– Ах, бросьте, Евгения Ивановна, если вы завтра подпишете меню «Евгений Иванович», вы же от этого мужчиной не станете!
– Не стану… – согласилась она, с недоумением глядя на Кокотова. – Ну надо же!
– Только ни-ни, никому! – предупредил режиссер, приложив палец к губам. – Художественно-коммерческий секрет!
– Ну что вы! Я же понимаю! – посерьезнела сестра-хозяйка, и ее глаза блеснули тайной.
– Значит, у колонны? – переспросил Жарынин.
– У колонны! – подтвердила она, и это прозвучало как отзыв на пароль.
Соавторы двинулись через зал. Старики и старухи замирали с ложками в трясущихся руках и провожали их слезящимися любопытными глазами. Многие узнавали режиссера и радостно кивали или махали сморщенными ладошками, он же в ответ дружественно раскланивался, точно эстрадная звезда, уловившая в зрительном зале знакомое лицо. Кокотов, все еще чувствуя спиной изумленный взгляд Евгении Ивановны, прошипел, не разжимая губ, как чревовещатель:
– Что вы себе позволяете?! Кто вас просил?!
– Вы о чем?
– О прустовской школе и «Полынье счастья»! Я вообще не афиширую эту сторону моей творческой жизни!
– Да ладно… Что вам, жалко? Зато у бедной Евгении Ивановны теперь есть тайна. Представляете, как нужна тайна женщине с такими формами?
– Представляю…
– А вон, видите старика? Вон – залез пальцами в компот! Проценко. Лучший Отелло соцреализма. Любимец Сталина, Хрущева и Брежнева. Друг самого Оливье!
– Да что вы? Тот самый?
– Именно! А вон там, у панно, руками машет? Савелий Степанович Ящик – знаменитый выездной директор ансамбля «Рябинка». – Андрей Львович узнал старичка в тройке и тапочках, встреченного у входа.
– Что значит – выездной?
– То и значит. – Жарынин приложил к плечу три пальца. – Когда в Париже в семьдесят девятом сразу четыре солистки, отлучившись в туалет, попросили политического убежища, старый чекист сначала хотел застрелиться, но потом просто перебрался сюда. А рядом – легенда советского цирка Злата Воскобойникова. Помните сестер Воскобойниковых? Девушки без костей! Спешите: только сегодня пролетом в Токио. Злата – младшенькая. Невеста Ящика.
– Невеста! Ящика? – изумился автор «Полыньи счастья».
– Да. Здесь и такое бывает… А вон, взгляните, старушка в кимоно. Спит. Народная артистка Саблезубова. Говорят, была любовницей самого Берии. Не завидую я Лаврентию Павловичу. А дальше, под пальмой, – внебрачная сноха Блока. Та еще штучка! Вы читали ее мемуары «Трепет незабываемого»?
– Кажется, да… – смутился Кокотов: из этих лихих воспоминаний он позаимствовал для «Лабиринтов страсти» скрупулезное описание артистических свальных оргий.
– С ней за столом – комсомольский поэт Верлен Бездынько, любимый ученик Асеева и Хаита. Помните:
Она сняла гимнастерку.
А я отстегнул парабеллум.
Она закурила махорку.
А я накрыл ее телом.
– Верлен? Странное имя…
– Нормальное революционное имя. Верный ленинец. Сокращенно – Вер-лен. Это еще что! У нас в кинофонде служил бухгалтер Тромарлен Самуилович.
– Не может быть!
– Точно! Троцкий-Маркс-Ленин. Он это тщательно скрывал, и никто не догадывался, думали – редкое еврейское имя. Но меня-то не проведешь. Тромарлен мне всегда самые большие командировочные выписывал – за молчание…
– Я не об этом.
– А о чем?
– Я про Ласунскую. – Кокотов снова посмотрел на старуху в тюрбане.
– Да, мой друг, самая красивая женщина советского кино. «Норма жизни»! Стеша Колоскова. Из-за любви к ней застрелился генерал Битюков.
– Боже, Вера Ласунская! – ахнул Кокотов. – А ведь какая была!..
– А что ж вы хотите?! Старость, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, – это сарказм Бога.
– Но ведь ей сейчас…
– Ну и что? К столетию Пушкина в степях отыскали ту самую калмычку… Помните, «Прощай, любезная калмычка…»?
– Шутите?
– Факт. Почитайте Бартенева!
– Да я вроде читал…
– Вроде – у Мавроди!
Соавторы подошли к четырехместному столу у колонны. Там сидел миниатюрный старичок, похожий на внезапно состарившегося подростка. В отличие от своих соратников по закату жизни одет он был вполне современно: клетчатый пиджак модной расцветки, сорочка с высоким воротником, вишневый шейный платок… Однако при внимательном взгляде становилось ясно, что пиджаку с пуговицами, обтянутыми вытершимся бархатом, по крайней мере полвека. Просто мода, как известно, ходит по кругу, подобно ослу, привязанному к колышку.
Ел старичок не казенной алюминиевой, а своей собственной ложкой – массивной, серебряной, с кудрявой монограммой на ручке. Рядом лежал сафьяновый футляр-складень, из отделений которого торчали еще вилка и нож.
– А мы к вам! – радостно сообщил Жарынин. – Примете?
– Конечно! – ответил старичок, звонко чеканя «ч». – Счастлив видеть! Милости прошу, Дмитрий Антонович!
Голос у него оказался тоже какой-то полувзрослый.
– Разрешите представить вам моего друга и соавтора: Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! – со сладкой издевкой сообщил режиссер.
У прозаика от обиды во рту возник медный привкус.
– Пруста, к сожалению, не застал. А вот с Кокто встречался… – Старичок, наслаждаясь созвучием имен, лукаво глянул на Кокотова. – Позвольте отрекомендоваться: Ян Казимирович Болтянский.
– Ну что ж вы так скромно, Ян Казимирович? – попенял Жарынин. – Народ должен знать своих героев. Знакомьтесь, коллега: перед вами легендарный Иван Болт – любимый фельетонист Сталина. Мог снять с работы любого наркома с помощью одной публикации в «Правде». Как говорится, утром – в газете, вечером – в решетчатой карете…
– Вы преувеличиваете! – зарделся польщенный ветеран острого пера.