Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Пушкин

<< 1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 97 >>
На страницу:
57 из 97
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Что ты мне, Наташка, не сказала, что сегодня молебен? – спросила густым скрипучим голосом старуха: – Видишь, певчих ведут.

Они это слышали. Посмотрев друг на друга, они убедились, что форма их ничем теперь не отличается от формы малолетних придворных певчих вне службы. Этих певчих в сереньких кургузых сертучках часто водили мимо лицея в придворную церковь. Гордости Горчакова, да и всех прочих, был нанесен сильный удар. Они возненавидели старуху Волконскую.

Они не были более баловнями, школярами, студентами, не были даже отшельниками, монахами, как они любили себя воображать в своих «кельях», они попросту были придворные певчие.

Встреча с ополченцами их утешила: все были теперь серые; это была походная форма. Такова была война. Кормить их стали скудно. Ранее, когда эконом кормил их пустыми щами и выдавал жидкий чай, они искали его по всему лицею, а он от них прятался. Теперь он не прятался от них, а, напротив, охотно появлялся. Когда они говорили, что щи пустые, он разводил руками и важно говорил:

– Приказ.

Рыжие бакенбарды его были расчесаны.

Во всем соблюдалась скупость почти походная.

Изменилось, казалось, и Царское Село, о котором Малиновский при открытии говорил как о мирной обители; они не замечали ранее, что все наполнено здесь свирепою памятью войн и побед: Турецкий киоск, Кагульский мрамор и Чесменская колонна, Орловские ворота с надписями. Дворец был пуст и глух. Павильоны, всегда необитаемые, казались теперь брошенными, искусственные развалины – настоящими. Камни, из которых была составлена греческая беседка, оказались настоящими древними камнями, которые были увезены от турок. Дафна, Хлоя, Филиса – давно уже мелькали в стихах; только старик Державин называл дев так, как их звали, – Парашею и Натальей, по-домашнему. Ныне греческие и римские имена стали воинской славой: Багратион был Эпаминонд; Кульнев – Деций; Раевский и Коновницын – совместники древней Спарты.

В обращении к войскам было сказано, что Неман станет для французов другим Стиксом – подземною адскою рекою, которую переходят только раз.

Глава седьмая

1

Война началась в ночь с 22 на 23 июня: Наполеон с четырьмястами тысяч войска перешел невдалеке от Ковна Неман. Войска его вступали в Россию. Половина войск его были французы, половина – немцы, невольники и данники Наполеоновы. Шли пруссаки, саксонцы, баварцы, вюртембержцы, баденцы, гессенцы, вестфальцы, мекленбуржцы. Шли австрийцы, поляки, испанцы, итальянцы. Шли голландцы, бельгийцы с берегов Рейна, пьемонтцы, швейцарцы, генуэзцы, тосканцы, бременцы, гамбуржцы. Они скакали день и ночь, давая лишь краткую передышку лошадям. Они нашли путь открытым; война, которой еще ни разу не вел Наполеон, – с покинутыми селениями, пустыми городами, без жителей и фуража, с мнимыми победами, началась, вызывая сильное негодование полководца, ждавшего войны обыкновенной – открытых и громких битв с врагом, затем генерального сражения, занятия столицы и быстрого мира, им диктуемого. Старики московские также негодовали на отсутствие громких сражений.

Враг шел стремительно, в больших силах направляясь не то к Петербургу, не то к Москве. Неизвестность была полная.

2

Директор Малиновский заперся с Куницыным в кабинете. Свечи были зажжены, окна в сад открыты. Кругом было тихо, зеленые листья свежи, пламя свечи клонил легкий ветер – все как в мирное время. Насупротив, в лицее, уже спали.

– Горько мне, – сказал директор, хрустя пальцами и поламывая руки, – в такую ночь средь стольких красот думать о наших обстоятельствах.

Он был уныл, и Куницын, сожалевший о его слабости и сердившийся на почти постоянный упадок духа, ждал с неудовольствием жалоб и приготовился к возражениям. Падать духом в такое время было едва ли не преступление. Стоит Малиновскому пасть духом, и в лицее воцарится хаос. Все сразу же опять это почувствуют, как было уже при Пилецком и как всегда в таких случаях бывает; все – от воспитанников до служителей, не говоря уже о врагах: Гауеншилде. Куницын решил покинуть лицей, это хрупкое и подверженное всем колебаниям училище; впрочем, он собирался идти на войну ратником; он успел полюбить свои обязанности, некоторых воспитанников – и не столько даже их, сколько их любознание, постепенное их изменение – к совершенству, привык даже к самому зданию. Ему не хотелось, чтоб лицеем завладел Гауеншилд, как некогда Пилецкий. Но смятение умов было кругом общее и такое, что можно легко впасть в слабость и всех кругом заразить. Более всего не любил он бледные лица, растерянность в глазах, нестройность мыслей – все, чем сказывается страх или ужас. Он верил в разум и законы его, а страх был отпадением от разума, чисто животным. Будущность, к которой он так деятельно готовился и которая ныне стала невозможной, вновь была для него ясна. Он готовился теперь к войне. Отчизна, любовь к ней, долг гражданский – все понятия, о которых он важно толковал лицейским, стали теперь страстями, и он подчинился им, не раздумывая.

– Навалились, – сказал Малиновский и побледнел, – все навалились – слышно, идут уже без остановок. Если так далее пойдет – через месяц нам нужно будет отсюда уходить; место – Ревель. Об этом никто не знает и знать не должен. Вам нужно приготовиться.

Он сказал, что не хочет везти весь лицей в Ревель; кой-кто не захочет, и слава богу. Гауеншилду, например, нельзя из Петербурга отлучиться; тем лучше. Он предвидит, что добрая часть профессоров не поедет. Тогда Куницын принаймет профессоров, а главная надежда на него самого. Вообще в его руки, и только в его, передает он это училище, которому так не повезло счастье с первых же шагов. По словам Малиновского выходило, что сам он не собирается ехать.

– Я не поеду, – подтвердил Малиновский, – не желаю, мне поздно, я устал.

– Без вас они от рук отобьются в изгнании, а я с ними не слажу.

Малиновский походил по комнате.

– От брата есть ли вести, что Тургенева намерения? – спросил он.

Брат Куницына уже с месяц как выступил в поход и не слал вестей; Николай Тургенев, геттингенец, зимою еще прибывший в Москву, теперь жил в Петербурге и был в тоске: попеременно то ужасался, то опять обращался к надежде и не знал, что с собою делать.

Куницын с ним ежедневно виделся. Он плакался, что лица, на которых печать рабства, грубости и пьянства, непросвещение высшего сословия, суровая зима, сменившаяся жарким летом, делают невозможной жизнь в отечестве, но как выбраться – не знал. В последнее время он сильно приободрился, и надежду внушали ему действия Витгенштейна.

Малиновский усмехнулся.

– В Ревель или в Або, куда случится, поедут с вами все дядьки наши, – сказал Малиновский. – Питомцы наши вместе с ними начинали здесь бытие свое, вместе с ними и продолжат. Сергей Гавриловичу, – сказал он о Чирикове, – я уж дал наказ – все грубости со служителями заносить в журнал поведения. Намедни Данзас ругал Матвея и гнался за экономом – трепать его. Я прошу обращать на это сугубое внимание. Заносчивость, запальчивость, а купно и низкость с раболепствием – все от воспитания, житья и обхождения с рабами. Готовые жертвы гнева, и сами к тому привыкли. Подчиненному иностранцу никогда не посмеют того сказать, что своему, потому что свой – раб. А брат его или земляк – секретарь. Так гибнет везде достоинство русское. Я не для того с вами говорю об этом, что вы этого не видели или не знаете, напротив; но скоро это вам придется исправлять на деле, как нынче мне.

Подверженный всем слабостям, директор говорил на сей раз твердо.

– Вы пожарища не видали, – спросил он Куницына, – военного, ветром распространенного? Когда города пожигаются? А я видел. Поле, поле довременное – и на нем почернелые трубы – вот дом, вот семья, родня. И теперь уж трубы российские торчат! И чтоб не лишить малых сих в изгнании, как сказали вы, самой мысли о доме, нужно будет вам опекать все затеи их – журналы, песни, даже самые куплеты, безделицы, для того что не годится в этом возрасте терять свой дом.

Куницын впервые видел его в таком расположении.

– Я на них между делом посматривал, – сказал Малиновский, – некрепки дома у них, а теперь и этот валится.

И они поглядели на лицей с темными окнами, который казался бы в этот час нежилым, если бы не фонарик, светивший желтым светом.

Вдруг Куницын сказал ему решительно:

– Без вас ехать нельзя, а вам оставаться негде.

– Силы мои уже не те и даром ушли, – сказал директор тихонько, – мне самому утешение нужно. Нет его. Разом открылись все прикровенные язвы – казнокрадство, мародерство – точно во вражеском лагере. Все на поток и разграбление. Смолянин, мой знакомец, пишет мне: барон Аш, губернатор, принимает возами, и возы запрудили площадь. Ни пройти, ни проехать. На две стороны кто может воевать? Государь неспособен. Обдержание вельмож, прелюбодеяние затмили его.

Ночь была черная, словно за директорским садиком – тут же, сразу началась пустыня. Он похрустел пальцами и посмотрел на Куницына, вопрошая.

– Паче всего опасаются рекрут, – сказал он, разводя руками, – не хотят верить в достоинство россиянина и думают, что страх – главное его побуждение.

Куницын, бледнея, молчал, и директор вдруг остановился.

– Я верю, – сказал он вдруг с каким-то негодованием, – и не только в Витгенштейна, который точно превосходный генерал, а и в земледельца, в казака, в поревнование его и удальство. Мы-то черты сего духа знаем, и самое раболепствование, все искажающее, его не уничтожило. Враг не знает.

Он перевел дух.

– Все может случиться, – сказал он, стихая, – но россиянин докажет свое достоинство, и ему наконец поверят и враги и свои. Иначе жизнь была бы мне в тягость. Поверят – и рабство отменится, отпадет, как короста. Вы тогда в три года русской земли не узнаете. Дело мое – земледелие, мануфактура, а не профессорство собственно, не директорство.

И он усмехнулся.

– Все это, правда, одно смешное мечтание, когда враг уже около Смоленска. Но расстаться с надеждою – значит расстаться и с жизнью. Я из гордости сохраняю всю силу рассуждения. Беда с Разумовским: распоряжение его о переводе преждевременно, боюсь, как бы не разгласилось. Я уж с ним приустал.

И они расстались.

– Решительного ответа сейчас не прошу, – сказал он Куницыну, – но прошу вас пока не оставить малых сих и понемногу приучиться заменять меня. Главное – надлежит нам стараться, чтоб воспитанники и не догадывались, что все нарушено.

3

На карте, которая была приколочена гвоздиками в зале, Калинич красным карандашом медленно и верно обозначил рукою каллиграфа движение войск – и толстая красная черта поползла со скоростью вверх; он долго стоял перед картою.

Грузный, неподвижный, без всякого выражения на лице, он каждый день отмечал на ней движение войск и на этот раз был поражен ее видом. Он внимательно смотрел на нее – и оглядел всю. Пущин, Малиновский, Пушкин подошли.

Он шепотом читал названия городов и, очнувшись, произнес:

– Как ножом.
<< 1 ... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 ... 97 >>
На страницу:
57 из 97