Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Загадка 37 года (сборник)

Год написания книги
2010
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Как уже сказано, на политической сцене подвизались евреи, которые, не войдя в русскую жизнь, вместе с тем «ушли» из своей национальной жизни, хотя и могли вдруг обратиться к ней в момент потрясения, – особенно на пороге смерти. А. Орлов-Фельдбин рассказал о дикой сценке: «20 декабря 1936 года, в годовщину основания ВЧК-ОГПУ-НКВД Сталин устроил для руководителей этого ведомства небольшой банкет… Когда присутствовавшие основательно выпили, Паукер (комиссар ГБ 2-го ранга, т. е. генерал-полковник. – В.К.)… поддерживаемый под руки двумя коллегами… изображал Зиновьева, которого ведут в подвал расстреливать (это было ранее, 25 августа 1936 года. – В.К.). Паукер… простер руки к потолку и закричал: “Услышь меня, Израиль, наш Бог есть Бог единый!”»

Не исключено, что, когда 14 августа 1937 года повели на расстрел самого Паукера, и он кричал нечто подобное (ведь и сам рассказавший о Зиновьеве и Паукере резидент НКВД в Испании Орлов-Фельдбин, бежавший в июле 1938 года в США, уже в сентябре этого года посетил там синагогу…)

И вполне естественно усматривать особенный – и существенный – смысл в том, что накануне 1937 года главой «органов» был (впервые!) назначен русский, Ежов, хотя 1-м замом остался Агранов (к тому же получивший теперь и должность начальника Главного Управления Госбезопасности), а другими замами – М. Берман и Бельский-Левин, – не говоря уже о 7 (из 10) начальниках отделов Главного управления Госбезопасности. Ежов полновластно управлял НКВД менее двух лет; летом 1938 года (по другим сведениям, даже ранее, уже в апреле) к нему был приставлен Берия, тут же начавший перехватывать управление в свои руки (хотя официально Ежов был заменен Берией на посту наркома позднее, в ноябре). Но Ежов «успел» уничтожить множество главных деятелей НКВД – таких, как Ягода, Агранов, Паукер, Слуцкий, Шанин, Бокий, Островский, Гай и т. д., которым, вероятно, очень нелегко было бы уничтожать друг друга (или даже, пожалуй, брат брата…). Ежов выступал как своего рода беспристрастный арбитр…

* * *

Теперь целесообразно обратиться к широко известным мемуарам Льва Разгона. Его опубликованное в 1988—1989 годах более чем трехмиллионным (!) тиражом «Непридуманное» вызвало поистине сенсационный интерес, но, возможно, именно потому довольно быстро было, в сущности, забыто. Когда всего через пять лет, в 1994-м, Разгон переиздал свои мемуары (к тому же со значительными дополнениями и более «завлекательным» названием – «Плен в своем Отечестве»), тираж их оказался почти в 700 (!) раз меньшим – всего 5 тыс. экз.

Рассказы Разгона были восприняты массой читателей наскоро, бездумно, и об этом вполне уместно сожалеть, ибо, несмотря на то, что в его сочинении, вопреки заглавию, немало «придуманного», оно дает очень существенный материал для понимания феномена «1937 год». Речь идет при этом не столько о «фактической» стороне мемуаров, сколько о воссозданном – или, вернее, как бы невольно воссоздавшемся – в них сознании (и, соответственно, поведении) самого автора и его окружения, его «среды».

В глазах Разгона «центр» этой среды – его собственный «семейный клан». Я вовсе не навязываю это определение Льву Эммануиловичу; он сам говорит, например: «Мой двоюродный брат, Израиль Борисович Разгон, был самым знаменитым в нашем семейном клане. Сын мелкого музыканта, игравшего на еврейских свадьбах…» Да, буквально: кто был ничем, тот стал всем… После 1917 года «Израиль комиссарил на Западном фронте», был «главнокомандующим Бухарской народной армии… Потом отправился военным советником в Китай… Вершиной его китайской карьеры была должность начальника политического управления Китайской народной армии… Затем много лет был заместителем командующего Черноморским флотом, заместителем командующего Балтийским флотом…» – весьма высокое положение.

Другой двоюродный брат Разгона стал заместителем начальника Московского уголовного розыска и членом так называемой «тройки», которая отправляла в ГУЛАГ «социально вредные элементы». Согласно рассказу Разгона, его кузену регулярно приносили «огромную – в несколько сотен листов – кипу документов. Не прерывая разговора со мной, Мерик («полное» имя этого своего кузена Разгон не сообщил. – В.К.) синим карандашом подписывал внизу каждый лист… Он не заглядывал в эти листы, а привычно, не глядя, подмахивал. Изредка он прерывался, чтобы потрясти уставшей (! – В.К.) рукой». Разгон толкует сие занятие своего кузена как неприятную «повинность» чиновника, которого, как и других крупных чиновников, назначили «членом тройки»: «…почти все они подписывались таким же образом, и единственный, кто реально решал участь этих людей («социально вредных». – В.К.), был тот сержант, лейтенант или капитан, кто составлял бумагу, под которой подписывались остальные». Об этом типичнейшем для книги Разгона перекладывании «вины» с «высших» на самых «низших» мы еще побеседуем.

Упоминает Разгон и о своем родном старшем брате, которого называет «Соля». О его карьере не сообщается, но показательно, что в 1928 году Соля пригласил младшего брата отдохнуть в Крыму на богатейшей даче, принадлежавшей в свое время самому П.Н. Милюкову.

Что касается личной карьеры Разгона, она поначалу была вроде бы скромной: он вел работу с юными пионерами, бывал пионервожатым, сочинял (об этом, правда, не упомянуто в мемуарах) в конце 1920 – начале 1930-х книжки для «Библиотеки пионера-активиста». Но затем Разгон вступил в очень «престижный» брак: его супругой стала дочь одного из главных деятелей ВЧК-ОГПУ-НКВД Г.И. Бокия, к тому же ко времени женитьбы Разгона она была падчерицей находившегося тогда на вершине своей карьеры партаппаратчика И.М. Москвина, к которому в начале 1920-х годов «перешла» супруга Бокия вместе с младшей дочерью.

Москвин до 1926 года являлся одним из сподвижников «хозяина» Ленинграда – Зиновьева, но, по рассказу самого Разгона, во время острой борьбы с левой оппозицией «был самым активным в противодействии зиновьевцам» и за эту заслугу «взлетел на самый верх партийной карьеры» – стал членом Оргбюро ЦК и кандидатом в члены Секретариата ЦК, войдя тем самым в высший эшелон власти, состоявший всего только из трех десятков человек (члены Политбюро, Оргбюро и Секретариата ЦК).

Стоит сказать еще и о том, что «переход» жен от одного к другому руководящему деятелю характерен для того времени и обусловлен как раз «клановостью», «кастовостью» правящего слоя. Слой этот, естественно, состоял главным образом из мужчин, и своего рода «дефицит» соответствующих определенным критериям женщин приводил к тому, что, скажем, супруга члена ЦК Пятницкого-Таршиса стала затем супругой члена Политбюро Рыкова, жена другого члена ЦК, Серебрякова, перешла к кандидату в члены Политбюро Сокольникову-Бриллианту и т. п.

Бокий сохранил дружественные отношения с бывшей женой и постоянно, – по сообщению Разгона, «почти каждую неделю», – посещал квартиру Москвина. И деятель пионерского движения Разгон решил сделать карьеру в НКВД под руководством отца своей жены. Как уже отмечалось, в первом издании своего «Непридуманного» Разгон об этом «скромно» умолчал. Всячески обличая и проклиная НКВД, он утверждал, что он-то в 1937 году занимался изданием книг для детей, сотрудничая с уже знаменитым тогда Маршаком. Однако это его возвращение в сферу деятельности, в которой он подвизался в юные годы, произошло после его увольнения из НКВД.

16 мая 1937 года был арестован Бокий. Разгон указал в своих мемуарах иную, противоречащую документам дату этого ареста – 7 июня; перед нами, вероятно, дата увольнения из «органов» самого Разгона, которую он поэтому счел датой ареста своего тестя. Вместо НКВД Разгон стал служить в Детиздате, причем, очевидно, на достаточно высокой должности, поскольку, по его словам, занимался разработкой планов этого издательства совместно с Маршаком. Спустя год, 18 апреля 1938 года, Разгон был арестован и осужден на пять лет заключения (осудили его, в частности, как уже сказано, за обличение «контрреволюционности» нового идеологического курса страны, возрождающего-де монархию).

Можно предвидеть, что кто-либо усомнится в целесообразности подробного обсуждения мемуаров одного из сотрудников НКВД. Но, во-первых, история в конечном счете воплощается в судьбах отдельных людей, и только долгое господство в историографии ХХ века работ, сводивших все и вся к социально-политическим схемам, мешает увидеть и понять это. Во-вторых, мемуары Разгона весьма небезынтересны – и не только тем, что они сообщают, но и тем, о чем они умалчивают.

По-своему замечателен уже тот факт, что Разгон, подробно рассказывая о себе в «Непридуманном», не сказал ни слова о своей службе в проклинаемом им теперь, спустя много лет, НКВД, – надеясь, вероятно, на уничтожение или полную недоступность соответствующих документов. В 1992 году была издана книга Евгении Альбац, посвященная беспощаднейшему обличению ВЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, которые, по ее определению, с 1917 года осуществляли «геноцид в отношении собственного народа». Она особо отмечала, что в НКВД «было много евреев», ибо революция подняла на поверхность, как определила Альбац, «все самое мерзкое… вынесла на простор Отечества именно подонков народа (в данном случае – еврейского. – В.К.). И в НКВД, на эту кровавую работу, пришли те, для кого она была возможностью самоутвердиться, ощутить свою власть». Евреи, «трудившиеся в органах, – утверждает Альбац, – были лучше образованы… а потому быстрее продвигались по служебной лестнице, да еще благодаря своему генетическому страху особо усердствовали, опасаясь, что их уличат в «мягкости» к своим… Расплата наступила скорее, чем они предполагали».

«Оценка» предельно резкая, но в то же время книга Альбац посвящена не кому-нибудь, а бывшему сотруднику НКВД Разгону! Более того, ему уделена в книге особая главка под названием «Немного о любви», и он назван «бесконечно дорогим и близким» автору человеком… Очевидно, Разгон, – несмотря на всю «близость» к Альбац, – утаил и от нее свою службу в НКВД, столь ненавистном ей, и это, мягко говоря, несимпатичный поступок.

Но, к прискорбию для Разгона, несколько позже историк Т.А. Соболева заинтересовалась фигурой его тестя и начальника Бокия, по сохранившимся все же документам установила, что в возглавляемом им «Спецотделе» НКВД служил уцелевший Лев Эммануилович, и обратилась к последнему за информацией. Поэтому во втором издании мемуаров (1994 года) Разгону, во-первых, волей-неволей пришлось признаться (правда, он сделал это в одной беглой фразе), что он таки служил в НКВД, и, во-вторых, совсем по-иному, чем в первом издании, охарактеризовать своего тестя.

В первом издании мемуаров Бокий был преподнесен как своего рода исключение, уникум в чекистских кругах: он помогает спасти от неминуемой гибели одного из великих князей, оказывает услуги готовому эмигрировать Шаляпину и т. п. И, вообще, как написал Разгон, в Бокии «при всех некоторых странностях» (именно такая формулировка!) «было какое-то обаяние».

Во втором издании своих мемуаров – уже после общения с историком Т.А. Соболевой – Разгон, по-прежнему оговаривая, что его тесть Бокий иной человек, «нежели Ягода, Паукер, Молчанов, Гай и другие», что он человек «из интеллигентной семьи, хорошего воспитания, большой любитель и знаток музыки», все же вынужден был не ограничиться подобными «штрихами». Мемуарист теперь «вспомнил», что именно Бокий «был автором идеи создания концентрационного лагеря и первым его куратором… Ни образование, ни происхождение, ни даже профессия нисколько не мешали чекистам быть обмазанными невинной кровью с головы до ног… – «вспомнил» во втором издании Разгон. – Бокий… после убийства Урицкого стал председателем Петроградской ЧК и в течение нескольких месяцев… руководил «красным террором»… С 1919 года был начальником Особого отдела Восточного фронта… невозможно подсчитать количество невинных жертв на его совести…»

Но, уверял здесь же Разгон, позднее, после завершения гражданской войны, Бокий-де отошел от кровавых дел и (цитирую) «с 1921 года и до самого своего конца был создателем и руководителем отдела, который даже не был отделом ОГПУ, а официально считался «при»… в этом отделе никого и никогда не арестовывали и не допрашивали».

Разгон в очередной раз ухитрился «забыть», что, согласно документам, в середине 1920-х годов, то есть в уже «мирное время», в ОГПУ было «для осуществления внесудебной расправы… организовано Особое совещание… в его состав входили В.Р. Менжинский, Г.Г. Ягода и Г.И. Бокий». Кроме того, Разгон без всяких оснований «вывел» возглавлявшийся Бокием с 1921 по 1937 год «Спецотдел» за рамки ОГПУ-НКВД, ибо, согласно документам, во время службы там Разгона это был именно один из отделов (9-й) Главного Управления Госбезопасности (ГУГБ) НКВД, и сам Бокий имел звание комиссара ГБ 3-го ранга (т. е. генерал-лейтенанта).

Вполне понятно, что Разгон, пытаясь «отделить» Бокия от НКВД, думал прежде всего о собственной репутации. Но одновременно с выходом второго издания его мемуаров вышла в свет основанная на тщательном исследовании фактов книга Т.А. Соболевой, в которой установлено, что возглавлявшийся Бокием Спецотдел «являлся частью репрессивного аппарата» и с течением времени становился «все больше вовлекаемым в поток репрессий».

Важно отметить, что Т.А. Соболевой вовсе не свойственна какая-либо предубежденность по отношению к Бокию и его сотрудникам; напротив, она высказывает предположение, что «кровавый террор», в который они были «вовлекаемы», «тяжким бременем лег на души и совесть честных партийцев. Многие начинали осознавать ужас трагедии» (там же). Факты, однако, убеждают, что «осознание» начиналось лишь тогда, когда террор доходил непосредственно до самих этих «честных партийцев»…

Между прочим, Разгон, пытаясь «отделить» Бокия (и, конечно, самого себя) от репрессивной машины, вместе с тем не смог преодолеть стремления показать особую значительность своего тестя и написал, что Бокий и возглавляемый им Спецотдел «были, пожалуй, самыми закрытыми во всей сложной и огромной разведывательно-полицейской машине… Бокий из всех возможных и невозможных по своим обязанностям фигур вокруг сосредоточения власти был самым информированным, самым знающим, от него не могли укрыться никакие тайны»; не исключено, что Разгон намекнул здесь на фамилию своего тестя – Бокий, – которая, согласно авторитетному исследованию филолога Б. Унбегауна, происходит от древнееврейского слова, означающего «сведущий человек», и имела распространение среди евреев Украины.

Все вышеизложенное нельзя не сопоставить со следующей возмущенной сентенцией из мемуаров Разгона: «…никто из многих тысяч людей, служивших в этих огромных домах на Лубянской площади, никто из них… не выступил устно или письменно со словами и слезами покаяния»…

Но помилуйте! Ведь сам Разгон служил в этих самых «домах», однако в его пространных письменных излияниях не найти и намека на его собственное «покаяние»… В гневе он бессознательно проговаривается, что после его ареста (18 апреля 1938 года) его «ночной Москвой везли к знакомому проклятому дому»; дом был ему действительно «знаком», поскольку до июня 1937 года он сам в нем подвизался…

И здесь мы подходим к главному: сущности самосознания подобных Разгону людей, занимавшихся в 1937 году «пожиранием» друг друга. Вот одно поистине ярчайшее проявление этой сущности. Разгон с крайним, прямо-таки яростным негодованием пишет о том, что приговоры 1937 года нередко включали в себя пункт о «конфискации имущества» репрессированных, которое затем выставлялось на продажу в магазинах «случайных вещей», – вещей, как определяет Разгон, «награбленных энкавэдэшниками» (употребив презрительное прозвание в первом издании своих мемуаров, он, очевидно, полагал, что его собственная принадлежность к этим самым «дэшникам» останется тайной). «Осенью 37-го года я проходил по Сретенке мимо одного такого магазина… – вспоминал Разгон. – И, войдя, сразу же в глубине магазина увидел наш диван… Со львами, вырезанными из черного дерева, по краям… рядом с диваном в магазине стояла мебель из кабинета» (москвинского). И, как поясняет тут же Разгон, это была мебель из «какой-то крупночиновной петербургской квартиры, доставшейся секретарю Севзапбюро Москвину, и затем… перевезенная в Москву». И Разгон с предельным гневом заявляет, что расправившиеся с Москвиным «энкавэдэшники», которые конфисковали и выставили на продажу его мебель, «были не только убийцами, но и мародерами».

Здесь с разительной ясностью запечатлелось разгоновское «самосознание»: ему и подобным ему субъектам даже не может прийти в голову, что, исходя из его собственного «простодушного» рассказа, определение «мародеры» приходится отнести (и с гораздо большими основаниями!) к его собственному семейному кругу, которому «досталась» – вернее сказать, была просто присвоена (а не куплена при распродаже конфискованного имущества) мебель (затем перевезенная в Москву, – в другую «доставшуюся» квартиру), принадлежавшая, вполне вероятно, человеку, убитому во время «красного террора», руководимого председателем Петроградской ЧК Бокием… Тут наиболее прискорбен (и, в сущности, чудовищен) тот факт, что Разгон не усматривает ничего «компрометантного» в этом своем рассказе о «нашем» (москвинском) диване и прочем…

* * *

Едва ли не самый характерный мотив мемуаров Разгона – так или иначе выразившееся в них «убеждение», что до 1937 года все обстояло, в общем, благополучно. Разгон вспоминает, в частности, что даже и сам 1937 год он «встречал в Кремле у Осинских… встреча… была такой веселой… мы пели все старые любимые песни… тюремные песни из далекого прошлого. Которое не может повториться…» (кстати, к этому времени уже были расстреляны Зиновьев и Каменев, – но ведь тот же Москвин беспощадно боролся с ними еще десятью годами ранее, в 1926 году).

Разгон говорит с крайним негодованием о наметившемся к концу 1930-х годов своего рода «сближении» тех, кого он называет «маленькими и ничтожными людьми», с верховной властью, – и здесь он в известной мере прав. Характерно, что видный деятель НКВД, генерал-лейтенант Павел Судоплатов, вспоминает, как он с некоторым даже удивлением воспринимал поведение нового главы (с ноября 1938 г.) своего наркомата:

«Берия часто был весьма груб в обращении с высокопоставленными чиновниками, но с рядовыми сотрудниками, как правило, разговаривал вежливо. Позднее мне пришлось убедиться, что руководители того времени позволяли себе грубость лишь по отношению к руководящему составу, а с простыми людьми члены Политбюро вели себя подчеркнуто вежливо».

И именно это изменение роли и положения «простых людей» было неприемлемо для Разгона и его круга. Так, в мемуарах другого сотрудника НКВД, К. Хенкина (племянника популярнейшего в 1930-х годах актера), который вообще во многом «перекликается» с Разгоном, с крайним негодованием говорится о постепенной замене «кадров» в «органах»: «…на место исчезнувших пришли другие. Деревенские гогочущие хамы. Мои друзья (по НКВД. – В.К.) называли их… «молотобойцы»…» То ли дело его, Хенкина, «высший начальник» – полковник ГБ «Михаил Борисович Маклярский, наблюдавший до войны за миром искусства»: «Михаил (Исидор) Борисович был человек немного плутоватый, но вовсе не злой. Любящий отец и заботливый муж, неплохой, по советским понятиям, товарищ».

Следует учитывать, что Хенкин, в отличие от Разгона, в 1973 году эмигрировал «по израильской визе», хотя отнюдь не поселился на «исторической родине», а стал сотрудником пресловутой радиостанции «Свобода» (ранее он много лет выполнял те же функции во французской редакции московского контрпропагандистского радио; эта способность с успехом делать одно и то же дело и «здесь», и «там» по-своему замечательна…). В 1980-м мемуары Хенкина были опубликованы эмигрантским издательством «Посев», а в 1991-м переизданы в Москве.

Любопытен его рассказ о том, как ему, прежде чем его удостоили поста на «Свободе», пришлось доказывать представителю спецслужб США, что он не столь уж заслуженный деятель НКВД. Американца смущало, в частности, то, что Хенкин проживал в сталинской «высотке» на Котельнической набережной. В ответ Хенкин не без ловкости представил дело так, что в этот дом поселяли «известных» людей: «…в моем подъезде была квартира Паустовского, в пятом жил Вознесенский, в девятом – Твардовский и Фаина Григорьевна Раневская… жили в этом доме Евтушенко, Зыкина, Уланова…» Однако, во-первых, Хенкин отнюдь не принадлежал к подобным «знаменитостям», а, во-вторых, для тех, кто хотя бы в общих чертах знает сей дом, не является секретом, что среди его насельников преобладали высокие чины МГБ.

Но вновь обратимся к суждению Хенкина о том, что место его «друзей» (точнее – «исчезавших» друзей его друзей) в НКВД занимают «деревенские хамы», эти страшные «молотобойцы». В определенном смысле Хенкин прав, хотя тот процесс замены «кадров», о котором он говорит, был весьма длительным и завершился только в 1950-х годах… Тем моим читателям, которые – это не исключено – удивятся, почему я уделяю столь большое внимание «концепции» Хенкина, следует учитывать, что сей мемуарист «откровеннее» других высказался о том, о чем говорили и говорят многие. Так, не какой-нибудь второстепенный «энкавэдэшник» вроде Хенкина, а сам Никита Хрущев с прискорбием заявил в своих воспоминаниях, что в 1937—1938 годах, когда репрессии обрушились на «честных партийцев», шли также (цитирую) «аресты чекистов. Многих я знал, как честных, хороших и уважаемых людей… Яков Агранов (тот самый, который в 1921 году вел «дело» Николая Гумилева, а в 1934-м приказал арестовать Клюева и Мандельштама. – В.К.) – замечательный человек… Честный, спокойный, умный человек. Мне он очень нравился… был уполномоченным по следствию, занимался (в 1930-м году. – В.К.) делом Промпартии (как давно установлено, в основе своей сфальсифицированным. – В.К.). Это действительно был следователь!.. Арестовали и его и тоже казнили».

И далее своего рода «обобщение»: «Берия, – утверждает Хрущев, – завершил начатую еще Ежовым чистку (в смысле изничтожения) чекистских кадров еврейской национальности. Хорошие были работники. Сталин начал, видимо, терять доверие к НКВД и решил брать туда на работу людей прямо с производства, от станка… Им достаточно было какое-то указание сделать и сказать: «Главное арестовывать и требовать признания… бить его (ср. «молотобойцы» Хенкина. – В.К.), пока не сознается, что он «враг народа»…»

Буквально все процитированные утверждения Хрущева заведомо искажают действительность, и надо прямо сказать, что нынешняя публикация этих и подобных им страниц хрущевских мемуаров без каких-либо комментариев – дело просто-таки возмутительное.

Ведь никуда не денешься от того факта, что именно восхваляемые Хрущевым первоначальные «чекистские кадры» (а вовсе не пришедшие им на смену позже) осуществляли террор 1937 года (он вообще-то начался еще в 1936-м, при Ягоде), а с определенного момента начали уничтожать друг друга (факты приводились выше). Далее, совершенно лживо утверждение, согласно которому в 1937—1938 годах «изничтожались» именно «кадры еврейской национальности»: во-первых, обилие погибших тогда евреев всецело обусловлено обилием их в «руководстве» НКВД, а во-вторых, действительная «чистка кадров еврейской национальности» имела место намного позднее, в начале 1950-х годов, и сам Хрущев, ставший в 1949 году секретарем ЦК именно «по кадровым вопросам», играл в этой «чистке» очень существенную или даже вообще главную роль – чем, очевидно, и объясняется предпринятая им в мемуарах грубая фальсификация положения в 1937 году.

Но главная и поистине возмущающая ложь Хрущева состоит в том, что «самое страшное» в НКВД началось будто бы тогда, когда туда стали брать «людей от станка» (или «от сохи»). Тот факт, что такие люди после 1937—1938 годов стали занимать все более значительное место и все более высокое положение в НКВД и, позднее, МГБ, несомненен (так, в 1939 году заместителем – и затем даже 1-м замом – наркома НКВД назначается доподлинный крестьянин С.Н. Круглов, до 1929 года живший и трудившийся в тверской деревне).

Однако именно с 1939 года масштабы террора самым кардинальным образом сократились. Хрущев беззастенчиво лгал, уверяя, что «новые кадры» (от станка и сохи) занялись буквальным «вышибанием» признаний у «врагов народа» и, естественно, их казнями. В последние годы были с полной точностью выяснены и опубликованы сведения о вынесенных на основе «деятельности» НКВД и, позднее (с 1946 года), МГБ смертных приговорах «врагам». В течение 1937—1938 годов, когда во главе еще стояли превозносимые Хрущевым имевшие многолетний стаж «чекистские кадры» (правда, как раз в эти годы «изничтожаемые», точнее, сами себя уничтожавшие), были приговорены к смерти 681 692 «врага», в 1939—1940-м – 4201 «враг», а в течение 1946—1953 годов были приговорены к смерти 7895 человек.

Мне, вполне вероятно, возразят, что это чрезвычайно резкое сокращение количества смертных приговоров объясняется не сменой «кадров» в НКВД-МГБ, а тем, что «наиболее опасные» реальные или мнимые «враги» («враги» Сталина или тогдашней верховной власти в целом) были, в основном, уничтожены в 1937—1938 годах, и позднее, так сказать, уже некого было казнить… Однако даже если и согласиться с подобным истолкованием столь кардинального сокращения казней (в 360 раз!), оно не колеблет высказанные ранее соображения: «деревенские хамы», пришедшие в НКВД на смену прежним «чекистским кадрам», отнюдь не проявляли той, унесшей сотни тысяч жизней, кровожадности, которая была присуща их предшественникам, – хотя и Хенкин, и Хрущев, и многие другие утверждали и утверждают – совершенно безосновательно – обратное.

А истинная суть дела заключается в том, что после 1937 года решительно изменилось само общее положение вещей в стране, и поднимавшиеся наверх «деревенские хамы» соответствовали этому новому положению…

* * *

Следует сказать еще вот о чем. С 1991 года всецело господствовало представление о второй половине 1930-х годов как о самом «негативном» периоде в истории послереволюционной России; даже перечисляя какие-либо «достижения» этих лет, их толковали как своего рода чисто пропагандистские акции, «организованные» с целью «заслонить» от народа чудовищную реальность.

Но в наши дни стали, наконец, появляться исследования, которые, отнюдь не закрывая глаза на насилия и кровавый террор, вместе с тем выявляют «позитивный» смысл этого времени. Весьма основательно делает это историк «новой волны», никак не связанный с коммунистическим догматизмом, – М.М. Горинов. Особенное удовлетворение вызывает его работа «Черты новой общественной системы», в которой он пишет: «Если попытаться определить общую доминанту, направление советского общества в 30-е годы (стоило бы уточнить: во вторую половину 30-х. – В.К.), то, думается, вряд ли следует их рассматривать в парадигме «провала» в «черную дыру» мировой и русской истории. На наш взгляд, в этот период происходит болезненная, мучительная трансформация «старого большевизма» в нечто иное… В этот период в экономике на смену эгалитаристским утопиям рубежа 20—30-х гг. идет культ инженера, передовика, профессионализма; более реалистичным становится планирование… В области национально-государственного строительства реабилитируется сама идея государственности…»

Охарактеризовав признаки этой «трансформации» в целом ряде сфер бытия страны, М.М. Горинов подводит итог: «Таким образом, по всем линиям происходит естественный здоровый процесс реставрации, восстановления, возрождения тканей русского (российского) имперского социума. Технологическая модернизация все больше осуществляется на основе не разрушения, а сохранения и развития базовых структур традиционного общества».

«Реставрация» – разумеется, весьма относительная – России после катаклизмов конца 1910-х – начала 1920-х и конца 1920-х – начала 1930-х годов была результатом именно «естественного» движения истории, которое можно упрощенно истолковать по аналогии с движением маятника: революция – НЭП; коллективизация – «реставрационные» процессы второй половины 1930-х годов.

Вполне понятно и по-своему «оправдано» присущее в 1930-х годах людям связывание всего происходившего с именем Сталина, ибо порожденные объективно-историческим ходом вещей «повороты» (тот же поворот к патриотизму), так или иначе «санкционировались» генсеком и воспринимались под знаком его имени. С конца 1920-х годов многие люди воспринимали движение истории «под знаком Сталина», и есть существенный смысл в анализе изменений в «оценке» генсека, совершившихся за этот период в сознании, например, писателей и поэтов.
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12