Слепые и жадные
Юрий Васильевич Буйда
«…– Мы были настоящими дикарями, – говорил старик, – мы мечтали о воле, о звериной воле, а вовсе не об это сраной свободе, которую придумали кремлевские счетоводы! Мы были из железа, крови и спирта, а они – они из чернил и сиропа! Какое время было, какое время… – Закуривал папиросу, ломал спичку. – А потом пришли свиньи и все сожрали…
– Какие свиньи? – спрашивал Ефим.
– Потом всегда приходят свиньи, Ефим…»
Юрий Буйда
Слепые и жадные
Родители развелись, когда Ефиму было пять.
Его мать, театральная художница, вскоре вышла замуж и исчезла из жизни сына, а отец, известный врач-невролог Истомин, маленький и пузатый, женился чуть не каждый год, всякий раз заводя при этом и любовницу. Одной из его жен была внучка легендарного героя Гражданской войны Вершинина.
Однажды Ефима отвезли на его дачу – там он и остался, там рос, там ходил в школу, в секцию карате, в кружок рисунка и живописи. Он считался правнуком генерала – огромного бритоголового старика с буденновскими усами.
– Почему Ефим? – строго спросил генерал, когда впервые увидел мальчика. – Из жидов?
– Дед, как тебе не стыдно! – сказала внучка. – Да у тебя каждая вторая жена была еврейкой!
– Русские мы, Иван Софроныч, – сказал доктор Истомин, – тверские русаки.
Генерал, которому тогда было за восемьдесят, вставал с рассветом, делал зарядку, хрустя суставами на весь дачный поселок, плотно завтракал, пил крепкий чай, а потом весь день занимался садом и огородом. Он пел песни яблоням и грушам, заигрывал с розами и отпускал грубоватые шуточки в адрес вьетнамских кабачков, всячески обыгрывая их фаллическую форму. Хорошо выспавшись после обеда, он звал Ефима на речку. Старик долго и с удовольствием плавал, а потом прогуливался по берегу упругим шагом, хищно поглядывая на полуобнаженных дачниц, которые смущенно хихикали и отпускали комплименты генералу, поджарому и длинноногому, от плеч до пяток покрытому черным волосом.
Каждый день генерал упражнялся в стрельбе. Посылал Ефима за браунингом, который хранился в верхнем ящике письменного стола, и учил мальчика стрелять. У Ефима получалось не очень, а вот старик с двадцати шагов попадал в левый глаз артистки Судаковой, бывшей его жены, оставившей после себя на чердаке толстую пачку афиш.
По вечерам, выпив за ужином самогона, который он гнал в садовом домике, старик пускался в воспоминания о конармейской юности, восхищаясь прирожденным воякой Буденным, которого называл «батькой Семеном», и ругая луганского слесаренка Ворошилова, «подхалима, комиссаришку и бездарь». Он вспоминал о трубачах Первой конной и стотысячных лавах, с ревом срывавшихся в атаку, о жестоких боях под Горловкой и Дебальцево, о еврейках и польках, всласть настонавшихся под красными конниками, о кровавых рассветах революции, занимавшихся над Европой, над всем миром, о героях и предателях…
– Мы были настоящими дикарями, – говорил старик, – мы мечтали о воле, о звериной воле, а вовсе не об это сраной свободе, которую придумали кремлевские счетоводы! Мы были из железа, крови и спирта, а они – они из чернил и сиропа! Какое время было, какое время… – Закуривал папиросу, ломал спичку. – А потом пришли свиньи и все сожрали…
– Какие свиньи? – спрашивал Ефим.
– Потом всегда приходят свиньи, Ефим…
Старику было мало Оксаны – ладной кобылки из Винницы, которая готовила еду, стирала, мыла полы и исправно служила в генеральской спальне. По субботам и воскресеньям к старику приезжали гостьи. Это были женщины от тридцати до шестидесяти, разодетые и надушенные, в туфельках на тонких каблуках, все как одна в теле. Генерал устраивал по такому поводу ужин с вином и цветами, надевал костюм и белоснежную рубашку, был галантен и импозантен, играл на гитаре и пел старинные романсы, а после ужина провожал даму в спальню, где потом долго гремела кровать и раздавались женские вопли…
К завтраку старик выходил свежим и бодрым.
– Любовь, душа… – Он пренебрежительно фыркал в чашку с чаем. – Душа – дура, всегда лжет и заплетается, а вот тело никогда не врет…
Ефим не мудрствовал о душе и теле – он просто трахался напропалую с соседскими девчонками и их матерями, которые занимались сексом из любви к искусству или от скуки, и с дочерьми прислуги, пока они не поняли, что он не наследник дома и денег генерала.
В его комнате по стенам были развешаны листы ватмана, на которых карандашом и углем он запечатлел всех своих женщин.
Один из обманутых мужей нанял громил, которые должны были проучить юного ловеласа, но Ефим избил громил до полусмерти, а «мерседес» обманутого мужа сжег вместе с гаражом. Впрочем, доказать причастность Ефима к этому пожару так и не смогли.
Старик умер в саду, упал в розовый куст и замер.
Как только Ефим понял, что генерал мертв, он оставил Оксану рыдать над телом хозяина, а сам бросился в кабинет за браунингом. Пистолет он спрятал в саду. Милиционеры забрали из дома все наградные сабли и пистолеты, но про браунинг и не заикнулись: похоже, старик зарегистрировал не все свое оружие.
В тот же день отец отвез его домой, на Покровку, но через полгода доктора Истомина арестовали, судили и надолго посадили: он годами помогал детям из хороших семей уклоняться от службы в армии, зарабатывая на этом огромные деньги.
Во время последнего свидания доктор Истомин попросил Ефима не продавать квартиру на Покровке:
– Ни за что, понимаешь? Вернусь – заживем, поверь мне.
На следующий же день после вынесения приговора Истомину-старшему на Покровке появилась мать Ефима, которую он не видел десять лет. Суд назначил ее опекуншей над несовершеннолетним сыном. Кира Георгиевна увезла сына к себе, в Подмосковье, а московскую квартиру сдала грузинским бандитам.
На новом месте Ефиму не понравилось: огромное кочковатое поле с кучами строительного мусора, металлолома и московскими высотками на горизонте, двухэтажный поселок, клуб с обшарпанными колоннами, продуктовый магазин с пьяницами под дверью, закрытый военный завод с битыми окнами, школа с недостроенным бассейном, в котором кисла и пузырилась зеленая жижа, грязный лес, тянувшийся до станции пригородной электрички, унылые субботние пикники на берегу озера, образовавшегося на месте заброшенного карьера…
– Серый, серая, серое, серые, – резюмировал он свои впечатления о поселке.
– Уважение к серости дается труднее, чем уважение к святости, – наставительно проговорил дед по матери, бродивший по квартире в кальсонах. – И вообще, держи-ка ты язык за зубами, люди тут могут тебя правильно понять – хайло-то набьют…
Впрочем, через месяц деда не стало. На кладбище пришли десятка два стариков, работавших когда-то на военном заводе, где дед был начальником цеха. Один из пьяных оркестрантов упал в яму, и его вытаскивали всем миром, чертыхаясь и хохоча, а потом в эту яму опустили гроб с телом деда.