Ида с улыбкой покачала головой:
– Это так и осталось тайной.
Церковь, аптека, крематорий, Немецкий дом, Африка, Французский мост, Восьмичасовая улица…
Благодаря Иде, благодаря ее историям маленький скучный городок оживал, его образ приобретал глубину, а его история, наполнявшаяся людьми и событиями, – драматизм. Суровые бородатые мужчины в ферязях и бобровых шапках, дамы в кринолинах, нищие и дегенераты, вооруженные крепостными ружьями Гана-Крнка и знаменами, убеленными кровью Агнца… страсти бушевали, кровь лилась, свершались подвиги святости – такой была настоящая жизнь Чудова по версии Иды…
Часто наши прогулки заканчивались на Кошкином мосту.
Издали этот огрызок недостроенного моста казался каким-то динозавром с длинной шеей, бессильно зависшей над водой: бетонные блоки, которые преграждали вход на мост, полувыветрившиеся и заваленные хламом железобетонные плиты настила, ржавые прутья арматуры со свисавшими с них веревками, сосульками мха, разросшиеся среди мусора кривые березки и хилые тополя… Казалось, что не сегодня завтра это тоскливое длинношеее чудовище непременно обрушится, но оно не рушилось, продолжая висеть над водой цвета крепкого чая, поддерживаемое тремя циклопическими обомшелыми опорами – одна на берегу, на склоне холма, две в воде, – и служившее разве что напоминанием о тех временах, когда через эти места пытались проложить водный путь в Индию – канал, который соединил бы великие русские реки с реками великой Индии, бесцельно и бесплодно кипевшей богатством в ожидании московской безжалостной власти, ее воинов, кабатчиков и царей… Почему Индия? Ложь, сказка, красота – потому и Индия. Потому что вода. Но эта ложь, эта дурацкая сказка так нравилась людям, так глубоко проникла в их сознание, что никто ни о чем другом и не думал, кроме как об Индии – о мерцающем призраке волшебного юга, откуда всегда приходили только беды, кочевники, холера или Сталин, но куда все равно стремилось русское сердце, мечтавшее о юге – о солнечном юге, с неодолимой силой притягивавшем русского человека, который тысячу лет жил в магическом мире сновидений, под серым небом, в бурой одежде и с кровоточащим сердцем, не умирающим только потому, что где-то там, за лесами и горами, существовала цветущая и волшебная Индия…
Первая стройка, затеянная Петром Великим, вскоре захлебнулась и утонула в зыбучих топях, тянувшихся к югу от города. Вторую стройку остановила война 1914 года, третью – смерть Сталина, хотя именно с третьей попытки и удалось осушить часть болот и построить самый глубокий в мире канал, в стенах которого – шесть метров гидротехнического цемента марки 1000 – навсегда упокоились несколько десятков заключенных, чьи локти, пятки и затылки случайно обнаруживались при шлифовке бетонных поверхностей.
Летом 1953 года замерли, как по команде, паровозы и пароходы, грузовики и деррики, бетономешалки и компрессоры. В один день угасло возведение памятника Генералиссимусу, подножием которому служил безымянный холм южнее Чудова. Усилиями землекопов и каменотесов холм был превращен в правильную четырехстороннюю пирамиду, иссеченную с каждой стороны широкими ступенями, с плоской вершиной, где успели установить лишь левый сапог вождя – тридцать пять метров высотой – да подвесить на крюке крана кисть правой руки, указывавшей направление грядущих походов за счастьем. И долго еще огромная пятерня с металлическим визгом раскачивалась на ветру, омываемая вялокипящими серыми облаками, пугая птиц и бобров и не давая заснуть старикам, иногда выбиравшимся на недостроенный мост поглазеть на чернеющую вдали на фоне неба пятерню, которая медленно вращалась на тросе и вызывала судорожные приступы мучительно-болезненного скрипа у решетчатой стрелы подъемного крана, забытого на вершине безымянного холма…
Однажды кран обрушился, после чего металл вывезли в переплавку, а на дне недостроенного канала образовались болота, в которых боялись отражаться даже перелетные птицы; шестиметровые стены, не выдержав утомительного натиска древесных корней, треснули и стали осыпаться; узкоколейка, выстроенная специально для подвоза грузов и продовольственного снабжения строителей, на всем своем протяжении погрузилась в вечную зыбь; в заросшем кувшинками, рдестами и тиной затоне вода превратилась в густой кроваво-ржавый суп с затонувшими баржами; а вскоре леса, болота и речушки, год от года, от половодья к половодью менявшие русла, поглотили остатки великой стройки.
Уцелел только этот огрызок захламленного моста – вытянувшее над озером длинную шею угрюмо-величественное костлявое чудовище на циклопических лапах.
Метрах в двухстах от моста, у догнивающего причала, стоял пароход «Хайдарабад», наполовину погрузившийся в жидкую грязь. Когда-то он был гордостью Чудова. Этот хищнорылый, узкий, стремительный красавец был построен и оснащен по последнему слову когдатошней техники: верхняя палуба из круппированной стали, мощные котлы Нормана, гребные колеса Моргана и двадцатипятиствольная митральеза Кристофа и Монтиньи на носу. Укомплектованный отчаянным экипажем, он уверенно плавал по речушкам и великим рекам, по морям и океанам, добираясь даже до Индии и возвращаясь с грузом славного лавра и звонких лимонов, а главное – помогая людям чувствовать себя жителями большого мира и одаривая их праздниками прибытия, когда весь городок собирался на пристани, чтобы под звуки парового оркестра, пушечные залпы и звон колоколов встретить настоящий корабль, надышаться запахами лимона и лавра, сандалового дерева и кофе, надивиться чудесам заморской науки и техники вроде китайцев, пулеметов Максима и ученых обезьян, нарадоваться, нажраться, напиться и наплясаться всласть, от пуза, до колик и даже, может быть, до упаду. И ничего, что до колик и до упаду, – зато было о чем потом вспоминать зимними вечерами в «Собаке Павлова» за стаканом гиблого самогона или дома под кашель стариков, стук швейной машинки и завывание свирепых ледяных ветров, гудевших над великими русскими равнинами, где жизнь едва теплилась, а самыми яркими праздниками были бунты, пожары и раздача бесплатных костылей, залежавшихся на складах со времен Первой мировой…
Я таращился с моста на верхушки сосен и елей, пытаясь разглядеть вдали призрак волшебной страны, а Ида закуривала сигарету и принималась методично и безжалостно разрушать все эти мифы, сказки и прямое вранье.
Ну да, говорила она, при Петре I и Николае II здесь пытались построить канал, но лишь затем, чтобы обеспечить торговое судоходство на малых реках Волжско-Окского бассейна, а при Сталине и вовсе непонятно что строили – то ли канал, то ли тоннель, то ли шоссе. Не исключено, что стройка была затеяна с военной целью – чтобы обеспечить скрытное передвижение техники в Московской зоне противовоздушной обороны.
Что касается «Хайдарабада», то в 1894 году один купец приобрел его в Англии, доставил посуху из Петербурга в Чудов, оборудовал на верхней палубе ресторан, а на нижней – номера с проститутками, и по желанию подгулявших гостей пароход мог сделать неполный круг по озеру – до Французского моста и обратно, пугая старушек ревом сирены и нестройным пением сладких скрипок.
– Мечта же… – Ида выпустила дым кольцами. – Ну да, мечта… она, конечно, осталась… куда же русскому человеку без Индии? Без сладких скрипок – куда? Без мечты – как без коровы: не выжить…
4
Ида часто вспоминала о своих учителях – об актрисе Серафиме Биргер, Великой Фиме, и ее муже Константине Борисовиче Бродском, которого все называли просто – Кабо. Вскоре после двадцатого съезда Фима была реабилитирована, вышла на волю, вернулась в Москву и написала Иде. Она бросилась в столицу – никого ближе Фимы и Кабо у нее тогда не было. Втроем – Серафима, Кабо и Ида – они отправились в «Метрополь». Серафима шутила, смеялась, рассказывала о годах, проведенных в Северном Казахстане, о театре, который она организовала в лагере:
– Смерть Хозяина мы отметили «Гамлетом». Лагерь-то женский, и все мужские роли исполняли женщины. Я была Клавдием. Когда меня убили, зал встал и зааплодировал!
Когда она вышла в туалет, Кабо наклонился к Иде:
– Помнишь разговор Гамлета с актерами, прибывшими по его приглашению в Эльсинор? Гамлет просит актера прочесть монолог Энея… о смерти Приама и о царице Гекубе…
Ида кивнула.
– Вчера вечером Фима перед зеркалом начала читать… ни с того ни с сего… Но кто бы видел жалкую царицу, Бегущую босой в слепых слезах, Грозящих пламени; лоскут накинут На венценосное чело… и вдруг заплакала… – Кабо жалобно улыбнулся. – Она то и дело бегает в туалет… застудила там мочевой пузырь… цистит…
Вернулась Серафима, и Кабо с пафосом заговорил о провинции: «История пишется в столицах, но делается в маленьких городках». К их столику подошел офицер с букетом цветов, извинился, начал говорить что-то о великом вкладе Серафимы Биргер в советское искусство, о том, что ее роли навсегда останутся в истории кино…
– При условии, что история кино останется в истории, – с улыбкой прервала его Серафима, принимая розы. – Спасибо, полковник.
А когда он отошел, вдруг с ожесточением сказала Иде:
– Замысел, вот что спасает. У тебя должен быть замысел, мечта, и тогда ты останешься свободным человеком в самой страшной тюрьме. Сосредоточься на замысле!
Перевела дух, обмякла.
– Как ты там, в своем Чудове? Чем живешь?
– Продаю шубы.
– Шубы?
– Я привезла из Англии двадцать шуб. Горностай, соболь… На это можно жить.
– Но шубы не могут быть замыслом.
Они заговорили о будущем – Фима мечтала о возвращении в театр, о новых ролях в кино. «Я готова всех этих гертруд и катерин ложкой есть, – говорила она. – Я не соскучилась – я проголодалась!»
Через полтора месяца Серафима отравилась нембуталом. Покончила с собой через сорок семь дней после выхода на свободу.
Был понедельник, когда Ида получила телеграмму от Кабо. Похороны Фимы были назначены на среду.
До Москвы тогда можно было добраться только на попутках – либо на леспромхозовской машине, либо на телеге с кем-нибудь из чудовцев, отправлявшихся на базар. Но день был будний, никто в столицу не собирался, и Иде пришлось идти пешком до Кандаурова.
Всю жизнь потом она вспоминала об этом путешествии.
В шляпке с вуалью, в черном легком пальто, в туфлях на высоких каблуках она часа два добиралась до Кандаурова. Холодный ветер, дождь, липкая слякоть – это в разгар лета. Всякий раз при встрече с груженым лесовозом Иде приходилось выбираться на обочину, прятаться в придорожной канаве от грязных брызг. Промокшая и озябшая, в Кандаурове она зашла в столовку, выпила рюмку водки и съела бутерброд с сыром – твердым, как фанера. Мужчины в ватниках и женщины в темных платках, сидевшие за столами, с любопытством поглядывали на Иду, пахнущую французскими духами. Она не замечала их взглядов. Она думала о Фиме, о Великой Фиме, о бессмертной Фиме. Нембутал – это ведь, кажется, снотворное. Яд. Фима приняла яд и умерла. Как это происходит? Она легла в горячую воду, приняла горсть таблеток и уснула навсегда. Нет, вряд ли. Фима наверняка подумала о своем увядающем нагом теле, которое чужие люди будут вытаскивать из ванны, чертыхаясь сквозь зубы. Нет и нет. Она сходила в парикмахерскую, сделала маникюр и педикюр, надела красивое платье, выпила полбокала шампанского…
При этом Ида мысленно перебирала платья Фимы, остановилась на элегантном темно-синем: оно подчеркивало девичью фигуру и выставляло напоказ стройные ноги. В таком – хоть на бал, хоть на тот свет. Ну и еще – туфли-лодочки, тонкая нитка жемчуга, серьги с крошечными бриллиантами, три капли духов, бледная помада, сигарета с золотым мундштуком…
Ида подняла голову – на нее смотрела вся столовка – и поняла, что плачет в голос.
Потом она забралась в кузов попутки, устроилась среди мешков, рядом с мужчинами в телогрейках и женщинами в темных платках, и уснула, а когда на Казанском вокзале очнулась, выяснилось, что у нее украли сумочку, в которой был кошелек со всеми деньгами. Уже темнело, когда она добралась пешком до квартиры Кабо и узнала, что гроб с телом Фимы увезли на Кандауровское кладбище. Она заняла денег у прислуги, поймала такси, но когда приехала на кладбище, там уже никого не было, и сколько ни бродила она в темноте по дорожкам между оградами, отыскать могилу Фимы так и не смогла. Пришлось пешком возвращаться в Чудов – под холодным дождем, по липкой грязи. На полдороге сломался каблук. Ида оглянулась – никого поблизости не было – и заревела.
Ей не удалось проводить Фиму в последний путь.
Фима… темно-синее платье, сигареты с золотым мундштуком, хриплый голос…
Ида сняла туфли и пошлепала в шелковых чулках по грязи.
Ей было горько, стыдно и одиноко.
Через неделю она получила от Кабо письмо – оно было, как обычно, многословным: «В юности мы часто судили о жизни, о людях с высоты ненаписанных книг и несыгранных ролей. Мы верили в бога, который жил в наших душах, а потому были жестоки к окружающим: бог других людей казался нам существом низким, ниже нашего. Тогда мы еще не понимали, что в Бога не верить надо – Его надо любить, как любят свое дитя. Любовь спасала Фиму в лагере. Помнишь, в ресторане она говорила тебе о замысле, который позволяет оставаться свободным даже в тюрьме? На самом деле она говорила о любви».
Кабо всегда был склонен к резонерству, ему хотелось поговорить, а Фимы рядом не было. Кабо боялся пустоты и пытался ее заговорить. Фима не боялась пустоты, которую называла родиной и домом актера. Но только настоящему художнику, говорила она, по силам создать такую пустоту, в которой звезда загорится сама собой.
Тогда-то Ида и подумала впервые о том, что именно к этому – к попыткам зажечь в пустоте звезду – и сведется вся ее жизнь, и ей впервые стало страшно.
Замысел, любовь, Бог, липкая грязь…
– Спектакль близится к концу, – сказала мне Ида, – а я так и не поняла, что за роль я играю. Фима говорила, что нередко окончательный смысл роли становится ясен только после того, как она сыграна. – Помолчала. – Жалкая царица… Но кто бы видел жалкую царицу, Бегущую босой в слепых слезах, Грозящих пламени; лоскут накинут На венценосное чело…