Папа болел за «Спартак», а я за сборную. Футбол мы слушали часто и самозабвенно.
Однажды он отказался слушать, хотя был какой-то очень важный матч.
– Почему? – спросил я.
Он посмотрел на меня очень грустно и сказал:
– Умер Маршак.
Прошло более тридцати лет, я летел домой, уже в другую квартиру, где прошла моя юность, вспоминал любимые отцом строчки Маршака:
"Любите жизнь, покуда живы, меж ней и смертью – только миг. А там не будет ни крапивы, ни роз, ни пепельниц, ни книг" …
Радужный круг, поднявшись над крылом самолета, полминуты летел рядом, а потом ушел в облако и скрылся в нем.
Прав ли был поэт? Кто знает!
Ничего нового не бывает на похоронах. Кто-то скорбит, а кто-то делает вид и даже пускает слезу, чтобы показать всем, как ему тошно, а виновнику торжества смерти, возможно, на это наплевать, или он смотрит на своих родных и близких со стороны с удивлением, любопытством и даже радостью. Во всяком случае, он теперь точно знает, есть ли там розы, пепельницы и книги.
Отец был талантлив, его любили, он написал много хороших детских стихов, и я, стоя у гроба, где лежало его маленькое, измученное болезнью тело, понимал, что, если у меня и есть хоть какой-нибудь талант, то его сила никогда не приведет ко мне не похороны такого количества людей. Это грустное и мучительное чувство было чувством сожаления из-за прояснившейся мысли: с этого момента пошел мой собственный отсчет, а сам я уже ничего не успею сделать.
За морями ждали хозяева, которым нужно было, чтобы я вернулся и делал для них скучную и бесцветную работу, ждал газетный бизнес и почтовая сумка. И я даже не был уверен в том, ждет ли меня жена и сын.
Мои надежды были выжжены под солнцем Иерусалима, а желание лечь в постель и уснуть, которое преследовало повсюду на той земле, не давало никаких шансов на их восстановление.
В жизни, как и в игре, мы совершаем ход за ходом. Бывает, что, даже обдумав свой ход, мы не можем достичь желаемого результата, спотыкаемся и падаем. Поднявшись, шагаем просто куда глаза глядят, интуитивно выбирая себе путь, идем, не задумываясь и не стараясь осознать, куда и зачем несут нас то ноги, то колеса, то крылья.
И вдруг пройдя какой-то отрезок своего пути, ты поднимаешь глаза, смотришь на окружающий мир и не узнаешь его. Ты даже не можешь объяснить, что произошло в красках природы, ее звуках, запахах и в том, как она смотрит на тебя. Но неожиданно понятными становятся не только окружающие люди, но и сам себе ты понятен, а причина, которая заставляла безразлично идти в бездну небытия оказывается мелкой, потому что место, где ты стоишь, как раз то самое, где решается твоя задача.
Была поздняя осень. Холодный степной ветер, пришедший со стороны Перекопа, выдувал из меня скорбь. Пришло время лететь к теплым дождям Иудеи, и я уже предчувствовал свой следующий шаг, обнимая перед отлетом сгорбившуюся маму.
Когда, вернувшись с похорон, я впервые появился на работе, Рами, персидский еврей, – старший из братьев, бродивший по цеху в сандалиях на босу ногу, тут же попросил сварить ему кофе, коротко выразив свою радость по поводу моего появления и печаль по поводу двухнедельного отсутствия. Рами даже покачал головой и глубоко вздохнул. Его брат, Бени, тоже печально покачал головой. И даже младший их брат, Дотан, глубоко вздохнул и покачал головой. А потом настала моя очередь печально качать головой, потому что день тот был днем получения чеков. С меня не только вычли долг, но и недельное отсутствие на работе вычли, хотя по закону государства, в котором я теперь жил, дни траура не приравниваются к дням отпуска и должны быть оплачены. Тут я и вспылил. Наговорил своим благодетелям три короба всяких дерзостей и был уволен.
Теперь у нас оставалась только зарплата жены и та небольшая сумма, которая шла от ночных прогулок по газетным адресам.
Правду говорить легко и приятно – это так, но недавно снятый коттедж, цветочная клумба и чудный внутренний дворик, к которому мы успели привыкнуть, могли моментально исчезнуть.
Задача, однако, уже решалась. Я это чувствовал, обнаружив внутри себя нечто независимое от рассудка.
Появилось время, и впервые за пять лет я увидел своего сына, не находясь в тумане полусна. Это был уже подросток, которому плевать хотелось на занятия в школе, а заодно и на мать с отцом. Иногда по утрам я обнаруживал его друзей и подружек, спящих вповалку прямо на полу первого этажа. Когда эти волчата открывали глаза, становилось ясно, что в них нет моего отражения. Мир взрослых они не замечали и презирали. Я гневно вспыхивал, хлопал дверью. Со стен падали картины. Сын исчезал надолго, появляясь лишь для того, чтобы попросить денег. Иногда он звонил ночью, просил приехать за ним в Иерусалим. Я встречал его на перекрестке улиц Кинг Джордж и Бен Иегуда в компании арабских мальчишек, а затем вез домой в Гиват Зэев. Мы молчали. К этому времени все подзатыльники я раздал и уже высказал все слова, в которых звучали предостережения, просьбы и угрозы. Шансы на восстановление контакта с нашим ребенком просачивались сквозь пальцы, как вода из пригоршни. И я потихоньку стал к этому привыкать, находя спасение в игре, книгах и обработке металлов.
Новое место досталось чуть ли не по наследству. Я совпал во времени и пространстве с отъездом в Канаду Толика Литмановича, который работал на этом предприятии в течение шести лет. Мы познакомились и сразу подружились, когда я пришел на завод по направлению от службы трудоустройства. Это был жизнерадостный сангвиник, пишущий стихи, влюбленный в землю Израиля, так же, как я. Когда он посвящал меня в секреты фрезерования автоклавов, мы пили водку и читали стихи. Косой Шауль демократично этого не замечал, – он прикидывался простачком, но был мудр уже тем, что не мешал делу идти своим чередом.
Толик Литманович имел квартиру с видом на Иудейские холмы. Кое-кто называет их горами. Но даже в лучах заката этот космический пейзаж далек от вида земных гор. Пять лет назад, глядя из своего окна на бледные и молчаливые камни, окружающие город Маале Адумим, Толик с искренней наивностью решил пожертвовать свою крайнюю плоть, чтобы союз со Всевышним сделал его полноправным гражданином государства иудеев. Трудно и даже невозможно узнать, как отнеслись за облаками к этой жертве, но религиозные друзья и родственники Толика остались довольны. Теперь он не отличался от них формой своего органа, зато независимость его суждений лилась через край и пересекала все границы религиозных канонов, которые мало-помалу довели его до мысли о напрасности совершенного жертвоприношения, ибо раввины, разрешив ему войти в иудейство, решили не пускать туда его русскую жену.
Я вспоминаю, как мы стоим (тот самый станок испанской фирмы Anayak, большой и еще не устаревший) на площадке оператора, движемся по оси икс и даже чувствуем себя, чуть ли не капитанами в рубке.
– Они жену мою решили в еврейки не принимать, – говорит он, в то время, как мы оба пересекаем ноль, мягко скользя в минус на ускоренной подаче.
– Надули! Обрезали и надули! Вот так вот, Юрочка! А на фига мне иудейство без жены и сына?!
– Да ладно, бог с ними, живи, как я вторым сортом, – отвечаю я.
– Нет, дорогой мой, все решено. Еду!
Он курит, улыбаясь горькой улыбкой непокоренного судьбой еврея из России. Через семь лет мы встретимся с ним еще раз в его квартире в городе Маале Адумим, та же улыбка будет на его бородатом лице, но принадлежать она будет канадцу.
Вот так, благодаря решению иерусалимских раввинов я и получил свою новую достойно оплачиваемую работу. Может быть, обида прогнала Толика Литмановича в канадский город Торонто, а может, существовала и другая причина, по которой он уехал, об этом, наверное, никогда не узнать. Просто в результате вышеописанных событий я оказался в нужном месте в нужное время, и меня иногда посещает мысль, что это последний подарок отца.
Серебро морского песка
Старикам – эмигрантам из СССР
…Не следует ли раз навсегда отказаться от всякой
тоски по родине, от всякой родины, кроме той,
которая со мной, во мне, пристала, как серебро
морского песка к коже подошв, живёт в глазах, в
крови, придаёт глубину и даль заднему плану каждой
жизненной надежды?
В. Набоков. «Дар»
Араб крепко сложен.
Он работал по пять дней в неделю с четырехчасовым перерывом на сон. Утром араб умывался. Щетина у него трещала. Из-под пальцев выбивалась тёмная пена и хлопьями шлёпалась в раковину.
На лице у него шла борьба между улыбкой и гримасами бреющегося человека.
Звали его Ахмад. У Ахмада были белые зубы.
– Сколько сегодня? – спрашивал Гена.
– Шестнадцать бочек.
Гена подрабатывал на развозке булочек и приходил в цех на полчаса раньше остальных. Он пил с арабом кофе.
– Приезжай ко мне в гости, – сказал Ахмад.
Гена решил, что его хотят убить, и отказался.
Гриша как-то раз предложил Ахмаду водки. В ответ – улыбка отрицания.
– Я дурак, – признался однажды Гриша, выпив в обед. – Что я тут? Сижу за столом с арабом, который презирает водку и меня, делю квартиру с мужем своей дочери. Работаю с Бенькой и его родственником…