– Я слишком много пил, мой друг! Я уже оценил ваше гостеприимство.
Он встал и пошел вон из нумера.
– Сашка, пляши… Золотой нумерному.
– Ты, голубчик, мне более не нужен.
– Сашка, черт, франт-собака, пляши.
18
И постепенно, пьяный, с торчащими по вискам волосами, в холодной постели, он начал понимать, кому следует молиться.
Следовало молиться кавказской девочке с тяжелыми глазами, которая сидела на Кавказе и тоже, верно, думала теперь о нем.
Она не думала о нем, она понимала его, она была еще девочка.
Не было Леночки Булгариной, приснилась Катя Телешова – в огромном театре, который должен был рукоплескать ему, автору, и рукоплескал Ацису.
Измен не было, он не предавал Ермолова, не обходил Паскевича; он был прям, добр, прямой ребенок.
Он просил прощения за промахи, за свою косую жизнь, за то, что он ловчится, и черное платье сидит на нем ловко, и он подчиняется платью.
Еще за холод к ней, странную боязнь.
Прощения за то, что он отклонился от первоначального детства.
И за свои преступления.
Он не может прийти к ней как первый встречный, пусть она даст ему угол.
Все, что он нынче делает, все забудется; пусть она утешит его, скажет, что это правда.
Останется земля, с которой он помирится; опять начнется детство, пускай оно называется старостью.
Будет его страна, вторая родина, труды.
Смолоду бито много, граблено.
Под старость нужно душу спасать.
19
Он сидел у Кати, и Катя вздыхала.
Так она откровенно вздыхала всей грудью, что не понять ее – значило быть попросту глупцом.
Грибоедов сидел вежливый и ничего не понимал.
– Знаете, Катерина Александровна, у вас очень развилась за последнее время элевация.
Катя бросила вздыхать. Она все-таки была актерка и улыбнулась Грибоедову как критику.
– Вы находите?
– Да, вы решительно теперь приближаетесь к Истоминой. Еще совсем немножко, и, пожалуй, вы будете не хуже ее. В пируэтах.
Все это медленно, голосом знатока.
– Вы находите?
Очень протяжно, уныло и уже без улыбки. И Катя вздохнула.
– Вы теперь ее не узнали бы. Истомина бедная… Она постарела… – И Катя взяла рукой на пол-аршина от бедер: – …растолстела.
– Да, да, – вежливо согласился Грибоедов, – но элевация у нее прямо непостижима. Пушкин прав – летит, как пух из уст Эола.
– Сейчас-то, конечно, уж она не летит, но правда, была страсть мила, я не отрицаю, конечно.
Катя говорила с достоинством. Грибоедов кивнул головой.
– Но что в ней нехорошо – так это старые замашки от этого дупеля, Дидло. Прямо так и чувствуется, что вот стоит за кулисами Дидло и хлопает: раз-два-три.
Но ведь и Катя училась у Дидло.
– Ах нет, ах нет, – сказала она, – вот уж, Александр Сергеевич, никогда не соглашусь. Я знаю, что теперь многие его бранят, и правда, если ученица бесталанна, так ужасть, как это отзывается, но всегда скажу: хорошая школа.
Молчание.
– Нынче у нас Новицкая очень выдвигается, – Катя шла на мир и шепнула:– государь…
– А отчего бы вам, Катерина Александровна, не испробовать себя в комедии? – спросил Грибоедов.
Катя раскрыла рот.
– А зачем мне комедия далась? – спросила она, удивленная.
– Ну, знаете, однако же, – сказал уклончиво Грибоедов, – ведь надоест все плясать. В комедии роли разнообразнее.
– Что ж, я старуха, что плясать больше не могу? Две слезы.
Она их просто вытерла платочком. Потом она подумала и посмотрела на Грибоедова. Он был серьезен и внимателен.
– Я подумаю, – сказала Катя, – может быть, в самом деле, вы правы. Нужно и в комедии попробовать.
Она спрятала платочек.
– Ужасть, ужасть, вы стали нелюбезны. Ах, не узнаю я вас, Александр, Саша.