С шумным вздохом он отодвинул тарелки, и на несколько секунд наступил для него полный покой. Он насытился пищей, как любовью.
Грибоедов смотрел на него с беспокойством.
Фаддей отдохнул и нежно его оглядывал. Пухлые губы двинулись снова в путь, они начали обрабатывать моральную пищу.
– Невероятный скандал, – сказал Фаддей с радостью, – Пушкин оказался шантажером.
Он с торжеством оглядел Грибоедова и Леночку.
– Честное слово, – с медленностью священника прижал он руку к груди, – честное слово честного человека.
Беспокойство Грибоедова еще не прошло.
– Я только что узнал из совершенно верного источника… Мне Греч[113 - Греч Николай Иванович (1787–1867) – журналист, писатель, педагог.] сказал, – добавил он, как бы возлагая ответственность на Греча.
(Ему это не Греч сказал, он все это сам проделал.)
– Пушкин, – начал Фаддей, словно читая по печатному, – проиграл в карты где-то у Пскова вторую главу «Онегина» Великопольскому. Ты помнишь Великопольского? – кивнул он Леночке.
Леночка отроду не слыхала о Великопольском.
– Великопольский – игрок, и Пушкин проиграл ему уйму денег. Уйму! А тот, между прочим, тоже пописывает стишки. Написал он как-то «Сатиру на игроков». Сам, понятное дело, игрок, и вот написал на игроков. Пушкин взял да ответил. Они этак часто обмениваются с Пушкиным стихами: тот ему напишет, а этот ответит. Греч говорил, что даже было условие: кто проиграет, тот и пишет стишки. Вот Великопольский ему ответил. На ответ.
– Вы что-нибудь понимаете? – спросил Леночку Грибоедов. – Ответил и ответил на ответ.
Фаддей болезненно сморщился. Его прерывали на ответственном месте. Он жалостно посмотрел.
– Александр, милый, я же стишки помню:
Я очень помню, как та-та?-та…
И там еще одна строка, что-то на «зе»:
Глава «Онегина» вторая
Съезжала скромно на тузе.
Это Великопольский ему ответил. И как честный человек, – он, собственно, шалопай, но, как человек недурной и даже, может быть, честный – он через одного человека велел Пушкину сказать: что, дескать, ничего не имеете против, чтоб отпечатать?
Фаддей сделал благородный жест: склонил голову набок и развел руками с таким видом, как будто ничего другого Великопольскому и не оставалось делать, как только обратиться к Пушкину с таким письмом.
Письма, впрочем, никакого не было, а Фаддей перехватил стихи и давеча в театре сунул Пушкину.
И вдруг он откинул голову.
– Что же сказал Пушкин? – приподнял он бровь. – Пушкин сказал: запрещу печатать. Личность и неприличность. Я его так в восьмой главе «Онегина» отделаю, что он только почешется. Это его слова, слово в слово, он при мне это сказал.
– Ты же говоришь, что тебе это Греч рассказывал, – медленно покачиваясь, сказал Грибоедов.
– Греч, но дело было при мне. Теперь ты понимаешь? Орет на цензуру, вольнолюбие, да и только, а сам разве не вводит цензуру? И притом если бы сам не был пасквилянт. А то ведь пасквили и пасквили… А попробуй запретить ему ругаться, так это стихи, вдохновения, сладкие звуки и молитва. И ведь ввернет в восьмую голову такое, что тот бедняк прямо… – Тут он не нашел подходящего слова. – Прямо-таки ходишь и голову гнешь, не то пропадешь и не откупишься.
– «Лелеешь ты свои красы». – Грибоедов сказал углом рта, сощурил глаз и покосился на Леночку.
– Нет-нет, это не он написал, – захлопотал Фаддей и вдруг обмяк. – Он мне сам клялся, что не он, под честным словом, это кто-то другой, это тот, знаешь, как его…
Он забыл или не знал.
Божился он, как лавочник. Фаддей же был поэт лавок.
Его настоящая жизнь были покупки, расхаживание по лавкам. В чудесных цветных шарах аптек была его Персия. Соленые огурцы в лабазных кадках умиляли его запахом русской национальности. Неприметно он стал ближе к языку лавочников, чем хотел бы. Он торговался с ними изо всякой мелочи и с удовольствием принимал подношения.
Все вместе представилось на миг Грибоедову нелепым. Он только что обманул своего друга, который в этот день продал двух человек самое малое, а теперь они пьют чай, он посмеивается над хозяином, и разливает им чай третья – Леночка.
Он ворвался в квартиру, разбойником пролетел по лебяжьему пуху милых грудей – и вот квартира неподвижна.
Ему было немного жаль Фаддея. Чтобы несколько возвысить его, он стал жаловаться тонким голосом:
– У тебя журнал, сплетни, хорошая жизнь, Калибан Венедиктович…
Но Фаддей с истинной жалостью смотрел на него.
Жалость его была рассеянная.
– А твоя ферзь, – жаловался Грибоедов, – опять со своим Сахаром Медовичем…
Фаддей заерзал и покосился на Леночку. Дело шло о его страсти – хористке, которая ему изменяла, сам же Фаддей Грибоедову это выложил.
– Нет, братец, – лепетнул он, – это не то, это не моя ферзь, у меня и нет ферзи. Вот это твоя ферзь, так она правду теперь с этим, с Сахаром Медовичем, с преображенцем.
Грибоедов обжегся чаем. Он вспомнил, как Катя поцеловала его в голову. Промелькнул витязь с топориком, военные. Фаддей врал о Кате и врал правду. Грибодоев стал страшен и жалок. Жидкие волосики топорщились на висках.
Качнулся на стуле и с недоумением оглядел недоеденную телятину.
Картина колебалась.
И вдруг не выдержала Леночка. Она уже не переводила глаз с мужа на друга. Ее немецкий пухлый рот передернулся по-старушечьи, стал в маленьких морщинах, она все обращала к Грибоедову страдальческие сливы глаз и вот грубо закричала, стала сползать со стула. Грибоедов и Фаддей несли ее на диван, а она мелко дрожала губами, лепетала какую-то дрянь.
Уже отворилась дверь, и к дивану волнообразно метнулась большая Танта, встрепанная со сна. Уже квартира наполнилась кошачьим запахом валерианы.
Фаддей полоскал какой-то стакан, ловко и быстро.
Грибоедов ушел в кабинет.
Когда Фаддей, притворно отдуваясь, пришел к нему и сказал какую-то плоскость: «Женские штуки, ничего не поделаешь», – Грибоедов сидел за столом и быстро листал какую-то книгу. Потом он тяжело встал, взял Фаддея за плечи и, сжав зубы, смотря без отрыва очками, в которых были слезы, на потное безбровое лицо гаера[114 - Га?ер – шут.], сказал:
– Умею ли я писать? Ведь у меня есть что писать. Отчего же я нем, нем, как гроб?
6
Ежеминутно уходит из жизни по одному дыханию. И когда обратим внимание, их осталось уже немного.