
Третье сердце
Федор кивнул, снова выпил водки.
Вскоре после подавления «потемкинских» беспорядков он получил увольнительную и тотчас бросился за город, на дачу Милицких. Минны в доме не оказалось, он вышел в сад и тут увидел ее. Она лежала на кушетке, раскинув ноги, с широко открытыми глазами и искаженным лицом, вся напряженная, жилистая, красная, похожая на освежеванную собаку. Красавец Немченко, в одном только льняном пиджаке, лежал сверху, присосавшись к ее груди, и его голая задница мерно поднималась и опускалась. Он был в каучуковых галошах на босу ногу.
Федор на цыпочках вышел из сада, прошел на цыпочках до поворота, сел на извозчика, вышел в центре и на цыпочках дошел до своего дома. Он хотел было застрелиться, но стреляться не стал.
Спустя месяц Минна Милицкая и Немченко уехали за границу, в Париж, а Федор вскоре перебрался в столицу и устроился лаборантом в кинокомпании «Гомон». Позже, когда он оказался во Франции, у него иногда возникало желание разыскать в Париже Минну, встретиться с нею, но желание это быстро угасало. Зато он встретил здесь Шимми, которая подняла подол до груди и показала ему свой детский выпуклый лобок…
Федор Иванович придвинул к себе клетку с птицей.
Птица была серовато-бурой, с длинным носом, сплюснутым у кончика, тельце ее отливало фиолетовым и зеленым, грудь была в мелких белых пятнышках.
– Вы не знаете, что это за птица? – спросил он у хозяина.
– Это не ворона, – сказал остроухий задумчиво. – Может быть, дрозд? Или кукушка… Вы хотите ее выпустить?
– Выпустить? – Федор Иванович покачал головой. – Я об этом не думал. Вряд ли это пойдет ей на пользу: в Париже хорошо живется только воронам.
Хозяин осклабился.
– Черт возьми, так сделайте это где-нибудь в лесу! В конце концов Франция – родина свободы.
Федор Иванович поблагодарил, расплатился, надел шляпу, взял клетку с пестрой птицей и вышел.
9
Вот уже пять лет он снимал у мадам Танги дом на улице Коленкур, на склоне Монмартра. Дом был приличный: здесь не было стен, оклеенных бумажными обоями. В первом этаже Тео устроил ателье и лабораторию, а во втором была его квартира. На третьем этаже жила мадам Танги.
Как и все бретонки, мадам всегда носила траур, а взгляд ее выцветших глаз напоминал о знаменитом брестском моросящем дожде. Она была высокой и корпулентной женщиной. Когда ее называли коровой, ее супруг меланхолично возражал: «Зато это самая красивая корова Французской республики», и лет двадцать назад это было истинной правдой.
Ее покойный муж был родом из глухой деревушки, но добился в Париже немалых успехов в качестве краснодеревщика: его мебель пользовалась спросом у богатых буржуа. Он погиб от разрыва сердца 21 марта 1915 года во время первого налета германских дирижаблей на Париж, оставив жене приличные сбережения и кое-какую недвижимость.
Вдова Танги сохранила приверженность к соленым блинам, которые запивала смесью сидра с водкой (le pommeau), а 19 мая, в день святого Ива, покровителя Бретани, она приглашала Тео к столу, украшением которого были маринованный угорь и колючая ветка золотого утесника в высокой вазе – символы ее малой родины.
Две ее дочери были неплохо пристроены: одна вышла замуж за адвоката, другая родила троих детей владельцу небольшой текстильной фабрики близ Лиона.
Мадам Танги не интересовалась делами постояльца. Фотографироваться она не любила, даже побаивалась, считая, что фотографы крадут у людей души, однако и против ничего не имела: Тео был исправным арендатором и зарабатывал такие деньги, что мог позволить себе не только автомобиль, но даже телефон, которым разрешал пользоваться и хозяйке.
По воскресеньям мадам Танги непременно ходила в церковь на площади Тертр, после обеда занималась любовью с вдовым соседом, папашей Леду, по вечерам раскладывала пасьянс и рано ложилась спать.
Именно вечерами в ателье и творилось таинство черно-белой порнографии.
Федор Иванович Завалишин занимался изготовлением высококачественных порнографических открыток, пользовавшихся огромным спросом на теневом рынке. Днем к нему приходили обычные клиенты: семьи с детьми, влюбленные парочки, дружеские компании, а вечером он фотографировал голых женщин.
Началось это еще на киностудии «Гомон», где было много красивых девушек, много их поклонников, а также много сомнительных дельцов, которые выпускали то, что во всем мире называлось «парижским кино». Федор Иванович тогда как раз женился, нуждался в деньгах, и когда ему предложили поучаствовать в ночных съемках, с радостью согласился. Впрочем, порнофильмы ему не понравились: движение лишало женщину тайны, а значит, и подлинной красоты. Поэтому он предпочитал фотографию.
Цирковая, карнавальная атмосфера киностудии и кинематографа вообще вполне располагала некоторых актрис – речь шла, конечно, не о таких звездах, как великая Мюзидора, – шутки ради, но чаще, конечно, ради денег сниматься неглиже. Их примеру следовали статистки, машинистки, гримерши, которые стремились перещеголять актрис в надежде на то, что эти обольстительные снимки попадутся на глаза продюсерам и режиссерам, подбирающим актрис для своих новых фильмов. А их фото пользовались успехом как у поклонников, так и у дельцов.
Деньги полились рекой потом, когда дельцы начали вовсю торговать высококачественными нескромными снимками. Поначалу же Тео было просто интересно решать чисто творческие задачи: ведь снимать обнаженное тело гораздо труднее, чем многие думают. Более того, как вскоре с удивлением обнаружил Тео, нагое тело подчас обманчивее одетого. Может быть, потому, что одетый человек стыдится только своего лица, а голый – он весь состоит из срама.
Однажды он побывал в Лувре, где среди многих картин увидел портрет Джоконды. Тео остолбенел: эта женщина улыбалась, как улыбаются только красивые обнаженные женщины, смущенные и счастливые, когда они впервые открывают свое прекрасное тело любовнику или только что пережили оргазм. Ее улыбка была чудесной, волшебной, но вовсе не загадочной, как говорили ему друзья.
Федор Иванович не был сатиром. Он не раз брался читать книги известных эротоманов и порнографов – Бероальда де Бервиля, Теофиля де Вио, Адольфа Бело, Марселя Прево, Армана Сильвестра, Эмиля Золя, он даже осилил скабрезную книгу «Toletanae satira sotadica de arcanis amoris», приписываемую адвокату Шорье, а также сочинения маркиза де Сада, которого Иван Яковлевич Домани называл «Иисусом наоборот», он листал многочисленные бельгийские непристойные книжки, но не испытал при этом ничего, кроме скуки. Может быть, все дело было в том, что слову он предпочитал изображение: Тео был свято убежден в том, что в раю царит молчание.
Среди его натурщиц не было типичных проституток из парижского цеха святой Магдалины, то есть изможденных алкоголичек и наркоманок. Тео хорошо знал вкусы клиентов, поэтому отбирал для съемок женщин в теле, тех, кого с легкой руки Ги де Мопассана называли boule de suif, пышками. Это было непросто: распространенный тогда тип женщины вообще и тип проститутки в частности представлял собой низкорослое создание почти без шеи, с широкими бедрами и большой материнской грудью. Благодаря своим связям Тео часто пользовался услугами так называемых секретных проституток, то есть чистых женщин – матерей семейств, продавщиц, учительниц, студенток или школьниц, о промысле которых знала только полиция. Некоторые из них занимались этим из любви к искусству, большую же часть толкала на этот путь материальная или телесная нужда: страна была наводнена искалеченными мужчинами, неспособными удовлетворить запросы своих жен и возлюбленных. Эти женщины прилично питались, и у них была хорошая кожа и та ненаигранная жертвенная томность во взгляде, которая так нравится мужчинам.
Тео пользовался некоторой известностью: к нему залетали даже пташки с Больших бульваров – кокаинистки с прическами à la page, как у Луизы Брукс, безгрудые от природы или с перебинтованной грудью, узкобедрые, с вялотекущими телами и окровавленными порочными ртами, принимавшие ванны с йодом, чтобы выглядеть загорелыми, потому что на темной коже хорошо смотрится жемчуг. Они щеголяли в шлемах авиаторов и в коротких юбках, открывавших расшитые серебром подвязки с бриллиантами и чулки с напечатанными на них портретами любимых мужчин или любимых собачек.
Его жена вскоре умерла от испанки. А спустя два года он встретил на улице девушку, которая сказала, что ей скоро шестнадцать. У нее не было родителей: отец погиб на фронте, а мать умерла от инфлюэнцы.
«Я никогда не пробовала апельсинов, – сказала она, – а ведь я еще девственница, мсье».
Он привел ее к себе и стал с нею жить.
Ее звали Крикри. Или бедняжкой Крикри: при ходьбе она приволакивала ногу. Девушка была полноватой, некрасивой, с близко посаженными маленькими глазками и острым носом. Она сутулилась, хотя высокой назвать ее было нельзя, и смотрела на всех исподлобья. Было в ее облике что-то крысиное, что-то хомячье, что-то пухловато-детское, вызывавшее умиление, смешанное, однако, с легким омерзением. Она всегда пряталась по углам, держалась в тени и помалкивала.
С утра до ночи Крикри тенью шныряла по дому, за всеми подглядывая и утаскивая в комнату все, что плохо лежит. Она всюду устраивала тайнички – в шкафу и под шкафом, в старинном тяжелом комоде и за комодом, под половицами, даже в стене, где когда-то была ниша, позднее небрежно заделанная. Она хранила в тайниках чайные ложки, булавки, обрезки цветной бумаги, глянцевые открытки, стальные перья для ручек, пуговицы, монеты и прочую мелочь. Вещь, бесстыдно лежавшая на виду – книга, ножницы или шелковый лоскут, – вызывала у Крикри непреодолимое желание схватить, унести, спрятать ее подальше от людских глаз.
Крикри всегда была чем-нибудь недовольна.
«Нет, ты меня не любишь, – хныкала она, – может быть, ты меня жалеешь, как жалеют всех калек, но разве это любовь?»
Она была дурнушкой, но у этой дурнушки было дивное тело. Тео терял рассудок, когда она снимала одежду: ее выпуклый детский живот и высокий лобок, пахнущий лавандой, сводили его с ума. Он терзал ее плоть, рыча и захлебываясь слюной, он доводил ее до умопомрачения, но и сам иногда терял сознание, достигнув оргазма. Это безумие, думал он, это порочное самоослепление.
Со временем Крикри еще более округлилась и стала еще капризнее. Она подружилась с мадам Танги, и они вместе ходили по воскресеньям в церковь. Когда подручный мясника приносил заказ, она встречала его в кухне – сидела на стуле, разводя и сводя колени и глядя на него ядовитым взглядом, а он прятал глаза, чтобы не видеть ее полных лодыжек. Вскоре его отец умер, и он стал хозяином мясной лавки, но все равно продолжал сам приносить заказы, хотя у него появились подручные. Они перекидывались ничего не значащими словами, Крикри разводила и сводила колени, а мясник – его звали Полем – отводил взгляд от ее полных лодыжек.
Она рассказывала ему о фильме «Сын шейха» с Рудольфом Валентино, на котором только что побывала: все дамы в кинозале были в шикарных платьях, все в драгоценностях – чтобы, как говорится, быть во всеоружии, если Валентино вдруг бросит на них взгляд с экрана.
А Поль рассказывал об уютном домике на берегу Луары, который он присмотрел на случай женитьбы: как хорошо сидеть вдвоем на берегу, попивая белый лангедокский мускат со льдом и наблюдая за резвящимися в высокой траве детишками…
– Лангедокский мускат слишком крепок!
– Лед, мадам! Лед снижает крепость. А главное, конечно, чистый воздух…
– Да, чистый воздух…
Крикри требовала, чтобы служанка и кухарка называли ее «мадам», и с наслаждением кричала на них, особенно на малышку Лу, недотепистую деревенскую девчонку. Однажды, когда малышка Лу убирала в спальне, Крикри повалила ее на пол, разорвала на ней платье и искусала грудь. Малышка Лу пожаловалась хозяйке, но мадам Танги накричала на нее, обозвала маленькой шлюхой и отхлестала по щекам. Мадам Танги покровительствовала Крикри.
Крикри любила наблюдать за работой фотографа, но при этом не желала, чтобы ее видели натурщицы. Она пряталась в чуланчике между ателье и кухней.
Пока ассистент, молчаливый венгр Жорж, устанавливал свет, Тео, облачившись в светло-зеленый халат, готовил модель к съемке. Он подробно обсуждал с женщиной цвет и фактуру чулок, подвязок или корсета, заставлял ее примерять туфли с каблуками разной высоты, подбирал грим, а если предполагалась съемка «ню», то тщательно обрабатывал ее тело.
Из своего укрытия Крикри с замирающим сердцем следила за тем, как он массировал женское тело, наносил крем, подкрашивал там, припудривал здесь, пока тело не начинало играть, превращаясь в настоящее произведение искусства, прекрасное и лакомое. Крикри хотелось схватить их всех, утащить в какой-нибудь свой тайничок, задушить, спрятать.
Работая с женскими телами, Тео не позволял себе никаких вольностей, никаких слюней. Лицо его сохраняло сосредоточенное выражение, даже когда женщины, впадавшие от его манипуляций в нешуточное возбуждение, начинали учащенно дышать и постанывать. Иногда он отступал на шаг-другой, чтобы оценить работу, и лицо его со сдвинутыми к переносью белесыми бровями, перебитым боксерским носом и выпяченной нижней губой казалось почти суровым. Женские тела были для него материалом, и Тео вожделел к ним не больше, чем скульптор – к мрамору или сырой глине (впрочем, может быть, нет ничего глубже, темнее и разрушительнее, чем такое неявное вожделение).
Бедняжка Крикри млела от жары и духоты в тесном чулане. Когда же натурщица занимала место на египетской кушетке или у декоративной колонны, хромоножка начинала сопеть и чесаться, оставляя глубокие царапины на своих бедрах и грудях. Если бы Тео внезапно открыл дверь чулана, он увидел бы потную, красную, растрепанную Крикри с текущими из носа соплями, вывалившейся из кофты грудью и задранной до пояса юбкой. Но Тео никогда не открывал дверь, он спокойно мирился с прихотями Крикри, которая, однако, считала его спокойствие равнодушием.
Она любила разглядывать фотографии голых женщин – много сдобы, много кружев – и голова у нее кружилась от счастья, а на глаза наворачивались слезы. Эти женщины, представавшие перед ней во всей своей вызывающе непристойной наготе, нагло ухмылялись, дерзко глядя в объектив, и была в них какая-то высшая красота и высшая правда, красота и правда, которые, если воспользоваться выражением Апостола, были превыше всякого ума. Потому что фильдеперсовые чулки ведь и впрямь превыше всякого ума.
Она раздевалась, разглядывала себя в зеркале и постепенно убеждалась в том, что грудь у нее не хуже, чем вот у этой брюнетки, а бедра даже получше, чем у той блондинки.
Она надевала чулки, вставала перед зеркалом подбоченясь и с интересом разглядывала себя, от напряжения приоткрыв рот и забывая шмыгать носом. Оставалось только нагло улыбнуться своему отражению в зеркале, но тут ее охватывал страх, и она гасила свет.
Когда же Тео однажды предложил ей сфотографироваться вот так, голышом, в одних фильдеперсовых чулках, она вспыхнула и закричала:
– Я не шлюха! Да, я калека, но я не шлюха! Ты предлагаешь мне это только потому, что я калека! Ты никогда меня не любил! Тебе нужна только вся эта грязь, грязь! Ты дышишь этой грязью, ешь ее, наслаждаешься ею, ты сам – грязь! Но не смей смешивать с грязью меня! И перестань, перестань улыбаться! Я тебе не дура!
Тео покачал головой. Ох уж эта загадочная французская душа!..
10
Вернувшись домой, Федор Иванович вбил в стену крюк и повесил на него клетку с птицей. Поднялся к себе. Квартира была небольшой: гостиная, маленькая столовая и спальня. Он снял пальто и шляпу, положил на каминную полку коробочку с овечьим камнем, открыл шкаф и обнаружил, что вещи Крикри пропали. Ни пальто, ни шуб, ни платьев, вообще никакой ее одежды. Обувь тоже исчезла. И белье.
Федор Иванович проверил несколько ее тайничков – они были пусты. Налил себе коньяку, выпил и закурил.
Если это не кража, значит, Крикри сбежала, прихватив с собой вещи, которые он безотказно ей покупал. Тео заглянул в ларчик, в котором хранились ее драгоценности и его военные награды, но ларчик был пуст. Она забрала даже его награды – французский Военный крест с бронзовой пальмой, Военный крест с серебряной звездой и два русских Креста святого Георгия.
Тео не был сентиментальным человеком. Но этими военными наградами он дорожил. Этими четырьмя крестами, французскими и русскими, а еще адриановской каской с позолоченной кокардой в виде двуглавого орла, хранившей следы пуль и осколков. Каска состояла из трех деталей – штампованного колпака с вентиляционным отверстием, которое закрывалось прикрепленным к колпаку гребнем, и небольших стальных полей, крепившихся к колпаку. На полях изнутри располагались два проволочных кольца для крепления подбородного ремня. Подшлемник был сделан из кожи и войлока с прокладкой из гофрированной жести. Каска была изготовлена из слишком тонкого металла и плохо защищала от хорошего сабельного удара или прямого попадания пули. Федор Иванович хранил ее в большой коробке. Он никогда не доставал каску из коробки, даже не чистил ее – просто хранил, как хранил эти кресты, два французских и два русских. И вот кресты пропали.
Он открыл нижнее отделение секретера, где хранилась коробка с каской, – там ничего не было. Значит, исчезла и каска. Значит, Крикри забрала свою одежду, обувь, свои драгоценности, а вдобавок прихватила его кресты и даже адриановскую каску с золотым орлом. От этой каски не было никакого проку, но Федор Иванович не хотел с нею расставаться. Не хотел – и все тут.
Он поднялся на третий этаж и постучал. Из-за двери донесся недовольный голос мадам Танги:
– Это вы, мсье Тео?
– Простите, мадам, вы не знаете, где Крикри?
– Крикри? – В голосе хозяйки прозвучало неискреннее удивление. – Откуда же мне знать, мсье?
– Она ничего вам не говорила?
– Мне? А что она могла мне сказать?
– Извините, мадам.
На лестнице ему встретилась малышка Лу.
– Она у мясника, – шепотом сказала она, не глядя на Тео. – Я видела, как он помогал ей нести вещи. Шесть чемоданов, мсье. Он дважды возвращался за вещами, а она пряталась в кафе.
– Пряталась?
– Пряталась, мсье, – твердо повторила Лу, на этот раз смело посмотрев ему в глаза. – Как воровка. Как распоследняя тварь.
– Спасибо, Лу.
Он надел пальто, сунул в карман револьвер – час был поздний – и вышел на улицу.
На улице не было ни души. Горели редкие синюшные фонари. Со стороны площади Абесс доносился скрежет каких-то механизмов: там строилась станция метро, о которой много писали в газетах. Где-то вдали лаяли собаки. В те годы жители Холма держали около шести тысяч собак – Монмартр все еще считался деревней, где жить было небезопасно.
Тео пришлось долго стучать, прежде чем наверху отворилось маленькое окно и испуганный голос мясника спросил, что ему нужно.
– Я хочу поговорить с Крикри.
– Я собирался спать…
– Мне нужны не вы, мсье, а Крикри.
Ему пришлось подождать, пока мясник – Тео вспомнил, что его звали Полем, – открыл дверь. Поль был явно смущен и растерян, хотя и пытался выглядеть спокойным. Увалень. Тюфяк. Подкаблучник. Брибри. Он молча проводил Тео в гостиную, где их ждала Крикри, одетая вполне по-домашнему, в халате с открытой грудью, но, черт возьми, в шляпке. Она сидела на стуле прямо, со вздернутым подбородком. Лицо ее было скрыто вуалью.
– Не хотите ли рюмочку ликера? – смущенно спросил мясник.
– Благодарю, – отказался Тео. – Крикри, верни кресты и каску.
– Каску? – Мясник с удивлением посмотрел на Крикри.
– Я не знаю ни про какие ваши каски, – надменно проговорила она из-под вуали. – Ни про какие кресты.
– Боже мой, ma biche, какая каска? – спросил мясник.
– Моя каска, – сказал Тео. – С орлом. И четыре креста. С бронзовой пальмой, с серебряной звездой и еще два Георгия. Это военные награды. Они дороги мне, Крикри.
– Мы не брали у вас никаких крестов, – проговорила Крикри горловым голосом. – Нам ничего чужого не надо.
– Я не уйду, пока не получу назад своих вещей. – Тео сел на стул, положил на стол шляпу. – Четыре креста и каска, вот и все, что мне нужно.
Крикри издала звук, похожий на рычание.
– Ты хочешь сказать, что я воровка?
– Нет, – сказал Тео. – Я этого не говорил. Просто отдай мои вещи, и дело с концом. Речь идет всего-навсего о вещах. Вещи, Крикри, мои вещи.
– Ты хочешь сказать, что я воровка. – Она подняла вуаль. Ее полная белая шея пульсировала, как жабий живот, а лицо покрылось красными пятнышками. – Ты сумасшедший. Я читала про тебя в газетах. Ты сошел с ума прямо в зале кинотеатра. Посмотрел фильм и тронулся умом. Ты иностранец и сумасшедший. Ты обвиняешь меня в воровстве… – Она с трудом перевела дух. – Уходи, Тео. Если ты не уйдешь, я сообщу полиции о твоих темных делишках. Ты знаешь, о чем я говорю: о фотографиях. О тех самых фотографиях.
Мясник переводил взгляд с Крикри на Тео: он ничего не понимал.
– Крикри, – сказал Тео, – я пришел по-хорошему. Ты забрала шубы, пальто, платья, жемчуг – все, что я тебе подарил. Я не возражаю. Туфли, шубы, жемчуг, кольцо с бриллиантом… Что ж, что случилось, то случилось. – Он помолчал. – Отдай каску и кресты, больше мне ничего не нужно. Крест с бронзовой пальмой, крест с серебряной звездой и два Георгиевских. Пожалуйста, Крикри.
– Ты назвал меня воровкой, – сказала Крикри. – Уходи, не то я пойду в полицию, и тогда тебе не поздоровится. Тебе и твоим дружкам. Ты считал меня дурочкой, а я не дурочка, нет, я хорошо запомнила одного твоего дружка, итальянца, который живет на площади Мобер. Я помню его имя – Домани…
– Крикри, зря ты это затеяла, детка, – проговорил Тео. – Я ничего не боюсь. Но друзей моих ты не трогай. Не надо. Поручик Домани – мой друг. Ты не имеешь права причинять ему зло. Он несчастный человек, но он был отважным офицером, он заслонил меня от вражеской пули, он…
Крикри нервно рассмеялась.
– Послушайте, что он тут говорит! От пули! Я сейчас расплачусь! Да ты просто полоумный, Тео! В газетах писали, что в полицейском участке с тобой случился припадок. Ты упал и обосрался! Герой! Упал и обосрался! Тебя нужно держать на цепи! Только посмей еще раз назвать меня воровкой! Только посмей! Ты слышал, Поль? Он назвал меня воровкой, этот сумасшедший иностранец!..
– Боже мой, Крикри… – Мясник развел руками: он все еще не понимал, что к чему в этой истории. – Крикри…
Она презрительно скривилась. Мясник совсем смутился и сник.
Тео налил себе ликера и выпил.
– Неужели ты не понимаешь? – Он провел ладонью по своему седому ежику на круглой голове. – Как ты безжалостна, Крикри… Мне ведь нужны только кресты да каска, только и всего. Не вынуждай меня…
Он вынул из кармана револьвер и положил его на стол.
Мясник побледнел и зажмурился.
Крикри смотрела на Тео широко открытыми выпученными глазами, чуть приоткрыв рот. Ее жабье горло запульсировало еще сильнее.
– Принеси мне кресты и каску, и я тотчас уйду. Пожалуйста. – Тео сдвинул брови. – Ну же!
Крикри вздрогнула.
– Там, – хрипло сказала она, кивая на дверь, – все там, в комнате… в чемоданах…
– Я подожду, – сказал Тео.
Крикри бросилась в комнату, закрыла за собой дверь. Было слышно, как в замке дважды повернулся ключ.
Тео посмотрел на мясника.
– Она заперлась. – Поль развел руками. – Поди пойми этих женщин…
– Крикри! – Тео повысил голос. – Ты зря рассчитываешь отсидеться за этой дверью! Здесь твой дружок! Ты его любишь, Крикри?
– Но мсье! – Мясник опустился на стул. – Боже правый, я-то тут при чем?
– Ты слышала? – Из-за двери не донеслось ни звука. – Крикри!
Мясник закрыл глаза. Губы его шевелились, словно он шептал молитву.
Тео вздохнул.
– Вы верите в Бога, Поль? – вдруг спросил он.
Мясник испуганно кивнул.
– Я верю в Бога, – продолжал Тео. – В одной газете про меня написали, что во мне очнулся Бог. Вы это понимаете? Очнулся Бог… Как это может быть? Будто Он спал во мне, словно нерадивый сторож… Я этого не понимаю. Но мне не по себе. Я не знаю почему, но мне не по себе, Поль. Я не знаю, что со всем этим делать. – Он приложил руку к груди. – Тут. Понимаете? Тут стало что-то не так… Все изменилось, словно у меня там растет еще одно сердце…
– Сердце?
– Оно такое огромное…
– Боже мой, я знаю хорошего врача, – сказал мясник, у которого дрожали губы, – это очень хороший врач, мсье…
Тео покачал головой.
– Выходит, в каждом человеке дремлет Бог. Я этого не понимаю, но сегодня я убил своего лучшего друга, Ивана Яковлевича Домани. В нем тоже жил Бог, как и во мне, и я его любил. И я же его убил. Значит ли это, что я убил Бога? Разве это возможно? Не понимаю… – Он вздохнул. – Все так запутано…
– Боже мой, зачем вы мне это рассказываете? – Мясник заплакал. – Ведь вы меня не убьете, мсье? Мсье! – Он по-бабьи всплеснул руками. – Крикри! Он же меня убьет!

