– Ну, там время по-иному ощущается, – вставил Петр. – Не так, как у нас.
– Все равно… Лишь бы долго, долго, – ответила Галя.
Мефодий между тем занялся ловлей каких-то насекомых. Старушка, зябко укутавшись в платок, слушала беседу.
– Да и мои… тоже жить хотят, – то и дело вставляла она, подмигивая.
«Где это Мефодий выкопал такую, – подумал Петр, – а может, точнее: где она его такого выкопала?»
Анастасия Петровна сидела на возвышении, на самом, так сказать, его пике, и с дурашливой снисходительностью посматривала на своих гостей. Наливочка была, конечно, предложена и старушке, но Анастасия Петровна с резвостью вылила почти всю долю в землю, поделясь со своими.
– Им тоже надо… сладенького, – шепнула она дереву.
– Где же вы живете, Анастасия Петровна? – поинтересовался Петр.
– В Москве живу. Где же мне еще жить. По Гоголевскому бульвару прописана…
Вдруг стало вечереть, хотя кроваво-нежные лучи солнца еще проникали сквозь деревья. Надо было уходить. Шумел ветер.
– Ну, я вас провожу, – сказала старушка. – А сама пойду пить чай с ночным сторожем.
Кряхтя, она встала со своего возвышения. «Могилка – то девицы, – ласково добавила она, – в девушках ушла».
Путь нужно было держать нелегкий: томление и блаженство растопило почти всех. Один Мефодий был неутомим. А старушка шла, почему-то широко расставив ноги, точно это были у нее ходули. Юбка неопрятным мешком покрывала ее плоть.
– Видите, Петр, видите, – повторяла Люда. – Вечность – о, если б в нее войти… А думаю, и теням, наверное, страшно, когда их судьбы предсказывают…
Еле выбрались из запутанного кладбища: перед тем Анастасия Петровна, попрощавшись, потрепала Мефодия по плечу и исчезла по кривой дорожке. Когда подошли к дому № 8, все было уже во мраке, лишь качались деревья от ветра, точно темные призраки, и горели огни в окнах. Мефодий тут же юркнул куда-то в сторону.
VIII
Галюша решительно предложила зайти всем оставшимся (Люде и Петру) к ней домой, в ее квартиру из двух уютных комнат, благо мужа с сынишкой десяти лет она отправила в деревню – отдыхать.
Шли – даже по земле – осторожно. Лестница была скрипучая, деревянная, и квартирки, как норки, теснились здесь плотно друг к другу. Но у Гали оказалось очень родимое, вовлекающее гнездо, где можно было быть самим собой. Дружелюбно расселись за столиком с простой клеенкой, у окна, за которым трепетал клен.
Галя быстренько собрала – для уюта – маленький ужин под ту же наливочку, которая у нее была неиссякаемая.
Но внезапно – за стеной, в соседней квартире – раздался резкий истерический крик, послышалось падение чего-то тяжелого и затем не то ворчание, не то сдавленный стон.
– Ох, как раз с этой квартирой беда, – вздохнула Галя, – ведь там живет Ира.
И она посмотрела на Люду. Петр немного заволновался – по интеллигентской привычке.
– Ничего, ничего, Петр, – и Галюша сладко опрокинула в себя рюмку с наливочкой. – Люда знает, у нас в доме жильцы все смирные, бывалые, ну, конечно, Мефодий со странностями, но только одна эта семья Вольских не удалась. И как раз наши соседи.
Крик повторился.
– А что за Ира, что за суровая женщина? – спросил Петр.
– Какое! Девочка 13 лет.
– Ого!
– Она кого хошь на себя наведет, хотя сама в малых летах. Я, Люда, скажу, что нарочно своего Мишку в деревню сплавила. А то боюсь: Ирка попортит.
– Хороша! – вставила Люда.
– Да, у нее глаза-то какие, Люд, тяжелые и опять же безумные, ты сама мне говорила, – ответила Галюша, взглянув на невидимый во тьме клен. – Потом, Зойка, ее мачеха, мне рассказывала, что она крест нательный чей-то украла и оплевала… Ну, зачем это ребенку, она ж не понимает в этом, а так ненавидит крест изнутри. Тут что-то не то!
– Месть за детские крестовые походы, – рассмеялся Петр.
– И все-таки ее жалко, Ирку, – поправила Галюша.
Опять раздался истерический крик.
– Я б сынка своего и на лето при себе оставила, да боюсь Иркиного разврата. Хоть с квартиры съезжай, – совсем задумалась Галя.
История Иры – по большинству источников – была такова. В тяжелые, послевоенные годы ее мать-одиночка побиралась вместе с ней, с малолетней девочкой, по деревням и городам, где-то в запредельной глуши, в Сибири.
Однажды мать забрела на край маленького города, в какое-то общежитие, на отшибе, где жили рабочие какого-то далекого племени, собранные бог весть откуда. Хотела мать чего-нибудь попросить у них и сплясала для этого, по своему обыкновению. Но вместо отдачи рабочие эти, убив, съели ее, а про девочку-малютку позабыли. Ели они ее в большой общежитской столовой, сварив предварительно в котле. А забытая девочка ходила между ними, сторонилась и молчала, глядя, как они ели.
Потом один рабочий, наевшись, пожалел ее, спрятал и затем вывел в город. Говорили потом, что девочка все-таки не осознала в точности, что случилось с ее матушкой-плясуньей.
В городе ее приютили добрые люди, потом передали другим людям, потом официально выяснилось, что ее мать съели, и это было записано в закрытой Ириной характеристике, в детском доме. Прочитала как-то эту характеристику бездетная тридцатилетняя женщина Зоя Вольская, сама плясунья и шалунья, застрявшая в сибирском городке проездом из Москвы. И пожалев сиротку, особенно потому, что с ее матерью так обошлись, взяла девочку к себе, в Москву, в дом номер восемь.
Жила Зоя там в квартире вместе со своим оголтелым мужем Володей и со своей матерью Софьей Борисовной, старухой со скрытыми странностями.
И жизнь Иры потекла более или менее нормально, до тех пор, пока у нее самой не обнаружились – уже открытые – странности. Но до этого все шло хорошо. Зоя, правда, все больше и больше спивалась, лихо и неестественно: красавица она была, хотя и не нашедшая себя. Володя был чуть дурашлив, хотя в то же время чересчур строг; тайно сожительствовал он и со своей тещей, Софьей Борисовной, со старушкой, но это было как-то вне его сознания и мимоходом. Зато Софья Борисовна заботилась о нем. Зоя же об этом ничего не знала: ее и саму несло бог весть куда, и она нередко пропадала целыми ночами. Ира же росла здоровой девочкой. Жильцы были кругом тихие, радушные и проникновенные: Иру никто не обижал. Ненормальность у Иры обнаружилась как раз с того времени, когда у нее, у ребенка, появился почти взрослый ум. И вообще многое у нее было связано с умом. Все это достигло кульминации совсем недавно, когда Ира предложила Володе оставить Зою и сожительствовать с нею одной. Зоя потом, ругаясь, рассказывала об этой истории Гале. А до этого была дикая, неостановимая похоть, которая бросала Иру от мужика к мужику, в сад, в канаву, куда угодно…
Этим она совсем свела с ума своих новых радетелей. Была она девочка крупная, в теле, с брюшком, несмотря на детство, и с быстро развивающимся, как змея, острым умом. Уже в одиннадцать лет она страстно мечтала устроить свою жизнь, поскорее стать взрослой, чтобы пожить по-своему, в сладости и независимо.
В двенадцать лет она потеряла свое девство в пионерском лагере, с пионервожатым, которого умудрилась сама же соблазнить. Ее чудовищная безудержность в этом отношении переполошила весь двор, и все ее стали сторониться как чумы. Даже в школе недоумевали и не знали, что делать, стараясь не замечать…
Действительно, ее сладострастие не знало границ: даже во время приготовления домашних уроков она звала Володю и терлась около него, пока он, полупьяный, объяснял задачку.
Простая подушка превращалась для нее в стимул страсти, и пот наслаждения все время стекал по ее лбу.
Особенно выводило это из себя Зою. «Я когда-нибудь удушу ее», – думала она в тишине. Особенно бесила ее эта наглость и беспрерывность сладострастия любым путем, в соединении с детским пухлым личиком и невинными годами. Было и еще нечто тайное, что, может быть, больше всего изводило Зою изнутри.
А ум у девочки продолжал развиваться не по дням, а по часам. Она уже творила невероятные подлости. И во всем этом виделось желание жить, жить, чтобы расширить поле сладострастия, чтоб стать скорее взрослой, чтоб не упустить свое…
Детишки пугались Иры и удирали от нее. А ее расчетливость приводила в ужас жильцов, которые любили другую жизнь.
Люда познакомилась с Ирой почти сразу же, как переехала сюда, в дом номер восемь по Переходному переулку. Первым делом Ира попыталась и ее соблазнить: вообще ей было все равно, кого «соблазнять» и чего (хотя бы угол стола), и она уже имела опыт любви с девочками. Люда, утихомирив ее и отстранив, стала тем не менее страшно жалеть ее, сама не зная почему. Хотя жалеть ее было трудно: она непрерывно делала посильные подлости кому могла. Вот тут ее «расчетливость» разрушалась силою детской импульсивности и бесконтрольности, и она порой вызывала к себе ненависть и отвращение, хотя жильцы умудрялись ото всего быть отключенными.
Однако Мефодий пристально раскрывал на нее свой болотный зрак. Выл он только не раз, глядя на нее, а на других никогда не выл. Было в ней, ко всему, еще что-то тяжеловатое, страшное, и это «что-то» выражалось во взгляде, который одновременно был каменным и безумным, как определили этот взгляд Галюша с Людой.
– И чего она так мир етот любит, – ворчал пьяный инвалид Терентий. – Ведь в етом миру ее мать на ее глазах съели… Что ж у нее за глаза после этого такие жадные? Другие бы после такого ни на что не глядели, а у ей…