– Чево?!. Как это кал потустороннего?!
– Очень просто. Мы, вернее, то, что в нас вечно, уходим в другой мир, а труп остается здесь, как отброс… Смерть – это выделение кала, и калом становится наше тело… Знаете…
– Мало ли чего я знаю, – спокойно ответил Федор. – Но все равно «труп» – хорошее слово… Его можно понимать по-разному, – добавил он.
– Вы любите мертвые символы, слова?! – бросила Барская. Федор вздрогнул: «А ты их знаешь?!» («Ни с кем я еще так не разговаривал», – подумал он.)
Анна, закурив, продолжала разговор. От некоторых слов у Соннова чуть расширились зрачки. Вдруг Федору захотелось встать и мгновенно прирезать ее – разом, и чтоб было побольше крови. «Вот тогда будешь ли ты так говорлива на умные слова?! – подумал он. – Ишь, умница… Поумничаешь тогда в луже крови».
Но что-то останавливало его; это было не только невыгодность обстановки и предупреждение Клавы – Федор совсем последнее время одурел и даже забывал свойства действительности, как будто она была сном. Нет! – Но что-то в самой Анне останавливало его. Он никогда раньше не встречал человека, который, как он смутно видел, «вхож» в ту область – область смерти – которая единственно интересовала Федора и в которой сама Анна, видимо, чувствовала себя, как рыба в воде.
На один миг Федору даже показалось, что она знает об этом столько, что по сравнению с этим его опыт как лужица по сравнению с озером. Так ловко и уверенно говорила Анна. И в то же время какие-то подсознательные токи доходили от Анны до его отяжелевшей души. И из интереса, чем же кончится этот разговор и что вообще в дальнейшем может сказать ему Анна о смерти – Федор не встал с места, не зарезал Анну, а остался сидеть, уставив свой тяжелый, неподвижный взор на маленькой, подпрыгивающей в такт разговору туфельке Барской.
Они проговорили в том же духе еще около часа.
– Неужели вас действительно так интересует потусторонняя жизнь?! – спросила Анна.
Может быть, впервые за все свое существование Федор улыбнулся.
Его лицо расплылось в довольной, утробно-дружелюбной, по-своему счастливой, но каменной улыбке. Он вдруг по-детски закивал головой.
– Мы, интеллигенты, много болтаем, – начала Анна, пристально глядя на Федора. – Но не думайте, лучшие из нас могут так же все остро чувствовать, как и вы, первобытные… Хотите, Федор, я познакомлю вас с людьми, которые съели в этом деле собаку… Они знают ту жизнь.
Соннова мучила темная голубизна Анниных глаз. Но это предложение заволокло его. Он почуял мутное влечение к этим людям.
Встал и опять заходил по комнате.
– Значит, дружбу предлагаете? Ну что ж, будем дружить, – угрюмо сказал он. – А как ежели с тобою переспать? – вдруг выбросил он.
– Иди, иди. Не приставай ко мне никогда. Лучше занимайся онанизмом, – сухо вспыхнула Анна.
– Без трупа тяжело, – сонно проурчал Федор. – Ну да ладно… Я не бойкий… Плевать…
– Фединька, Федюш, – раздался вдруг за дверью тревожный, но сладенький голос Клавы.
Дверь приоткрылась, и она вошла. Несколько оторопев, Клава вдруг умилилась.
«Вот Аннушка жива! Вот радость-то!!» – тихо проурчала она себе под нос, всплеснув руками.
– Федуша, иди, иди к себе. А то еще поженишься… на Анненьке… Хи-хи… И чтоб к ней не лезть… дурень… дите, – прикрикнула она на Федора, вздрогнув своим пухлым телом.
Федор вышел.
– Вы, Аня, не обращайте на него внимания, – опять умилилась Клава, кутаясь в платок. – Он у меня добродушный, но глупый. И зверем иногда глядит по глупости.
Но Анна и так не обращала на Федора особенного уж внимания. По-видимому, у нее было кое-что поважнее на уме.
Но на следующее утро, когда Федор, угрюмо дремлющий на скамейке во дворе, попался ей на глаза, он снова заинтриговал ее.
– Знаете, Федор Иванович, – сказала она, с радостным удивлением глядя в его жуткие, окаменевшие глаза, – я сдержу свое слово. И познакомлю вас с действительно великими людьми. Но не сразу. Сначала вы просто увидите одного из них; но знакомство будет с его… так сказать… слугами… точнее, с шутами… Это забавные людишки… Повеселитесь… Для нас они шуты, а для некоторых – божества… Но поехать надо сейчас, в одно местечко близ Москвы!.. Поедете?!
Федор промычал в ответ.
Через полчаса они уже были у калитки. Бело-пухлое, призрачное лицо Клавы мелькнуло из кустов.
– Федор – ни-ни! – быстро прошептала она брату. Соннов согласно кивнул головой.
IX
Ехать нужно было на электричке. Две по жути непохожие фигуры подходили к станции: одна – Федора: огромная, сгорбленная, аляповато-отчужденная, как у сюрреального вора; другая – Анны: изящная, маленькая, беленькая, сладострастно-возбужденная неизвестно чем.
Одинокие, пьяные инвалиды, сидящие на земле, провожали их тупым взглядом. Даже в набитом поезде на них обратили внимание.
– Папаня с дочкой в церкву едут… Венчаться, – хихикнула слабоумная, но наблюдательная девочка, примостившаяся на полу вагона.
Федор с ошалело-недовольным ликом смотрел в окно, словно его могли заинтересовать мелькающие домишки, заводы, пруды и церкви.
Анна чуть улыбалась своим мыслям.
Сошли минут через двадцать. И сразу же начался лес, вернее, парк, безлюдный, но не мрачный, похотливо-веселый, солнечный.
Анна провела Федора по тропинке, и скоро они очутились около поляны; в центре ее было несколько человек мужского пола…
– Садитесь, Федор Иванович, здесь на пенек и смотрите, – улыбнулась ему Анна. – Увидите представление.
И оставив его, она направилась к этим людям. Их было всего четверо, но Анна стала разговаривать с одним из них – астеничным, среднего рода, чуть женственным молодым человеком в белой рубашке, лет двадцати восьми. Очевидно, она что-то рассказывала ему о Соннове, и он смеялся, даже не глядя в сторону недалеко расположившегося Федора.
Человек в белой рубашке вдруг сам присел на пенек; у ног своих развернул сверток с холодной закуской и бутылью сухого вина. Анна прилегла рядом. Молодой человек повязал себе на шею салфетку и разлил вино по стаканам. Вдруг он хлопнул в ладоши – и остальные три человека: один – приземистый, но крупный, с бычьей шеей и непонятно-дегенеративным лицом, второй – высокий, тоненький, извивный, а третий – изящный, белокурый, как маленький Моцарт, с воем бросились в сторону, к дереву, где лежали какие-то сумки и сетки.
Набросившись, они стали что-то вынимать из сеток. К немалому удивлению Федора, это оказались: два щенка, котята, птички в клетке и еще какая-то живность… Тот, кто был с непонятно-дегенеративным лицом, схватил щенка и, вцепившись, перекусил ему зубами горло… Тоненький, присев, сделал какие-то нелепые, похожие на ритуальные движения и, вынув иглу, стал выкалывать котятам глаза. Белокурый же, спрятав личико на нежной груди, покраснев от усилия, пинцетом расчленил птенчика. Молодой же человек в белой рубашке сидел на пеньке и, отпивая сухое вино, плакал.
По всей поляне несся визг животных и урчание людей.
Тоненький так двигал задом, как будто он онанировал.
Приземистый, оторвав одному щенку голову, принялся за другого: он продалбливал ему череп сапожным инструментом.
Белокурый же, озабоченный, так ретиво уничтожал птиц, что кругом – по ветру – носились перья. Всем им это занятие, видно, приносило огромное наслаждение. Через несколько минут все сумки были опустошены…
Анна зааплодировала.
Двое молодых людей возвращались обратно: позади них была лужа крови и расчлененные конечности. Третий же – белокурый, таинственный, как Моцарт, – с радостным визгом носился по поляне, воздевая руки к небу…
Приземистого, когда тот подходил, Федор успел получше разглядеть. Он действительно имел свирепый вид: это было низенькое, крепкое существо лет двадцати пяти, с широкой грудью и длинными, волосатыми руками; кроме выделяющегося непонятно-дегенеративного лица поражал также его отвислый зад.
Тоненький же – его одногодка, – наоборот, был очень нежного сложения, и к тому же робок и застенчив; он все время краснел и глаза прятал внутрь себя, под лоб, словно они были неземного цвета…
Друг Ани, перестав плакать, неожиданно перешел на разгульно-истерический хохот и ударил палкой приземистого. Тот поджался, как собака.