Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Предательство профессора Преображенского. Рукописи горят. Наблюдения и заметки

Жанр
Год написания книги
2017
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Све-е-етит месяц… Све-е-етит месяц… Светит месяц… Тьфу, прицепилась, вот окаянная мелодия! (Ну да, это ведь народная музыка, а не Верди и не романс Чайковского на стихи Толстого – Ю. Л.).

Он позвонил. Зинино лицо просунулось между полотнищами портьеры.

– Скажи ему, что пять часов, чтобы прекратил, и позови его сюда, пожалуйста.

Процесс воспитания продолжается. Но насколько гениален профессор как хирург, настолько бездарен как педагог. Все-то у него с рывка да с толчка, с бранью, попреками, криками, неуместными или непонятными для новорожденного человека требованиями и ограничениями. Это тоже обучение, но какое-то дефективное, видимо, под стать дефективному пациенту (вспомним: социально дефективными считались беспризорники в «Республике ШКИД» Л. Пантелеева и Г. Белых). Причем интересы воспитуемого отвергаются воспитателем напрочь.

– Я, кажется, два раза уже просил не спать на полатях в кухне – тем более днем?

Человек кашлянул сипло, точно подавившись косточкой, и ответил:

– Воздух в кухне приятнее.…

– Спанье на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство! Ведь вы мешаете. Там женщины.

Начав с морали, Филипп Филиппович переходит к одежде, поскольку, облачение «человека маленького роста и несимпатичной наружности» буквально режет ему глаза: «На шее у человека был повязан ядовито-небесного цвета галстук с фальшивой рубиновой булавкой. Цвет этого галстука был настолько бросок, что время от времени, закрывая утомленные глаза, Филипп Филиппович в полной тьме то на потолке, то на стене видел пылающий факел с голубым венцом. Открывая их, слеп вновь, так как с полу, разбрызгивая веера света, бросались в глаза лаковые штиблеты с белыми гетрами».

– Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстуке.

Человечек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстук.

– Чем же «гадость»? – заговорил он, – шикарный галстук. Дарья Петровна подарила.

– Дарья Петровна вам мерзость подарила, вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Купить при-лич-ные ботинки; а это что? Неужели доктор Борменталь такие выбрал?

– Я ему велел, чтобы лаковые. Что я, хуже людей? Пойдите на Кузнецкий – все в лаковых.

Откуда, в самом деле, «человек маленького роста и несимпатичной наружности» может знать, что «при-лич-но», а что нет, если только вчера он был собакой, с одной стороны, и трактирным балалаечником, с другой? Где он рос, кто его воспитывал, кто прививал ему понятие о вкусе? Никто. Тогда что с него требовать? Не требует же профессор хорошего вкуса от Дарьи Петровны, подарившей новому человеку «гадость» и «мерзость». Преображенский устраняется и от этого вопроса – как и от всех прочих, связанных с подлинным преображением «Шарика в очень высокую психическую личность», – и получает то, что из него получилось: экс-пес воспринимает массовый, уличный вкус. И кого в этом винить? Тем более глупо призывать только-только возникшее «лабораторное существо» посмотреть на себя со стороны:

– Вы… ты… вы… посмотрите на себя в зеркало на что вы похожи. Балаган какой-то.

Допустим, человечек на самом деле смотрит и что, ужасается увиденному? Едва ли. Напротив: увиденное ему ужасно нравится, иначе зачем он навешивает на себя столь безвкусный, с точки зрения профессора, галстук?

Иные требования доктора справедливы:

– С Зиной всякие разговоры прекратить. Она жалуется, что вы в темноте ее подкарауливаете. Смотрите! … Окурки на пол не бросать – в сотый раз прошу. … С писсуаром обращаться аккуратно. … Не плевать! Вот плевательница.

Другие тоже справедливы, но, так сказать, в одностороннем порядке:

– Чтобы я более не слышал ни одного ругательного слова в квартире! – ведь доктор в повести ругается больше всех.

Например, когда Шариков, украв два червонца, пытается свалить вину на Зину, а та «немедленно заревела, распустив губы, и ладонь запрыгала у нее на ключице», доктор ее «утешает» следующим образом:

– Ну, Зина, ты – дура, прости господи…

Не случайно человечек, еще не ставший Полиграфом Полиграфовичем, но объявивший об этом, резонно замечает Преображенскому:

– Что-то не пойму я, – заговорил он весело и осмысленно. – Мне по матушке нельзя. Плевать – нельзя. А от вас только и слышу: «Дурак, дурак». Видно только профессорам разрешается ругаться в Ресефесере.

Тем самым будущий Полиграф Шариков показывает, что он совсем не глуп, умеет наблюдать и делать выводы о происходящем. Он попадает не в бровь, а в глаз профессору, потому что «Филипп Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его. Напившись из другого, подумал: „Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках не могу держать себя“». А чуть раньше он в раздражении отмачивает очевидную глупость:

– Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам.

– Что я, каторжный? – удивился человек и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине. – Как это так «шляться»?! Довольно обидны ваши слова. Я хожу, как все люди.

На что «Филипп Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. „Надо все-таки сдерживать себя“, – подумал он».

Давно забыты тары-бары о том, что «Единственный способ, который возможен в обращении с живым существом», – это ласка. Сейчас не до ласки, только бы не сорваться, не перейти на крик, не взбелениться. А может, надо было все-таки попробовать лаской? Получилось довольно скверное «экспериментальное существо», возможно, это даже, по утверждению прозревшего в дальнейшем профессора, это:

– Клим, Клим… Клим Чугунков… вот что-с: две судимости, алкоголизм, «все поделить», шапка и два червонца пропали… хам и свинья…

Но поговорить по душам, приобнять, похвалить за виртуозную игру на балалайке разве трудно было? Впрочем, максиму об ответственности за тех, кого мы приручаем, А. Сент-Экзюпери тогда еще не вывел. Но ведь нельзя выказывать к своему же собственному детищу такое пренебрежение – вплоть до того, что не дать ему от рождения абсолютно никакого имени!

– Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить все по плану этого вашего домкома? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии, – недоуменно вопрошает Преображенский.

Собаке, приведенной с улицы, профессор дает имя; человека, полученного лабораторным путем, назвать не удосуживается. Безымянное нечто бродит по квартире своего «отца», «отчима» или «второго отца», давшему ему человеческую жизнь, ест, пьет, раздражает насельников советского оазиса своим видом, треплет им нервы безобразным поведением, наносит им и их имуществу тот или иной ущерб, но при этом у всех есть имена, а у него – нет. Большей невнимательности к живой твари, тем более делу рук своих, со стороны творца представить трудно. Хоть бы Ваней, Иваном Ивановичем нарекли, что ли. Все общаются с ним, ведут разговоры, командуют, распекают, – но при этом никак не называют! Никто – даже ассистент, не говоря уже о прислуге, людях, подчиненных профессору, – никто не задает вопроса: «А как звать этого человека? Как к нему обращаться?» Даже у безобразного горбуна Квазимодо (В. Гюго. Собор Парижской Богоматери) и у омерзительного Калибана, сына ведьмы Сикораксы (У. Шекспир. Буря) есть имена. И только прооперированный доктором пациент лишен этого столь необходимого для жизни атрибута.

Можно себе представить, как Швондер встречает бывшего пса, этакого человечка-недотыкомку, на лестнице и спрашивает: «Товарищ, вы кто?» – «Не знаю», – смущенно отвечает тот». – «Как это?» – удивляется Швондер. – «Не знаю», – пожимает плечами человечек, впервые, быть может, осознающий, что и у него должно быть имя. – «Как вас зовут, знаете?» – продолжает допытываться Швондер. – «Нет». – «А к кому вы пришли?» – «Ни к кому. Я здесь живу». – «Как это? Откуда же вы здесь взялись?» – «Меня профессор оперировал…» Такого рода диалог вполне себе представим, ведь в отличие от профессора «прелестный домком», хотя бы в лице того же Швондера, относится к новому жильцу более чем терпимо:

– Встречают, спрашивают – когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься? – говорит «неожиданно явившееся существо».

Вот «многоуважаемый» и притуляется к тем, кто его хотя бы внешне уважает, – мудрено ли? Не без подачи председателя домкома, не могущего «допустить пребывания в доме бездокументного жильца, да еще не взятого на воинский учет милицией», человек «победоносно» заявляет:

– Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете и шабаш.

– Как же вам угодно именоваться?

Человек поправил галстук и ответил:

– Полиграф Полиграфович.

– Не валяйте дурака, – хмуро отозвался Филипп Филиппович, – я с вами серьезно говорю.

Недоумение профессора вроде бы вполне законно, но, с другой стороны, он опять выказывает себя не вполне сведущим в текущем моменте: по сравнению с тогдашними именами вроде Даздраперма (да здравствует первое мая), Больжедор (большевистская железная дорога), Тролебузина (от сокращения фамилий Троцкий, Ленин, Бухарин, Зиновьев) Полиграф выглядит более-менее прилично, во всяком случае, не выпадает из тогдашней тенденции. Впрочем, профессор не читает «советских газет» и может быть не в курсе принятого в ту пору имянаречения. Но если вы даже не думаете назвать выведенное вами существо хотя бы Иваном Ивановичем – получите Полиграфа Полиграфовича! Ладно, имя «пропечатано в газете и шабаш», но Преображенскому неймется: он продолжает унижать Шарикова. Когда «из домкома к Шарикову явился молодой человек, оказавшийся женщиной, и вручил ему документы, которые Шариков немедленно заложил в карман и немедленно после этого позвал доктора Борменталя.

– Борменталь!

– Нет, уж вы меня по имени и отчеству, пожалуйста, называйте! – отозвался Борменталь, меняясь в лице.…

– Ну и меня называйте по имени и отчеству! – совершенно основательно ответил Шариков (это речь автора – Ю. Л.).

– Нет! – загремел в дверях Филипп Филиппович. – По такому имени и отчеству в моей квартире я вас не разрешу называть».

Почему? На каком основании? По какому праву профессор запрещает человеку называться своим собственным именем? Потому что «рылом не вышел» (Ф. М. Достоевский. Дневник писателя)?

Об имени Полиграф разговор впереди, а пока еще один урок Филиппа Филипповича Преображенского Полиграфу Полиграфовичу, принявшему «наследственную фамилию» Шариков. На сей раз это урок того, как подобает относиться к инакомыслию. Усомнившись в словах последнего насчет существования имени Полиграф, профессор как «человек фактов», заявляет:

– Ни в каком календаре ничего подобного быть не может, – а убедившись в правоте Шарикова, велит Зине сжечь календарь:
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8