Пушкин усмехнулся, тряхнул головой и скинул шинель. Скинул шинель и Вильгельм.
Дельвиг дал им по пистолету, и они стали тянуть жребий, кому стрелять первому.
Первый выстрел достался Кюхле.
Он поднял пистолет и прицелился. Пушкин стоял равнодушно, вздернув брови и смотря на него ясными глазами.
Кюхля вспомнил «кюхельбекерно», и кровь опять ударила ему в голову. Он стал целить Пушкину в лоб. Потом увидел его быстрые глаза, и рука начала оседать. Вдруг решительным движением он взял прицел куда-то влево и выстрелил.
Пушкин захохотал, кинул пистолет в воздух и бросился к Вильгельму. Он затормошил его и хотел обнять.
Вильгельм опять взбесился.
– Стреляй! – крикнул он. – Стреляй!
– Виля, – сказал ему решительно Пушкин, – я в тебя стрелять не стану.
– Это почему? – заорал Вильгельм.
– А хотя бы потому, что пистолет теперь негоден все равно – в ствол снег набился.
Он побежал быстрыми, мелкими шажками к пистолету, достал его и нажал собачку – выстрела не было.
– Тогда отложить, – мрачно сказал Вильгельм. – Выстрел все равно за тобой.
– Ладно, – Пушкин подбежал к нему, – а пока поедем вместе, выпьем бутылку аи.
Он подхватил упирающегося Вильгельма под руку, с другой стороны подхватил Вильгельма Пущин; Дельвиг стал подталкивать сзади – и наконец Вильгельм рассмеялся:
– Что вы меня тащите, как барана?
В два часа ночи Пушкин отвез к себе охмелевшего Вильгельма и долго ему доказывал, что Вильгельм должен послать к черту все благородные пансионы и заниматься только литературою.
Вильгельм соглашался и говорил, что Александр один в состоянии понять его.
III
И в самом деле, учительство начинало надоедать Вильгельму. Дети вдруг ему опостылели, он все чаще запирался в кабинете, облачался в халат и сидел у стола, ничего не делая, бессмысленно глядя в окна. Это стало даже беспокоить Семена, который собирался написать Устинье Яковлевне письмо с предостережением, «как бы чего с Вильгельмом Карловичем не вышло».
В один из таких вечеров он вспомнил, что сегодня четверг, и поехал к Гречу. Он бывал на четвергах у Греча. Греч, плотный, небольшой человек в роговых очках, был приветливым хозяином. На своих четвергах он угощал всю петербургскую литературу, и как-то незаметно так случилось, что один гость отдавал Николаю Ивановичу стихи (подешевле), другой прозу (тоже не дорожась). Два центра были в гостиной Греча – одним был сам Греч, все время зорко посматривавший на слуг (когда слуга ловил такой Гречев взгляд, он сразу же мчался с оршадом либо шампанским именно к тому литератору, который Николаю Ивановичу был нужен), другим же центром был Булгарин. Он был круглый, плотный, на нем как бы лопалось платье, сшитое в обтяжку. Пухлые руки у него потели, он их беспрестанно потирал и, посмеиваясь, перебегал от одного гостя к другому. Когда Вильгельм приехал, у Греча было уже много народа.
С Булгариным разговаривали двое каких-то незнакомых. Один был прекрасно одет, строен, черные волосы были тщательно приглажены, узкое лицо изжелта-бледно, и небольшие глаза за очками были черны, как уголь. Говорил он тихо и медленно. Другой, некрасивый, неладно сложенный, с пышно взбитыми на висках темными волосами, с задорным коком над лбом, с небрежно повязанным галстуком, был быстр, порывист и говорил громко.
Греч подвел к ним Кюхлю.
– Кондратий Федорович, – сказал он человеку с коком, – рекомендую, тот самый Вильгельм, о котором вы давеча спрашивали. (Кюхля подписывал свои стихи «Вильгельм».)
Кондратий Федорович? Тот, который написал и напечатал послание «К Временщику», где печатно самому Аракчееву сказал: «Твоим вниманием не дорожу, подлец!»
Кюхля боком рванулся вперед и судорожно пожал руки Рылееву.
Тотчас второй, в очках, с недоумением и испугом откинулся назад в креслах.
– Александр Сергеевич Грибоедов, – отрекомендовал хозяин.
Грибоедов с опаской пожал руку Вильгельму и шепнул на ушко Гречу совсем тихо:
– Послушайте, это не сумасшедший?
Греч рассмеялся:
– Если хотите – да, но в благородном смысле.
Грибоедов посмотрел поверх очков на Кюхельбекера.
– И сколько времени будет это продолжаться, – говорил Рылеев, и ноздри его раздувались, – этот вой похоронный в литературе? Жеманство это? Плач по протекшей юности безостановочный? Вы посмотрите, Вильгельм Карлович, – он схватил за руки Кюхлю, который даже не знал, в чем дело, – что в литературе творится. Элегии, элегии без конца, мадригалы какие-то, рондо, чтоб их дьявол побрал, игрушки, безделки – и все это тогда, когда деспотизм крепчает, крестьяне рабы, а Аракчеев и Меттерних шпицрутенами Европу хлещут.
– Да, – потирал потные руки Булгарин, – вы все правду, бесценный мой друг, говорите, ни одного словечка фальши, но скажите мне, мой дорогой друг, – Булгарин прижал обе руки к груди и склонил голову набок, – скажите, где лекарство? Да, да, да, где лекарство от этого?
Он посмотрел на Рылеева ясными выпуклыми глазами; глаза были веселые, с неуловимой наглецой.
– Лекарство есть, – медленно сказал Грибоедов, – надобно в литературе произвести переворот. Надобно сбросить Жуковского с его романтизмом дворцовым, с его вздохами паркетными. Простонародность – вот оплот. Язык должен быть груб и неприхотлив, как сама жизнь, только тогда литература обретет силу. А не то она вечно в постели валяться будет.
Вильгельм насторожился. Новые для него слова раздались. Он вскочил, что-то хотел сказать, раскрыл рот, потом посмотрел на Рылеева и Грибоедова.
– Разрешите мне у вас побывать, – сказал он в волнении, – у вас, Кондратий Федорович, и у вас, Александр Сергеевич. Мне обо многом с вами поговорить надобно.
И, не дожидаясь ответа, раскланялся неловко и отошел. Рылеев пожал плечами и улыбнулся. Но Грибоедов, наклонив вперед голову, задумчиво смотрел из-за очков на забившегося в угол Вильгельма.
После этого вечера Вильгельм часто езжал к Рылееву и Грибоедову. В особенности к последнему, потому что Грибоедов должен был скоро уехать в Персию. В два месяца они подружились.
Они были однолетки, но Вильгельм чувствовал себя гораздо моложе. Сухой голос и невеселая улыбка Грибоедова были почти старческие. Но иногда, особенно после какой-нибудь слишком желчной фразы, он улыбался Вильгельму почти по-детски. Вильгельм влюбленными глазами глядел, как Грибоедов неторопливо двигается по комнате. У Грибоедова была эта привычка – он беспрестанно ходил во время разговора по комнате, как бы нащупывая твердое место, куда бы можно стать безопаснее. Движения его были изящные и легкие.
– Александр, – спросил однажды Вильгельм о том, что давно уже было у него на душе, – отчего ты с Булгариным так дружен? Он, конечно, журналист опытный. Но он ведь шут, фальстаф, существо низменное.
– За то и люблю, – отвечал, улыбаясь, Грибоедов. – Я людей, дорогой друг, не очень уважаю. А Фаддей весь тут, как на ладони. Калибан, и вся недолга. Почему бы мне с ним и не дружить?
Вильгельм покачал головой.
А с Рылеевым было совсем по-иному. Рылеев взрывался ежеминутно. Словами он сыпал, как пулями, и, нервно наклонясь вперед, спрашивал блестящими глазами собеседника, согласен ли он, вызывал на спор. Он не любил, когда с ним соглашались быстро и охотно. Он оживал только в споре, но спорить долго с ним было невозможно. Самые звуки его голоса убеждали противника.
Были имена, при которых его лицо подергивалось, – так не мог он слышать имени Аракчеева. Так же оно подергивалось, когда он говорил с Вильгельмом о крестьянах, которых изнуряют барщиной, и солдатах, которых засекают насмерть.
Тихая злость Грибоедова действовала на Кюхлю почти успокаивающе, вспышки Рылеева волновали его. Он от Рылеева уходил, теряя голову.
Однажды у Рылеева Кюхля застал Пущина. Пущин о чем-то неторопливо и внушительно говорил Рылееву вполголоса. Тот, не отрываясь, молча, смотрел в глаза Пущину. Завидя Кюхлю, Пущин сразу замолчал, а Рылеев, встряхнув головой, заговорил о том, что и «Сын отечества» и «Невский зритель» просто никуда не годятся и что надо основывать собственный журнал. Вильгельму показалось, что от него что-то скрывают.
IV