
Сады Виверны
– Это работа Леонардо?
– Леонардо обязательно написал бы ее с руками – он на них помешан, – возразил хозяин. – Что тебя смущает, Мазо?
– Взгляд, – пробормотал я.
– Взгляд, – сказал дон Чема. – Но это не равнодушие…
– В этом взгляде Бог не противостоит дьяволу, а как будто сливается с ним…
– Наверное, это и есть последняя правда о человеке ipse est[33], самая бесчеловечная правда, какую только мог выразить человек, и она ужасает. Впрочем, беда или счастье в том, что в точности мы никогда не узнаем, что хотел сказать художник и хотел ли, и так и будем болтаться между домыслом и вымыслом, догадкой и знанием…
– Может, это и к лучшему? Слава богу, Прометей лишил нас дара предвидения, говоря вашими же словами. А кто эта женщина?
– Не знаю. – Дон Чема усмехнулся. – Гораздо интереснее другой вопрос: откуда у Джованни Кавальери этот портрет? Это старая работа, уж поверь мне, и стоит она никак не меньше тысячи дукатов.
Я ахнул: за тысячу дукатов в Риме можно было купить четыре неплохих дома в районе рынка святой Агнессы, рядом с дворцами Памфили, а на сдачу создать запасы хорошего вина лет на пять-шесть.
– Вот вопрос: где и как он ее добыл? – продолжал дон Чема. – Украл? У кого?
– Если хотя бы один инквизитор из ста, – проворчал я, – обладает такой же широтой интересов и глубиной познаний, как вы, мессер, то Церкви не о чем беспокоиться.
Тем вечером я впервые своими глазами увидел хохочущего инквизитора.
За ужином дон Чема попросил мону Веру сесть не за два стула от него, а рядом с ним, весь вечер был особенно предупредителен, а после трапезы проводил домоправительницу в ее спальню, где и остался на ночь.
Это случилось впервые на моей памяти.
– Его не узнать, – пробормотал я.
– Тебя тоже, – сказала Нотта, и в ее голосе прозвучала обида. – Тебе не кажется, что нам надо поговорить?
– Конечно, – сказал я. – Не знаю, с чего начать…
– С ответов, – сказала она. – У меня много вопросов, Мазо.
Мы поднялись в спальню, и там-то и выяснилось, что ее вопросы не имели никакого отношения к поездке в Парму: Нотта изнывала от ревности.
Едва за нами закрылась дверь, как малышка набросилась на меня с упреками:
– Ты держал ее за руку! Ты поднялся с нею в спальню! Ты укладывал ее спать! Ты трогал ее? Целовал? Миловал? Я тебе больше не нужна! Конечно, она нормальная, а я…
Стоило большого труда унять ее, но когда она успокоилась, села ко мне на колени, обняла за шею и потребовала «всей правды», я вдруг понял, что попал в безвыходное положение.
Я не мог рассказать ей о Нелле, о том, что произошло с дочерью кардинала Альдобрандини, о Джованни Кавальери и о его способности преображать женщин. Я ведь и сам все еще не был до конца уверен, что он обладает этим даром. И мне не хотелось вселять в Нотту надежду на избавление от уродства, ибо только Богу ведомо, что с нами произойдет, окажись эта надежда несбыточной, ложной.
Ну и, конечно, я, как и дон Чема, был связан обетом молчания, нарушение которого превратило бы меня во врага Святого Престола, в изгоя и преступника, в добычу «ночных псов» дона Антонио. Но и об этом я не мог даже обмолвиться.
Я оказался между Сциллой и Харибдой.
У меня не было товарищей, которыми я мог бы пожертвовать, как Улисс, чтобы спастись от Сциллы; кощунственно было бы взывать к языческой Фетиде, которая помогла бы мне, как Ясону, избегнуть смерти в пасти Харибды; оставалось положиться на здравый смысл, который повел Энея окольным путем, чтобы миновать и Сциллу, и Харибду.
– Нотта, – сказал я, целуя ее детскую ручку, – выслушай меня, малышка, только выслушай внимательно, – сказал я, лаская правой рукой ее бедро, а губами касаясь ее душистого плечика и отгоняя видение нагой Неллы, – потому что это очень, очень важно, – сказал я, проникая в нее пальцем, как Эней в Дидону, а кончиком языка касаясь ее соска, – от этого зависит наша судьба, – сказал я, приподнимая ее бедра и, когда она обхватила меня за шею, входя в нее, как Ахиллес в Брисеиду, – поэтому ты должна верить мне, верить безоглядно, всей душой, всем существом, как верят любящие, сливающиеся, принимающие друг друга, как cunnus принимает penis, верить, верить, верить. – И на каждое мое слово она отвечала все громче, громче, громче, пока наши голоса не слились в вопле…
Не знаю, сколько прошло времени, но, когда мы очнулись, Нотта проговорила с тихим смехом:
– Верю, ибо абсурдно, даже если хозяин отправит меня на костер.
– Не отправит, – сказал я. – Ты ему нужна. Нам нужна. Ты поедешь с нами в Парму, будешь присматривать за нашей больной. И если все сложится, как я задумал, ты станешь самой счастливой женщиной на свете.
– Ты раздобыл секрет магистериума?
– Лучше, стократ лучше! Просто верь мне и ни о чем не спрашивай, потому что о самом важном я поклялся молчать, чтобы не навредить нам обоим.
– Хорошо, светлоликий мавр, – после непродолжительного раздумья сказала она, лукаво улыбаясь, – а теперь приготовься к встрече с дочерью катайского хана…
Я с облегчением вздохнул и лег на спину, чтобы в позе Медора сполна насладиться торжеством здравого смысла, пока Анжелика скачет верхом по цветущим лугам Амура.
Мы покинули дом затемно.
Мадонна Вероника заранее позаботилась о провизии, одежде и транспорте для нашей больной, поэтому утром нам осталось только усадить Неллу и Нотту в телегу, вскочить на коней, построиться в походный порядок и двинуться в путь – впереди меднолобый Капата, за ним дон Чема и я, окруженные саксонцами, за нами повозки с женщинами и дорожными припасами, а замыкали строй двое надежных воинов – тощий Крукко в островерхом шлеме и квадратный Калабрага в берете набекрень.
Я оглянулся, когда мы проезжали ворота, – посреди двора в окружении слуг стояла мона Вера – высокая, прямая, она смотрела нам вслед, но лицо ее было бесстрастным, как и у дона Чемы, который смотрел перед собой.
Это был тот редкий случай, когда домоправительница надела золотой наволосник – подарок хозяина, и все это заметили. А ее руки обтягивали наимоднейшие перчатки из куриной кожи, стоившие дону Чеме, наверное, не меньше, чем хороший пуффер.
Сердце мое сжалось, когда я подумал о доне Чеме и мадонне Веронике, не проронивших ни вздоха при прощании.
И никогда я не видел, чтобы дон Чема так сильно хромал, когда шел к своему коню.
Я замедлил ход, поравнялся с телегой и заглянул под навес, но Нотта и Нелла крепко спали, обнявшись во сне, и я пришпорил коня, чтобы догнать господина.
У подножия Авентинского холма Капата свернул в какой-то тесный проулок, и вскоре мы остановились, упершись в древние развалины, поросшие кустами и деревьями.
Капитан послал одного из саксонцев на разведку, а когда тот вернулся, зажег факел и медленно поехал вперед. Мы последовали за ним, то и дело уклоняясь от веток, и через сто шагов оказались под низкими сводами, с которых свисали пряди мха. Под ногами коней плескалась вода.
– Не хотелось бы привлекать внимание случайных людей, – невозмутимо объяснил дон Чема. – Мы должны остаться живыми, а не прославленными.
Забегая вперед, замечу, что этим принципом дон Чема руководствовался на протяжении всего нашего пути, поэтому мы объехали стороной и Перуджу, и Урбино, не стали появляться и в Парме.
Подземелье тянулось, кажется, подо всем Римом. По бокам то и дело открывались входы в другие тоннели, наш потолок то понижался, заставляя всадников ложиться на конские шеи, то вдруг пропадал высоко во тьме. В некоторых местах мы оказывались на пересечениях тоннелей с Великой Клоакой и ускоряли шаг, чтобы сбежать от запаха нечистот, бурлящими потоками стремившихся к Тибру. Несколько раз нам приходилось спешиваться, чтобы помочь лошадям, тянувшим повозки через каменные осыпи. Иногда на стенах встречались изображения креста и надписи по-гречески, по-еврейски и на неведомых языках. Под ногами хрустели черепа и кости безвестных мучеников, нашедших смерть в римских катакомбах. Журчала вода, попискивали летучие мыши, пахло гнилью.
Только в полдень мы выбрались к свету и оказались на Кассиевой дороге, которая вела на север. Нам была нужна Америнова дорога, ответвлявшаяся от Кассиевой и проложенная до Перуджи.
– Deus vult![34] – сказал дон Чема, пуская коня короткой рысью.
Я никак не ожидал, что дон Чема относится к нашей миссии с такой же серьезностью, с какой 26 ноября 1095 года христиане, участники Клермонского собора, на призыв папы Урбана II освободить Иерусалим и Гроб Господень ответили: «Deus vult!», таким образом объявив о начале Первого крестового похода. Враг наш был, конечно, человеком опасным, но не дьяволом же! Не магометанином!
От изумления я перекрестился.
Глядя на меня, осенили себя крестом и саксонцы.
Только после этого мы пришпорили коней, чтобы не отстать от дона Чемы.
Впрочем, мы не торопились, чтобы за нами успевали повозки с женщинами и припасами.
Едва начинало смеркаться, как отряд останавливался на ночлег. Загоняли телеги в рощу или древние развалины, ужинали и ложились спать, выставив караульных. Поднимались до света, чтобы к полудню одолеть большую часть намеченного пути.
Иногда капитан посылал в ближайшую деревню или городок лазутчиков, чтобы разузнать, не ждет ли нас встреча с каким-нибудь разорившимся дворянином, который во главе банды отчаянных молодчиков грабит проезжих, и, если такая опасность не исключалась, мы выбирали окольные пути и держали мушкеты и пистолеты наготове.
Недостатка в провизии и вине у нас не было: вяленое мясо и сыр мы везли с собой, а овощи наши лазутчики добывали в попутных деревнях. Дон Чема и вовсе обходился пищей бродячих студентов – горстью миндальных орехов, ломтем хлеба с салом и кружкой вина.
Поначалу мы с Ноттой устраивались на ночлег под повозкой, в которой спала Нелла, но кардинальская дочь даже сквозь сон слышала наше учащенное дыхание, начинала ворочаться и стонать, словно передразнивая мою малышку. Поэтому мы стали ложиться под телегой с припасами, занимались любовью, заботясь более о наслаждении, чем об искусстве, и засыпали, окутанные запахами ветчины и сыра.
Каждый день дон Чема готовил успокоительное питье для Неллы, которое Нотта давала ей с вином, после чего большую часть времени девушка проводила в полудреме. Если она начинала беспокоиться, Нотта звала на помощь меня. Я брал Неллу за руку, и она затихала.
Однако ни мелкие дорожные невзгоды, ни настоящие или мнимые опасности, ни ласки моей малышки, ни пейзажи Умбрии не могли отвлечь меня от мыслей о ближайшем будущем. Я думал только о том, как устроить встречу Нотты с Джованни Кавальери, не вызвав при этом неудовольствия дона Чемы, и нередко эти размышления доводили меня до отчаяния.
Слишком много неопределенного, смутного было в нашем деле.
Прежде всего, никто не был уверен, что Джованни Кавальери находится в монастыре Святого Вита. А если он там, то может сбежать, узнав о нашем прибытии.
Прямых доказательств его причастности к похищению Антонеллы ди Ротта-Мональдески и ее преображению у нас не было. Единственная живая свидетельница не помнила даже своего имени, а тетради с записями, обнаруженные в доме на Аппиевой дороге, могли и не принадлежать Джованни.
Ну и главное – мы не знали и не могли знать, обладает ли горбун волшебным даром, является ли он miraculum naturae, а если является, захочет ли в этом признаться. Он ведь может просто развести руками и сказать: «Сам не понимаю, как уродина превратилась в красавицу, но я тут ни при чем, синьоры». И ни арест, ни пытки не помогут, если он будет стоять на своем, уж я-то насмотрелся на упрямых еретиков, не боящихся ни железа, ни огня.
А тогда напрасны мои надежды на неведомую силу, которая помогла бы Нотте избавиться от уродства…
Эту страшную мысль я гнал от себя, но перед сном она неизменно посещала меня, повергая в печаль.
Воображение подсовывало картину за картиной моей встречи с Джованни втайне от дона Чемы. Я пытался склонить художника к помощи Нотте, расписывая ее мучения и достоинства; я умолял его, стоя на коленях и хватая за руки; я угрожал ему пуффером, как наяву слыша стрекочущий звук спускового механизма; я предлагал ему двести дукатов – все мои сбережения; он смеялся, требуя Нотту в безраздельное владение; он хмурился, сомневаясь в успехе; он был полон сочувствия; он был равнодушен; он превращал Нотту в Неллу; он соглашался; он отказывал…
Каждый день я заводил разговор с доном Чемой, пытаясь выведать его намерения. Больше всего я боялся, что, едва переступив порог монастыря Святого Вита, инквизитор набросится на Джованни, закует его в железо и запрет в клетке. Тогда мне придется вступить в сговор с опасным преступником, чтобы устроить его побег, а потом… но тут мой разум начинал топтаться на месте, останавливался на пороге безумия и трубил отступление…
Однако из слов дона Чемы я заключил, что у него нет ясного представления о судьбе Джованни, если он, по своей воле или нет, окажется во власти инквизиции.
– Одно несомненно, – сказал хозяин. – Я должен с ним обстоятельно поговорить, прежде чем предпринимать какие бы то ни было действия. И не думаю, что в данном случае следует прибегать к насилию, например к пыткам. Чудеса природы, может быть, и не взывают к благоговению, но внимания и понимания они заслуживают. Хотя пытки, например, «колыбель Иуды» или «аист», уж поверь, часто оказывают самое благотворное влияние на душу заблудшего, напоминая ему о пределах безблагодатной плоти…
Его слова, конечно, служили утешением, хотя и слабым.
Дни стояли дождливые, а когда выглядывало солнце, виноградники на холмах расцветали желтым и красным, масличные рощи окутывались тонким паром, морионы саксонцев и наконечники копий сверкали золотом и серебром, и в прозрачном осеннем воздухе плыли паутинки.
Солнце, впрочем, показывалось все реже.
Целыми днями я трясся в седле рядом с доном Чемой, под глухой стук копыт отдаваясь течению безрадостных мыслей.
Я пытался читать книгу Авсония Сидонского, которую нашел в доме на Аппиевой дороге. Сочинение это требовало сосредоточенного внимания, на которое, однако, я в те дни не всегда был способен.
Иногда набегали воспоминания о горном монастыре на севере Пьемонта, где я, не знавший родителей и в младенчестве воспитывавшийся в женской обители, жил до четырнадцати лет.
Скудная еда, плохая одежда, холодная пыльная библиотека, где я провел столько приятных часов, братья, учившие меня языкам и стрельбе из лука по птицам, которых монахи тайком от настоятеля жарили и пожирали в лесу, запивая пивом и приговаривая: «Больше всего бесов – в бороде святого».
Пиво приносили крестьянки – пожилая muddi[35] Марта и молодая muddi Катарина, про которых говорили, что они трудятся на благо монастыря по обету. Они занимались стиркой и починкой одежды, помогали в кухне брату Марко, а если после всех трудов их постигала беременность, то плоды ее они сбывали в монастырский пруд.
Однажды muddi Катарина заманила меня в кладовку, где хранились хомуты, веревки и мешки, и часа через два я знал о женщинах больше, чем хотелось бы.
Вспоминался аббат дон Умберто, гневливый, отходчивый и усталый толстяк, оживлявшийся лишь после стаканчика подогретого красного с пряностями.
Он был большим ценителем древностей. По поручению епископа аббат объезжал монастыри, нуждавшиеся в надзоре, и не было случая, чтобы он вернулся из поездки без добычи – манускриптов с трудами Аристотеля, Платона или Сенеки, каким-то образом попавших в пьемонтские и савойские обители. Дон Умберто попросту выносил книги из монастырских библиотек в глубоких карманах своей сутаны, называя свои деяния не воровством, а богоугодной translocatio[36].
Братья посмеивались над страстью дона Умберто к старым книгам, ничего не прибавляющим к знанию о мире, которым владеет Господь, на что аббат отвечал: «Богу не нужна память – Он наделил ею смертных, чтобы мы дорожили вечностью».
Это ведь он, дон Умберто, рекомендовал меня в качестве помощника своему старому другу дону Чеме, который увез юного послушника в Рим…
Наступил октябрь, ночи становились все холоднее, и наконец Нотта предложила перебраться в повозку, чтобы не спать на земле. Дождавшись, когда Нелла крепко уснет, мы сливались в объятиях. В тесноте, конечно, мы то и дело толкали ее, и она начинала мычать, метаться, срывать с себя одежду, хватать нас за руки и другие члены, и временами мне казалось, что я предаюсь усладам одновременно с двумя женщинами.
С ухудшением погоды посыпались жалобы на здоровье.
Саксонцы чихали, кашляли, у меня разболелись зубы, а Нотту то и дело рвало.
Пытаясь избавить ее от тошноты, я следовал совету Цельса, который от болей в животе и для улучшения пищеварения рекомендовал чтение вслух, однако ни Плиний, ни Данте не помогали.
Но когда я попросил дона Чему, служившего в нашем отряде еще и лекарем, заняться малышкой, раздался вдруг голос Неллы:
– Да ничего особенного с ней не случилось – просто она на сносях, мессер.
От неожиданности мы остолбенели.
Мы уже начинали терять надежду на выздоровление Неллы, и вдруг оказалось, что она все видела, все слышала, все понимала и легко могла все выразить.
Неужели она прикидывалась безумной?
Однако стоило дону Чеме подступить к ней с вопросами, как она снова впала в прежнее состояние.
За эти дни Нелла заметно изменилась – она убавила в росте, раздалась в бедрах, потеряла в груди, волосы ее приобрели золотистый оттенок – и стала еще больше похожа на Нотту.
Когда я сказал об этом малышке, она насмешливо фыркнула:
– Какой наблюдательный! Лучше следи за своим младшим другом, чтобы однажды ночью он не ошибся дверью!
Мне не понравилась шутка, во-первых, потому что Нотта угадала мое тайное желание, а во-вторых, из-за ее упорного нежелания открыть свою беременность. Скажи она мне, что у нас будет ребенок, я бы сделал все, что в моих силах, чтобы мысли о Нелле тихо сидели in der Möse an der Ratte[37], как выражался капитан Капата, когда хотел указать самое потаенное место на земле. Однако малышка молчала, да и внешне она ничуть не изменилась, и я начинал думать, уж не ошиблась ли Нелла, и из-за этого меня не покидало раздражение.
Полубольные, полусонные, обремененные двумя красавицами, якобы сумасшедшей и вроде бы беременной, в середине октября, когда Церковь поминает мучеников Асклепиада, Афинодора и Иуста, мы наконец увидели зубчатые стены и башни монастыря Святого Вита, выступавшие из вечернего тумана, который окутывал лесистый холм и клубился в низинах.
– Вот и завершились наши мучения! – воскликнул Капата, привстав в стременах.
– Кажется, они только начинаются, – процедил сквозь зубы дон Чема.
Вдруг из-за холма появилось некое длинношеее существо, которое, взмахивая громадными перепончатыми крыльями, сделало круг над башней и скрылось в тумане.
Но, кажется, видел это только я – остальные уже гнали коней вскачь, спеша к монастырским воротам.
Может быть, мне все это почудилось – немудрено после стольких тягот.
И я пришпорил лошадь.
Монастырь Святого Вита был основан братьями Гульельмо и Энрике из Пьяченцы, лекарями, которые помогали женщинам, подверженным alienatio mentis[38]. Вскоре, однако, сюда стали свозить не только тех, кто страдал эпилепсией, деменцией или умственным буйством, но и девочек с врожденным вывихом бедра, горбом или хейлосхизисом, называющимся также волчьей пастью, которых было проще бросить в лесу, чем выдать замуж.
Когда-то здесь, на холме, стоял храм Юноны. В Темные века он был превращен в замок мелкого феодала, погибшего в крестовом походе и не оставившего наследников. На его гербе была изображена красная виверна. Замок переходил из рук в руки и обветшал. Монахи привели его в порядок, возвели церковь во имя Богородицы и приют для больных с аптекой, садом и огородом, где выращивались лекарственные растения.
Над главным входом в монастырь висел большой щит, на котором были изображены святые братья-лекари, попирающие босыми ногами поверженную алую виверну, – она символизировала Болезнь.
Позднее к зданию приюта пристроили гостиницу, выходящую фасадом за стену монастыря, – в ней нас и поселили.
В монастыре были свободные кельи, но доступ в них нам был запрещен, поскольку мы не могли расстаться с оружием – и по соображениям безопасности, и по меркантильным причинам: наши мушкеты стоили сто дукатов каждый, за морион же капитана, по словам самого Капаты, он выложил аж десять флоринов, потому что его шлем был выкован из цельного куска испанской стали, а не склепан из железных ошметков, как дешевые доспехи новобранцев.
Днем мы могли свободно попасть в госпиталь по галерее, которая соединяла здания на высоте второго этажа, а оттуда – в монастырский двор, но после вечери дверь галереи запиралась, как и главные ворота обители, и постоялец гостиницы мог выйти только в лес, подступавший к зубчатым стенам со всех сторон.
На наше счастье, приют и гостиница хорошо отапливались, тогда как обитатели монастыря, включая приора, были вынуждены пользоваться жаровнями и кутаться в суконные плащи.
Нотта взялась за приготовление ужина и поставила воду на огонь, чтобы впервые за три недели женщины могли помыться.
Дон Чема отправился к приору, приказав мне, пока он будет беседовать с доном Эрманно, «разузнать, чем дышит монастырь».
Жители Бергамо называют дубину по-своему – bastu.
В монастыре Святого Вита это прозвище носил молодой бергамец огромного роста и свирепого вида, отличавшийся, однако, добрым и веселым нравом.
Брат Басту отвечал за гостиницу, жил в маленькой захламленной келье с окошком на лес, любил в хорошей компании поболтать о женщинах и чудесах.
Знакомство наше с чудес и началось: я рассказал о драконе с перепончатыми крыльями, который облетел монастырь и скрылся в тумане.
– Путь наш был нелегким, – добавил я, – может, моему усталому уму это пригрезилось…
– А может, и нет, – откликнулся брат Басту, доставая из бочонка, заваленного пустыми мешками, тяжелый кувшин и разливая вино по высоким кружкам. – Как появился у нас этот горбун, так все тут и стало меняться…
Сам он горбуна не видел – слышал о нем от брата Нанни, которому отец приор приказал врачевать пришельца: горбун потерял много крови, получив глубокое ножевое ранение. Поместили его не в госпитале – в келье, освободившейся после кончины брата Эмилио, давно страдавшего ветхостью. Вскоре горбун пошел на поправку, однако до сих пор он не появляется на людях.
– Может, он тут и ни при чем, – продолжал брат Басту, подливая в кружки вина, – но именно в тот день сперва я, а потом и брат Эннио увидели дракона, который пролетел над обителью так низко, что можно было сосчитать чешуйки на его брюхе. Мы, конечно, рассказали об этом отцу приору, но он сказал, что это был не дракон, а виверна, и велел нам помалкивать, чтобы не смущать братию и наших aegros[39]. А следующей ночью мне явилась женщина… – Басту помолчал. – Над бергамцами, конечно, принято подшучивать – нас считают вралями, недотепами и недоумками, – но дай слово, брат Мазо, и поклянись этим вином дружбы, что не станешь смеяться над моей историей…
Конечно же, я дал слово и поклялся, после чего мы снова выпили вина дружбы, и Басту, глядя мне в глаза и твердой рукой сотворив крестное знамение в знак того, что с этой минуты не скажет ничего, кроме правды, продолжал свой рассказ:
– Тутошняя жизнь, брат Мазо, исполнена соблазнительной двусмысленности. С одной стороны, мы живем в мужском монастыре, а с другой – ухаживаем за женщинами. И многим из нас приходится каждый день видеть женскую наготу, хотя чаще всего это ужасная, уродливая нагота, вызывающая отвращение, а не желание. Завтра после ранней заутрени ты и сам сможешь взглянуть на этих женщин – их привезут в обитель, чтобы вверить попечению братии. Не всех мы можем принять, ведь среди них немало и тех, кто нуждается только во внимании и терпении, и таких брат Уго – ему поручено заниматься отбором – либо отправляет восвояси, либо во чрево amor machina. Ее ты, может быть, увидишь в деле, но сейчас я не об этом. Иногда люди не хотят увозить отсюда отвергнутых нами женщин и бросают их неподалеку, в лесу, на съедение диким зверям, и это создает немалые трудности… Впрочем, об этом позже… – Брат Басту тяжело вздохнул. – Запомни, брат Мазо, о том, что произошло со мной, я никому не рассказывал. Никому.
На всякий случай я перекрестился.
– Тем вечером, когда это случилось, я готовился ко сну. Не выпил ни капли вина – не умею веселиться в одиночку. Помолился, разделся и уже собрался было задуть свечу, как вдруг нечто помешало мне. Свеча, как видишь, стоит в плошке у изголовья моего ложа. До нее – два шага. Я шагнул и уперся во что-то твердое, но мягкое… Провел рукой сверху вниз и остановился… Никого и ничего перед собой я не видел, но ладонь моя, брат Мазо, легла на голые ягодицы, в этом не было ни самомалейшего сомнения… Я отдернул руку, перевел дыхание, а потом, перекрестясь, снова коснулся незримой преграды – на этот раз выше… Пальцы мои почувствовали тепло, нежность и упругость женской груди… – Басту помолчал, пытаясь справиться с волнением. – И вдруг тот, кто стоял передо мной и кого я не видел, несильно толкнул меня, как человек, наклонившийся к свече, чтобы задуть огонек, а когда свеча погасла, обнял за шею… – Монах с силой провел ладонями по лицу, словно стирая с него что-то. – Я молился вслух, осеняя пустоту святым крестом, но ничего не помогало. Мы сочетались как мужчина и женщина, и это был не coitus[40], брат, а восхитительное confluens[41], уж поверь… – Он вдруг вскинул голову и посмотрел на меня расширенными глазами. – Кто это был? Кто, Мазо? Суккуб? Дьявол в женском обличии?