– Не-е-е… Моя крупней… Мерь! – приказал он другу.
Сопровождающий пьяный, не сразу найдя рукава, надел дубленку.
– Размер правильный, – кивнул покупающий пьяный. – И вышивка приятная. Моей понравится. А вот лама что-то хилая…
– Совсем даже не хилая, – мягко возразила Гуля. – Просто свалялась. Расчешется!
– Нормальная лама! – подтвердил сопровождающий пьяный. – Расчешется.
– А ну застегнись! – бдительно приказал покупающий пьяный. – Знаю я этих душманов! У них всегда петель для пуговиц не хватает!
Гуля похолодела, понимая, что сейчас произойдет, ведь дубленка-то застегивалась на мужскую сторону. Несколько раз, сбиваясь, командированные пересчитывали сначала пуговицы, потом – петли. Как ни странно – сошлось.
– Чувствуешь, как пахнет? – восторженно втянул воздух сопровождающий пьяный.
– Еще бы! Натуральная! Моей понравится. Синтетика пахнет галошами.
– Сколько стоит?
– Пятьсот пятьдесят.
– Бери, не думай! – посоветовал сопровождающий пьяный.
– З-заверните!
– Но ее отвесили! – запротестовала Гуля.
– Не об-бидим!
Расплатившись, пьяные схватили сверток и, налетая на вешалки, умчались к поезду.
– Не обидели? – спросил я.
– Нет, не обидели… – ответила она и посмотрела на меня так, что стало ясно: с милиционером у нее скоро все закончится и она не против…
Но два раза войти в одну и ту же женщину, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, невозможно!
– А Гуля? – после некоторого молчания спросил Кокотов.
– Что именно вас интересует?
– Ну, как у нее сложилось?
– Не знаю. Возможно, она вернулась к своему доценту. Я еще не настолько стар, коллега, чтобы интересоваться дальнейшей судьбой моих прошлых женщин! – мрачно ответил Жарынин.
Уроки английского
– В восемьдесят шестом году я впервые попал на Запад, в Англию. Мы полетели на международный фестиваль молодого кино «Вересковый мед»…
– Опять на кинофестиваль? – ревниво переспросил Кокотов.
– Представьте себе – опять! И не завидуйте! Как сказал Сен-Жон Перс, зависть – геморрой сердца. В самолете мы, конечно, выпили виски и начали, как водится, спорить о мировом кино: Тарковский, Лелюш, Феллини, Куросава… Среди нас был паренек, выпускник ВГИКа, потомственный киновед: его дедушка на страницах «Правды», рецензируя «Потемкина», требовал отправить Эйзенштейна на Соловки. Юноша весь рейс слушал наши прения с молчаливым благоговением, боясь раскрыть рот, словно смертный подавальщик амброзии на пиру заспоривших богов. Но вот самолет приземлился в Хитровке, равняющейся четырем нашим Шереметьевкам, и мы ступили на Великий Остров, мгновенно из речистых небожителей превратившись в косноязычных, «хауаюкающих» дебилов. И только один из нас, тонкодумов и краснобаев, композитор, написавший музыку к фильму «Молодой Энгельс», кое-как объяснялся строчками из битловских песенок. Преподавание иностранных языков в Советском Союзе было поставлено плохо, потому он так долго и продержался.
Зато наш потомственный киновед расцвел и вдруг затараторил на свободном английском. Не в пример нам, пробивавшимся к вершинам искусства из народной толщи, он окончил спецшколу, да еще занимался языком с природной британкой, которая работала связной у Кима Филби, а после провала великого шпиона была ввезена в СССР в мешке с дипломатической почтой. Я, кстати, давно заметил: чем проще мыслит человек, чем хуже говорит по-русски, тем легче даются ему языки. Замечали?
– Конечно! – обрадовался Кокотов, вспомнив бывшую жену, сбегавшую на годичные курсы и затрещавшую по-английски как сорока.
– А полиглоты – так и просто глупы! – углубил свою гипотезу режиссер. – И это понятно: в голове у них столько иностранных слов, что для мыслей просто не остается места.
– Точно!
– Как приятно, коллега, когда мы друг друга понимаем! – улыбнулся Жарынин. – И я поклялся: если вернусь, обязательно всерьез займусь английским.
– Почему «если»? Вы хотели остаться?
– Конечно! Как все, я мечтал выбрать свободу.
– Почему же не выбрали?
– Верите ли, я даже отправился просить политического убежища, но меня обогнал композитор. Он так торопился, на лице его была такая решимость, что я невольно замедлил шаг… Что есть, подумалось мне, свобода? В сущности, как сказал Сен-Жон Перс, всего лишь приемлемая степень принуждения. Не более. И ради того чтобы одну степень принуждения, домашнюю, привычную, поменять на другую, еще неведомую, чуждую, я оставлю родную страну? Брошу верную жену, любимых подруг и, наконец, животворный русский бардак, питающий соками наше великое искусство?! Нет! Как я буду жить среди этих странных англичан, которые говорят так, точно у них отнялась нижняя челюсть? А как любить британских женщин, похожих на переодетых полицейских?! Нет! Никогда!
– А что же композитор?
– Добежал – и ему дали убежище. Вы думаете, он теперь пишет музыку к голливудским фильмам? Ошибаетесь, коллега, он три раза в неделю ходит в ресторанчик «Борщ и слезы», чтобы играть на пианино попурри из советских шлягеров, и счастлив, если кто-то бросит ему в кепку фунт или два. Иногда приглашают на Би-би-си, чтобы он рассказал, как в КГБ его зверски пытали, заставляя писать саундтреки к идеологическим киноподелкам, и он, чтобы продлили вид на жительство, врет, будто на Лубянке ему грозили наганом и пугали Магаданом. На самом же деле, чтобы музыкально прильнуть к «Молодому Энгельсу», он изменил близкому человеку, став наложником заместителя председателя Госкино, мерзкого отроколюбивого старикашки! И это вы, сэр, называете свободой? В общем, вернувшись в Отечество, я поспрашивал знакомых, и мне нашли учительницу английского языка – вдову тридцати пяти лет, выпускницу ромгерма. Жила она, кстати, в элитном, как теперь говорят, доме с консьержкой, что по тем временам было такой же экзотикой, как сегодня охранник подъезда, одетый в железную кирасу и вооруженный алебардой. Звали ее… ну, допустим… Кира Карловна. Она, между прочим, приходилась внучкой одному из знаменитых сталинских наркомов.
– Какому?
– Много будете знать – скоро состаритесь.
Милая дама, но в женском смысле смотреть не на что: маленькая, худая, очкастая и такая вся духовная, что, глядя на нее, можно подумать, будто люди размножаются дуновением библиотечной пыли. В ее присутствии никаких желаний, кроме как «учиться, учиться и учиться», у меня не возникало. Она была образованна, начитана, неглупа, но и не умна. Впрочем, Сен-Жон Перс справедливо заметил: «Мозг вмещает ум не чаще, чем объятья – любовь!» В ее уме была та унылая правильность, какую часто обнаруживаешь у детей, унаследовавших профессию родителей.
Наши занятия шли своим чередом. Порой я ловил на себе ее пытливый взгляд, и мне казалось, я интересен ей не только как ученик, которому на удивление легко дается произношение. Однажды, когда мы проходили тему «В ресторане», я предложил обкатать топик в Доме кино, так сказать, в обстановке, максимально приближенной к застолью. Выпили вина, поговорили, конечно, о жизни. Оказалось, она была несколько лет в браке, потом муж ушел в горы и не вернулся. Не вернулся вообще или конкретно к ней – уточнять не стал из деликатности. На обратном пути, когда я провожал ее домой, она поглядывала на меня с ласковой выжидательностью. В лифте мне показалось, Кира хочет, чтобы я ее поцеловал.
«Ну, думаю, шалишь! Секс из сострадания – не мой профиль!»
В прихожей она вдруг неловко поскользнулась на паркете и, сохраняя равновесие, повисла у меня на шее. Нет уж, голубушка! Как потом прикажете отвечать ей неправильные глаголы? Но собравшись уходить, я вдруг прочитал в глазах бедняжки такое отчаяние, такую вселенскую тоску, такое космическое одиночество… Знаете, если женское одиночество когда-нибудь научатся превращать в электрическую энергию, не понадобится больше никаких атомных станций! В общем, я махнул рукой и поцеловал ее в губы, на всякий случай стараясь придать этому поступку оттенок товарищеской шутливости, а в ответ получил, как сказал бы ваш чертов Хлебников, в буквальном смысле «лобзурю»… Ну, потом, конечно, было послесодрогательное смущение. Это когда мужчина и женщина всеми силами стараются после случившегося не смотреть друг другу в глаза, ибо удовольствие уже закончилось, а отношения еще не начались.
На следующем занятии мне, конечно, было жутко неловко, и я все время путал паст перфект с презент перфектом. Но когда Кира, явно нарочно уронив карандаш, гибко за ним наклонилась, я вдруг заметил, что на ней нет трусиков. Ну никаких! Эта милая забывчивость стала роковой. Впредь наши занятия делились на две неравные части: учебную и постельную. Кстати, она оказалась неплохим методистом, и мой альковный английский потом не раз выручал меня при тесном общении с иностранками. А под шкуркой библиотечной мыши, доложу я вам, таилось страстное, ненасытное, изобретательное женское существо. Казалось, Кира, не доверяя грядущим милостям судьбы, запасалась впрок плотскими восторгами, словно обитатель пустыни – водой.
Глядя на счастливое сотрясение наших тел как бы со стороны, я часто задумывался о том, что ни одна самая прочная титановая конструкция не выдержала бы столь бурных и многочисленных содроганий, которые претерпевает человек на протяжении своей половой жизни! Но страстность Киры при всей самоотверженности была чуть наивна, даже простодушна – и это придавало особое очарование нашим свиданиям. Потом я случайно обнаружил у нее в тумбочке американский самоучитель обольщения под названием «Как найти своего мужчину, покорить его и привязать к себе морским узлом». В этой книжке описывалось все: и ласковый выжидательный взгляд, и поцелуи в лифте, и скользкий паркет и, конечно, упавший карандаш без трусиков.
Но это, Андрей Львович, было только начало! Кира явно решила выйти замуж и действовала в полном соответствии с рекомендациями самоучителя. Она не только называла меня самым лучшим в мире мужчиной и гениальным режиссером, но постепенно вникала в мои творческие дела, напрашивалась на выполнение мелких поручений, перепечатывала сценарные заявки и отвозила их на студии. И я вдруг стал задумываться: «А почему бы и нет? Что я, собственно, теряю?»
С супругой моей Маргаритой Ефимовной мы сошлись в трудную пору. Конечно, она была доброй, заботливой, домашней женой, но не более того. Завидев меня на пороге, тут же вручала трубу пылесоса или помойное ведро, а то и рюкзак для похода на рынок за картошкой. Нет, она не чуралась моих творческих исканий, но относилась к ним с родственным снисхождением, как если бы я пилил лобзиком, занимался подледной рыбалкой, гитарным туризмом или еще чем-нибудь, всерьез отрывающим мужчину от семьи. А еще она очень любила деньги. Нет, речь не о скупости или алчности, речь о каком-то врожденном благоговении перед этими всемогущими бумажками. Когда мне удавалось подзаработать (лекциями, например), она принимала добычу особым, таинственным жестом и раскладывала купюры по степени износа. А если попадалась новенькая, с острыми, как бритва, краями аметистовая «четвертная» или зеленая «полусотня», Маргарита Ефимовна долго ими любовалась, берегла и отпускала на хозяйственные нужды с грустным прощальным вздохом. Но крупные купюры в ту пору редко залетали к нам, и жена моя умела даже в стоны супружеских удовольствий вложить упрек за нашу семейную скудость.
– Как, и у вас тоже? – воскликнул автор Кокотов.
– Да, мой друг, да! Как сказал Сен-Жон Перс: «Мы всегда влюбляемся в самую лучшую на свете женщину, а бросаем всегда самую худшую. Но речь идет об одной и той же женщине!»