– А что я сказал обидного? – поднял брови сосед. – Вот ее, предполагаемую, как выяснилось, ошибочно, маму, – сосед кивнул в сторону молодой женщины, – громко назвал красивой. Ну и что? Вы заметили, как она улыбнулась?…
Почему тянет меня так подробно сказать о нем, о чукче с машиной, о стюардессе, о мальчике с голубым шаром, обо всех остальных, веселых или хмурых, усталых или бодрых, пожилых или молодых? Каждое необязательное, пустяковое слово, движение, взгляд, поступок – всё это будет кому-нибудь на свете нужно. Кому?
– Таким словам ни одна баба не обидится… Хотя, между нами говоря, если б кто знал, как невыносимо скучно иметь при себе постоянно только лишь красивую женщину и больше ничего, – добавил непонятный человек с газетами.
В салон вошла стюардесса. На легкой тележке она везла кофейный дымок и все, что к нему полагалось. Чуткие глаза моего соседа повернулись к ней. Стюардесса подошла к нашим креслам. Он взял у нее поднос, подчеркнуто элегантно, едва заметно склонив голову.
– Чья коробка с апельсинами? – заметила девушка. – Поправьте, пожалуйста, пока не упала кому-нибудь…
Парень встал и начал двигать коробку. На мой взгляд, она покоилась надежно и крепко, но входила на две трети, выдаваясь над креслами оранжевым боком.
– Кто проиграет, – сядет на это место, – предупредил парень.
О чем я думал в те минуты? Кажется, ни о чем…
О снежно-серых облаках, настеленных бесконечно от края до края над лесами, дорогами, поселками, над которыми, наверное, летели мы, не видя ничего на такой огромной высоте, ничего кроме ощутимой тверди облаков. О небе, открытом на все четыре стороны света, о небе, где никогда не бывает ни единой тучки, они лежат на земле. Облака не для неба, они для мокрой темной земли…
Я никогда не летал в такую даль, поэтому сначала меня удивила непринужденность, с какой мой сосед скинул с ног ботинки. Он вытянул ноги, опустив газету на колени, блаженно зевнул и закрыл глаза. Я посмотрел вокруг. Парень, игравший в карты, соединил свои полуботинки одним шнурком, привесил их к сиденью, а когда заметил, как я гляжу на его приготовления, подмигнул мне:
– Иначе убегут. Однажды я левый ботинок по всему салону искал.
– Непутевые твои ботинки, – сказала ему бабушка, – в хозяина подкидного. Такие же непутевые.
– Чем я вас обидел, мамаша? – улыбался парень.
– Сказали тебе, подвинь ящик, а ты упрямый.
– Да я за ними два часа в очереди стоял, больше видеть их не могу, не то что шевелить.
– Зачем тогда покупал?
– На семечки.
– На семечки? Апельсины? А, сажать в огороде надумал, шутник?
– Посею там, где одни медведи живут, в тайге.
– Непутевый.
Бабушка сидела в мохнатых серых носках. Шлепанцы она завернула в газету и положила их себе в кресло.
Японец лаковые свои ботинки не снял. Я поглядел осторожно, так, чтобы он этого не заметил. Потом я увидел ее ноги, обутые в туфли ноги молодой женщины, а может быть и девушки в синих джинсах. Трое нас, обутых на весь лайнер, пришел я к весьма глубокому наблюдению. Она, японец и я. Уже небольшая обособленная каста не разуваемых.
Настала очень долгая тишина, если она, может быть, тишина – в замкнутом гудящем от внешнего могучего напряжения, салоне. Окна становились как бы черными зеркалами, темнея с каждой минутой, вбирая в себя отражения сонных людей, свет неярких плафонов над ними, создавая рядом такой же, летящий в пространстве, одинаковый с нами салон, и только блики на крыльях иногда выдавали, что это нереальный, зыбкий, невесомый, как тень, мираж. Ночь летела навстречу нам с востока, а мы торопились навстречу ей.
Вдруг на дорожке посреди салона я увидел маленький детский ботинок. Он притаился на ковре, смешно подняв кверху ремешок, похожий на хвостик, и смотрел на меня черным глазом-пуговкой, будто убежал от своего хозяина и теперь боялся, как бы его не поймали, подкрадывался ко мне, помахивая ремешком или хвостиком. Вибрация заставила его скользить по мягкому зеленому ворсу.
Я едва удержался, чтобы не сказать ему «кис-кис», таким выглядел он живым и веселым этот маленький рыжий ботинок, похожий, наверное, на своего хозяина. Я даже протянул руку, чтобы слегка погладить рыжий бочок, или хвостик, или просто прикоснуться к нему. И неловко, нелепо замер, забыв отвести руку. Молодая женщина, склонив голову, смотрела на меня и на этот озорной ботиночек и улыбалась мне, ему, нам. Все вокруг спали, а мы, почти против друг друга, улыбались неизвестно чему, а хвостик подрагивал и буквально спешил убежать от нас в темный угол, под мягкое кресло.
Она счастливо засмеялась, опустилась перед ботиночком совсем у моих ног, взяла его в пригоршни, как настоящего котенка и отнесла туда, где спал на руках у матери маленький отважный мальчик. Я видел только его безмятежную макушку, смешной хохолок на ней, похожий на взъерошенный хвостик.
Мой сосед поднял голову, будто прислушиваясь к ровному гулу моторов.
– Гудит, – сказал он, потягиваясь, – хорошо гудит.
– Усыпляет.
– И пускай себе, лишь бы гудел, пока в небе. Никогда не забуду одну злую шутку… Да… сели ночью в Томске. Я на променад не вышел, а рядом один уснул. Открывает глаза, тишина, самолет пустой, дверь открыта. В чем дело, спрашивает. А я брякнул, как ударил: падаем… Вспоминать совестно. Валидолом отходился, бедняга…
Он поник, укрытый газетой, как пледом, и снова надолго оставил меня в покое.
Высота. Почти безмерная высота. Как она потаенно вбирается и холодеет внутри каждого из нас от взгляда на черную мистику, окон, алые блики на крыльях, тонкие стены, тонкий потолок и дрожащий пол под нами…
… Когда моему мальчику было три года, он попросил меня подняться вместе с ним на последний этаж дома, в котором он живет со дня своего рождения. Коренные первоэтажники, мы вошли в тесный лифт, как в настоящую космическую кабину, огляделись вокруг, не торопясь, нажали кнопку, стали подниматься выше, выше, выше. Я чувствовал, как замирает в руке моей ладошка мальчика, идет от нее ко мне живое волненье, самый начальный восторг высоты.
Рано ему, подумал я. Чего доброго сам начнет бегать к лифту и котенком гулять по карнизам-перилам. Я хотел найти какую-нибудь при чину, остановить лифт, отложить путешествие, но малыш так потянул меня к себе, столько было в нем благодарной живой радости ко мне, виновнику восхождения, предводителю экспедиции, что я засмеялся и выпрямился, широко поставив ноги, как ставит их, наверное, кто-нибудь на палубе корабля.
Мы открыли дверь на общую лоджию, шагнули прямо к синему обрыву, мальчонка замер, не понимая, как стали вдруг игрушечными, далеко внизу, огромные троллейбусы, дымные самосвалы, бывшие совсем недавно такими сердитыми великанами. Над маленькой улицей плыл по каналу-ручейку маленький теплоход, а за этим каналом белело, синело, сверкало солнечными блестками-окнами нескончаемое Тушино со всеми своими домами, деревьями, башнями, трубами. Ветер летел отовсюду: сбоку, сверху, снизу. Я поднял, взял его на руки, ошеломленного мальчика, будто не доверяя шальному ветру, летучей высоте, а мальчик мой вдруг обхватил меня, единственного, кто был привычным и надежным в этом улетающем неизвестно куда пространстве, и сказал такое, что на миг оледенило самое сердце во мне.
– Папочка, а ты не бросишь меня?
Я прижал его к себе, содрогаясь от нежности.
– Что ты, маленький мой? Что ты… что ты… что ты? – бормотал я.
Первое путешествие, первое открытие высоты, сияния. Открытие света и первое ощущение возможного или невозможного предательства. Мальчик мой…
…А самолет между тем висел, казалось, неподвижно в плотном и черном. И только ровный гул передавал ощущение полета. Гудит, вдруг сказал я сам себе словами соседа, хорошо гудит…
…И даже теперь, один на один с листом белой бумаги я чувствую, с какой неохотой, с какой тягостью берусь я написать о том, что было с нами потом, как откладываю от одной строчки к другой, сделавшее меня седым, воспоминание…
Сначала в окнах, одно мгновение, был ослепляющий невыносимо яркий алый свет. Мы окунулись в него, и кромешный вселенский грохот ударил по всем жилкам и ребрам нашей хрупкой машины, бросил ее вбок или вниз, или обратно, или вперед, или в разные стороны мгновенно, я не мог понять, куда, не мог понять, кто закричал так страшно: все мы сразу или сам аппарат от металлической ломающей боли.
Но стихло так же быстро, как все это случилось. Нигде не потрескались, не смялись, не разлетелись, не лопнули крошевом тонкие стены, пол и потолок. Стекла чернели по-прежнему холодно и непроглядно. Испарина туманила их. И только следы от капель змеились, текли по ним, как черные стеклянные трещины.
Мой сосед ошарашено трогал смятое о переднее сиденье лицо. Плакал испуганный мальчик. Салон гудел встревоженными голосами.
– Канальи! Все-таки шлепнулись на мою голову ни много ни мало десять килограммов.
Это сказал парень, игравший в карты, поднимая коробку с апельсинами обратно в металлическую сетку. От его слов, от уверенного голоса, буднично обыкновенных движений одного человека стало почему-то спокойнее. Люди опускались в кресла, поправляя прически, одежду, отыскивая ботинки.
– А я думаю, откуда гром такой, – съязвила бабушка сиплым, не своим голосом. – Бог тебя наказал.
– Что это? – белыми непослушными губами спросил мой сосед. – Я спал… ремни, дурак, отстегнул…
– Наверное, молния, грозовая туча, – сказал я. – Все обошлось. Гудит, слышите?
– Верно, гудит…