Оценить:
 Рейтинг: 0

Глухая пора листопада

<< 1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 93 >>
На страницу:
57 из 93
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Они расстались, обменявшись паролями.

Снова длинные полутемные коридоры, высокие, до потолка, шкафы с книгами. Но уже нет сожаления об утраченном времени, уже бодрость, не библиотекой навеянная. Снова вестибюль, гардеробная, швейцар, подающий пальто и шляпу. Но Якубович уже не замечает швейцара, не слышит, как тот журит: «А редко, сударь, навещать стали, ре-е-едко».

И лишь на улице, среди прохожих, в громе конок, Якубович оторопел: не сболтнул ли на радостях лишнего, а? Конечно, Переляев – по хватке видать – парень старых конспиративных традиций. Но открывать лопатинский ларчик никто Якубовичу не поручал. Не открыл в свое время Блинову, а сейчас вот и открыл, а потому… Якубович сознавал почему!

Еще там, в курительной, он уже мысленно витал над Дерптом: вот оно, желанное! Пусть корректуры, пусть редактирование. Пусть! Зато перо, перо… Однако не только перо. Он уедет из Петербурга. Оборвет все нити, устранится от главного русла движения. Он изолируется в Дерпте. И тогда все убедятся в том, в чем ему, Якубовичу, так нужно всех убедить и в чем он не может, не унижаясь, убеждать. С пользой для партии он укроется в Дерпте, и тогда уж никто не посмеет даже подумать: «Нелегальных арестовывают, а ты, легальный, на воле».

Якубович наивно забывал «пустячное» обстоятельство: если уж тебя подозревают в самом ужасном, то никакое отсутствие не во благо. Забывая об этом, Якубович спешил к Лопатину. Лишь Герману Александровичу он выскажет все, как некогда хотел высказать Блинов.

Якубович долго искал Лопатина. День, недавно такой молодецкий, померк, угрюмо задушенный тучами. Зима в тот год выдалась неуступчивая. Сеялся снег.

Уже затемно Якубович перехватил Лопатина на углу Шведского переулка, знаком позвал за собою, Лопатин повиновался, а как вышли к каналу, дернул Якубовича за рукав:

– Что стряслось?

– Ничего, ничего, сейчас, – поспешно отвечал Якубович, увлекая Лопатина по набережной.

– А ежели ничего, так чего мерзнуть? Идемте ко мне чай пить.

Якубович запротестовал: Герман Александрович забывает конспирацию. Лопатин отмахнулся, не догадываясь, что его оппонент совсем недавно, в курительной, явил редкостную неконспиративность.

На другой стороне канала темнела каменная стена Михайловского сада. Черные деревья сплотились в общую глухую черноту. Снег повалил гуще, сухими хлопьями.

Якубович был возбужден. Якубович высказался стремительно. А Герман Александрович будто и не расслышал ни о «подозрениях на подозрения», ни о «непригодности к практическому», ни о «желании изолироваться», а расслышал только про дерптскую типографию.

– Гер-р-рой, удр-р-ружил, чер-р-рт, какая пр-р-роница-тельность! Сбер-р-рег! – рокотал Лопатин.

Это все адресовалось Переляеву.

– Стойте! – И Лопатин остановился. – Да знаете ли, кто он? Мне ж о нем Блинов… Клянусь, тот самый. Блинов, именно Блинов про дерптского приятеля говорил, хоть и безымянно, но говорил. Тогда это было ему очень важно, Петр Филиппович.

Якубович при имени Блинова тотчас подумал, что сейчас похож на Блинова. Однако, нет, не похож… Он-то вот уже и сказался Лопатину, а Блинову не дали. «И виною – я, я, я!» – горько простучало Якубовичу. Горько, но коротко: он съежился, напрягся в ожидании ужасных обвинений – Лопатин не назвал его «Петруччо», а назвал Петром Филипповичем.

– Петр Филиппович, – говорил Лопатин, отпуская локоть Якубовича, – позвольте-ка без дипломатии. Дегаевским ядом мы, верно, все малость отравились. Так вот мне, грешным делом, мелькнуло эдакое. Но лишь мелькнуло, потому что вы и эдакое – абсолютно! Абсолютно несовместно.

Лопатин говорил то, что Якубович жаждал услышать. Но говорил, словно бы мешкая, словно бы запинаясь, и Якубович все еще был в напряжении.

– Не обижайтесь, – продолжал Лопатин, – выслушайте холодно. Ни на йоту не сомневаясь в Петре Филипповиче Якубовиче, я сомневаюсь… – Лопатин повел подбородком в сторону, туда, за Екатерининский канал, за дворцовый Михайловский сад. – Согласитесь, этот мерзавец непременно донес на вас, а «там», по известной методе, решили повременить, не трогать Петра Филипповича Якубовича. Якубович – человек заметный, публика тянется. Огонь горит ясный, ну и летят, слетаются. А ведь и сам по себе огонь, и те, кто на него слетается, далеконько видны. Как полагаете? Ежели без эмоций, трезво?

Якубович растерялся. Потом криво усмехнулся:

– Выходит, я… Стало быть, по-вашему, я подсадная утка?

Лопатин развел руками.

– Ну-с, это… это несколько… Впрочем, чем грубее, тем точнее. А что поделаешь, Петруччо? – И словно затем, чтобы не длить его унижение, быстро сказал: – И потому-то ваша поездка в Дерпт оказалась бы полезной втройне: избавите некоторых товарищей от прицельных выстрелов нынешних Судейкиных, это раз; со своего следа гончих собьете, два; и третье, самое главное – газета. Верно? Ведь верно ж, Петруччо?

– Да, пожалуй, – промямлил Якубович.

Он бы теперь, кажется, и подозрения на самое ужасное принял, лишь бы не быть «подсадной уткой». Желанное устранение от главного русла, желанная поездка в Дерпт, желанное служение пером – все захлестнуло чувством унижения, обиды, чем-то неуловимо отвратительным. И даже, черт побери, нелепо-смешным: «подсадная утка…»

А Лопатин, снова взяв об руку Петруччо, уже рассуждал, что десятый номер «Народной воли» должен выйти в свет, должен свидетельствовать единство, что раскол с Исполнительным комитетом недопустим, что надо скорее кончать неразбериху да и грянуть всей артелью.

Якубович слушал плохо.

3

Знака безопасности не было. Этого следовало ждать каждый день. И не столбенеть посреди Пушкинской.

Знака безопасности – штора наполовину окна, зажженная лампа на подоконнике, чуть приоткрытая форточка – не было. Вновь обретя способность двигаться, Флеров несколько раз прошелся по Пушкинской, медлил напротив дома номер двадцать, пристально взглядывая на одно из окон, в третьем этаже. Ни шторы, ни лампы. И форточка закрыта.

Флеров не знал, что в этот час в здании у Цепного моста чиновник департамента государственной полиции выводит красиво и четко: «Дело о Рабочей группе партии «Народная воля». Этого Флеров не знал. Зато он, закоперщик упомянутой группы, знал, что участие в ней предусмотрено статьей 250-й «Уложения о наказаниях»: годы и годы каторги.

Каторги Флеров не то чтобы не страшился, но принимал, как каждый русский принимает русскую пословицу о суме и тюрьме. И другие участники Рабочей группы тоже ее принимали, студенты да курсистки, собиравшиеся в квартире на Пушкинской.

Уже редчал прохожий, шум извозчиков возникал словно бы внезапно, из парадной проститутка сигналила папиросой, а Флеров все ходил, ходил, рискуя навлечь внимание дворников.

Флеров думал о тех, кого захватили и увезли либо на Шпалерную, в дом предварительного заключения, либо в штаб корпуса жандармов, либо в крепость, на Петербургскую сторону. Он думал о своих товарищах горестно, но вместе и с каким-то неправедным укором. Он почти злился на теперешних арестантов, словно те нарочно сделались арестантами.

Давно и упорно, как тяжесть, тянул Флеров в сторону «рабочего вопроса». Главным в революции считал он пролетария, все хотел посвятить рабочим боевым дружинам, пропаганде на заводских окраинах. Он противился «центральному террору», метанию бомб в царя, великих князей или министров. (Правда, однажды они с Нилом Сизовым надумали прикончить графа Толстого и явились в министерство, но покушение на его сиятельство было делом исключительным.) Флеров иной террор признавал, понятный, как он полагал, народу: фабричный и аграрный – уничтожение зловредного «непосредственного» гнуса.

На Рабочую группу Флеров смотрел как на свое детище. Провал принял как крушение личное. Он слыхал, что Желябов в роковые минуты утешался: «Ничего, люди найдутся». Знал, что освободительное движение неостановимо. Понимал, слыхал, знал. Да только каждому своя доля, свой пай. Попробуй озирать «исторический процесс», когда бредешь разбитый, ко всему безучастный и тебе, право, все равно, где приклонить голову.

Голову он приклонил на Васильевском острове.

Несмотря на поздний час, Греков, ужасно длинный и тощий, сложился аршином над шаткой конторкой. По обыкновению секретарь редакции газеты «Новости» днем не управился и теперь, дома, сопя и хмыкая, расправлялся с гранками, яростно орудовал толстым цветным карандашом и внушительными, как у портных, ножницами. И конечно, впуская приятеля, продекламировал эпиграмму, известную всем журналистам:

Здесь над статьями совершают
Вдвойне убийственный обряд:
Как православных, их крестят
И, как евреев, обрезают.

Но Флеров нецеремонно буркнул:

– До утра можно?

– Можно, бирюк.

Греков ничуть не удивился: Флеров в последнее время часто бывал не в духе. Греков принес чаю, итальянской колбасы, ситник. Флеров ни к чему не притронулся, растянулся на клеенчатом диване и угрюмо уставился в потолок.

Секретарь редакции опять зашуршал гранками и опять взялся за карандаш и ножницы, да только дело не спорилось. Уж очень не терпелось Грекову рассказать и про письмо из Парижа, и про весьма импозантного господина, которому он, Греков, вручил нынче письма, доставленные оказией.

Греков принадлежал к тем лицам, которых в полицейских сферах определяют «посредниками», а в нелегальных – «сочувствующими»; самого себя называл он «дуплом», «почтовым ящиком».

Редакция столичной либеральной газеты получала корреспонденцию «со всех концов света»; Грекову нетрудно было, помимо прямых обязанностей, исполнять еще и дополнительные. Без всякого, разумеется, вознаграждения. Вознаграждало сознание причастности к «революции».

Как ни подмывало журналиста кое-что выложить, он продолжал сопеть и хмыкать над гранками. Греков робел Флерова, хотя (или поэтому) держался запанибрата. Ладно, думал, подожду, когда оттает.

<< 1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 93 >>
На страницу:
57 из 93