обратить внимание.
И Миллерс, придвинувшись ближе к Ивану Ивановичу, начал тайные речи, и шепот его был едва различим за шипением угольных ламп.
– …Да перед отъездом отдохните, наполнитесь культурою, сходите пару раз в оперу, послушайте «Вильгельма Телля» Россини и «Юдифь» Серова, – посоветовал Миллерс. – Едете в глушь, соскучитесь, задичаете.
– В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов! – процитировал Рязанов и улыбнулся. – Всенепременно отдохну и откушаю!
А отдохнуть Ивану Ивановичу нисколько не повредило бы, ибо уже самый первый месяц года наступившего вызвал в нем чрезвычайное напряжение. Его угораздило по некоему стечению обстоятельств – а правильнее сказать, по делам, не имеющим отношения к описываемой истории, – угодить в Саперный переулок в тот самый момент, когда типография «Народной воли» была накрыта полицией и там началась настоящая битва, в которой поневоле пришлось принять участие и Рязанову. Официально было представлено, будто полиция и сама не знала, что именно найдет она в доме нумер десять по Саперному переулку, а произошедшее явилось для всех случайностью. Однако Иван Иванович в эту побасенку не верил, полагая, что собственную безалаберность и глупость полицейские чины пытаются неуклюже замаскировать под досадную неожиданность, к которой оказались не готовы. Уж коли велено было бы самому Ивану Ивановичу, он сделал бы совсем не так и ни в коем случае не принялся бы ломиться в двери квартиры господина Лысенко в два часа ночи, как это сделали полицейский пристав с двумя околоточными и двумя городовыми. То же и со старым фокусом о срочной телеграмме – с этой вестью дурак пристав послал к Лысенко дворника, да только находившиеся в квартире увидали полицию прежде, чем дворник стал стучаться в двери, и тут же начали стрелять.
Иван Иванович оказался подле дома на Саперном совсем по иному случаю и теперь выступал в роли вынужденного наблюдателя.
Перепуганный пристав послал за подкреплением, а дотоле вместе с оставшимися полицейскими заблокировал оба выхода, парадный и черный. Понятно, что очутившиеся в ловушке обитатели квартиры Лысенко немедля занялись тем, чем занялся бы на их месте любой другой здравомыслящий заговорщик: принялись уничтожать все имевшиеся бумаги и документы, которые никак нельзя было допустить в руки полиции. Когда же подкрепление наконец прибыло, вновь затеялась самая беспорядочная пальба. Жандармы, значительное число городовых и для чего-то целая толпа дворников стали ломиться внутрь, так что происходящее живо напомнило Ивану Ивановичу описанную у Рабле атаку славного брата Жана и храбрых поваров Пантагрюэля на разъяренных Колбас, устроивших Пантагрюэлю засаду на острове Диком. Если бы городовые и дворники вскричали разом, подобно поварам: «Навузардан! Навузардан! Навузардан!» – Иван Иванович, право слово, не удивился бы.