– Суходрочкой, что ли? – говорю, не подумав даже как следует, а Академик Хреново до потолка чуть не подпрыгнул.
– Абсолютно точно! Вот именно – самой что ни на есть су-хо-дроч-кой! Вся советская, Коля, и мировая наука – сплошная суходрочка на девяносто процентов, правда, я немного преувеличиваю. А марксизм-ленинизм? Это же садо-мазо-онанизм. Твоя хоть не только безобидна, Коля, суходрочка, но и полезна никогда незалетавшим леди. Сравни с ней, сколько крови пролито марксизмом-ленинизмом в одной только его лаборатории – в России. Море! Да, море, ни капли никакого не имеющего отношения к плодоносной молофейке! Все вокруг – суходрочка! Партия дрочит, правительство онанирует и наоборот. Наука мастурбирует, всем кажется, что вот-вот заорет какой-нибудь искалеченный Кимза: «Внимание – оргазм!»… наконец-то, Господи, всеобщее настало облегчение, станция «Конечная» имени Светлого Будущего, наш паровоз дальше не пойдет, просьба освободить телячьи вагоны – пиздец коню, если вновь воспользоваться твоим экспрессивным выражением… Утопия, фантасмагория, дикий бред. Ты, Николай Николаевич, подрочил, побаловался, похалтурил, но слегка преобразился. Не погибла в тебе личность, как, собственно, не погиб Человек от суходрочки советской власти и ее, так сказать, сраной утопии. Придет, надеюсь, пора, когда Человек, если тебе верить – а я верю – завяжет таскать гречневую крупу в авоське, да и займется достойной жизнедеятельностью. Хватит, скажет, дрочить. Подрочили, ети их масть, понавыдумали фригидных национальных идей, идиотских утопий, садистических терроров, кровавых диктатур. Время за живое дело приниматься, а о многолетней суходрочке, даст Бог, потомки наши с улыбкой вскоре будут вспоминать. Ты чем хотел бы заняться, завязав, как потешно и тафтологично говоришь, с мастурбацией онанизма?
Веришь, кирюха, о себе я так тогда подумал: ну, на что ты, козел, способен после детдома, щипачества, отсидок, главное, продрочив и испытываясь столько лет в НИИ?.. подумал и вдруг вспомнил, что мой непонятно почему вставал, как штык, от старой потрепанной, книжонки «Как самому починить сапоги, штиблеты и ботинки?».
– Сапожником, говорю Академику, пойду работать, так как люблю и уважаю простое это дело. Думаю, что закончу ветеринарный, буду лечить бездомных псов, для начала мы с Владой Юрьевной уже купили спаниеля – Яшкина. Это его имя, заодно и фамилия. С матом тоже завязываю. Охуенно остоебенило, правда, с этой проблемой завязывать надо постепенно и не окончательно
– Умница! Умница! У нас и сапожники-то все перевелись! Страна не умеет набойку набить по-человечески. Задрочились за все эти годы свершений и побед, вслед за тобой повторяю, ети их масть. Охуенно остоебенило. Попробую не забыть и это твое мудрейшее выражение. Канай, милый Коля, сапожничай – благословляю.
– А как же вы тут без меня?
– Управимся. Пусть дрочит молодежь – ее не задушишь, не убьешь, а на их стипендии де-факто не проживешь. Науку не делают в белых перчатках. В свое время, ради гонимой молекулярной генетики, увы, пришлось дрочить и мне, хотя я любил, как ты, красавицу жену, а в детстве, вроде тебя, никогда не онанировал. А чего я, Коля, если спросят на Страшном Суде, добился? Стала мне понятней тайна жизни? Нет, не стала. Он зе контрари, как говорил Черчилль, то есть напротив, и вот что, друг мой, скажу я тебе по секрету…
Слушай, зубило из Нижнего Тагила, доверяю тебе, как себе… Академик Хреново высказал мне шепотом свою личную тайну, до которой ебаться надо всем МВД и прокуратурам до самого конца света и наступающего Страшного Суда… да-с, прошептал он мне на ухо, я считаю себя личностью, не зря трудившейся в науке… слава Тебе Господи, уму моему и моей душе предстал, увы, невидимый светлый образ окончательной непостижимости тайны происхождения жизни… страшно сказать, но я уверен, что никто никогда не допрет до самого донышка сей дивной тайны… ради восторженного понимания данной непостижимости стоило жить все эти страшные годы… вот, вот, говорит, ты сверхкорректно заметил, Коля, научно-мировые вопросы – пиздец как бесконечны, заебешься дым глотать… пока мы тут с тобою лично колотимся и колотимся голыми жопами об крашенный забор – сия метафора прекрасна! – представь себе, хитромудрые китайцы уже пять тысяч лет бьют поклоны Божеству Великого Незнания… вот отчасти и поэтому вскоре я приду в твою артель чинить штиблеты и непременно порекомендую порядочных для твоей шарашки заказчиков.
Тут табло зажглось «Приготовиться к оргазму»… академик куда-то намылился… а я, знаешь, кирюха, что завтра сделаю?.. не догадаешься, пьяная твоя и опухшая вывеска… завтра же, по-чеховски… это значит, темень ты непроходимая, что в нашей жизни все должно быть вась-вась: и глаза, и мысли, и чувства, и ебальник не скосорыленный, ну и, конечно, лепень с корочками, то есть тряпки конкретных одежд… являюсь, значит, выглядящий по-чеховски, на место работы, собираю по-быстрому книжонки-вещички, включаю мигалку сигнальчика «К работе готов», а сам втихаря, то есть уже чисто по-английски, на цырлах, линяю, линяю, линяю… я им не Ломоносов, которому далеко ходить не надо, и не какой-нибудь буржуазье… слинявши, сажусь в троллейбус «Букашка» и представляю, как Кимза вопит на всю лабораторию: «Внимание – оргазм!» – а кончать-то и некому… в зале Кремлевского дворца разборок – тишина, никто не встает… ты прав – никто не рукоплещет, никаких оваций… заходит Кимза в мою рабочую хавирку, кнокает вокруг, хлопает лупухами, мою читая оставленную ксивенку: «Лично я ебал трудовую книжку – пиздец, завязываю… пусть дрочит Фидель, он же Кастро, на свою Гевару… им там на Кубе делать нехуй, раз на весь народ насрать, а так же ищите комсомольцев-добровольцев по профилю научной суходрочки… поэтому канаю изучать сапожное дело, само собой, держу прицел на ветеринарные проблемы бездомных собак. Всех вас люблю и уважаю. ЦК»… целую, значит, крепко… Кимза бросается к моей Владе Юрьевне, больше ничьей – к исключительно моей… ты погляди, захипежит, это же какой-то чудовищный фак, мердешка, швайзе, конкретный пиздец и разъебитская сила, что делать, Влада, из-за твоего супружника – погибает наука.
А знавшая, между прочим, о подобном плане – Влада, моя любимая, Юрьевна, как я уже не раз ее обучал – культурно другу моему Кимзе ответит:
– Работа, Анатолий Магомедович – не пенис, он же не фаллос, он же не член, он же не Харитон Устиныч Йорк и не лошадь – работа постоит, ничего с ней не случится.
– Стоп!.. объяви мне полностью, кирюха, твои ФИО?.. спасибо, нормально, солидняк.
– Подготовьте, пожалуйста, к опыту, – добавит Влада Юрьевна, – нашего нового сотрудника, почтенного Василия Ивановича Чапова!.. Васек, кирюха, это же ты, гадом быть, я тебя от души поздравляю!.. не понравится – слиняешь!.. если же мама моя отыщется – сразу сообщу, и все мы нашу встречку обмоем в тот же день!.. если же не отыщется – поддадим за ее здоровье, или же печально помянем, так как жисть – есть жисть, а не безбожно злоебучее существование белковых тел.
Москва – 1970 США. Коннектикут. Пять дубков – 2014
Кенгуру
Посвящаю Алексею
1
Давай, Коля, начнем по порядку, хотя мне совершенно не ясно, какой во всей этой нелепой истории может быть порядок.
В том, 1949, году я был самым несчастным человеком на нашей планете, а может, и во всей солнечной системе, хотя чувствовал это, разумеется, только я один. Кстати, личное несчастье – не всемирная слава и не нуждается в признании всего человечества.
Но давай по порядку. Только я в понедельник собирался отнести в артель партию готовых вуалеток, как раздался междугородный звонок. А вуалетки я мастерил для понта, что занят полезным трудом, несмотря на индивидуальность, и потом почему-то нравилось накалывать тушью черные мушки на нитяную решку. Сидишь себе, капаешь, а сам вспоминаешь, как дружески распивал с начальником сингапурской таможни великое виски «Белая лошадь». Итак: междугородный звонок. Подхожу.
– Гуляев, – говорю весело, – он же Сидоров, он же Каценеленбоген, он же фон Патофф, он же Эркранц, он же Петянчиков, он же Тэдэ, слушает!
– Я тебе пошучу, реакционная харя! – слышу в ответ и тихо поворачиваюсь к окну, ибо понимаю, что скоро не увижу воли и надо на нее наглядеться.
– Чтобы ровно через час был у меня. Пропуск заказан. За каждую минуту опоздания сутки кандея. Только не вздумай закосить невменяемость. Ясно, гражданин Тэдэ?
– С вещами? – спрашиваю.
– Конечно. Захвати индийского, высший сорт, а то у меня работы много. Чифирку заварим.
Бросил он, гуммозник, трубку, а я свою, Коля, держу, не бросаю. Она бибикает тоскливо «би-би-би-би», острые занозы в сердце вонзает. Тут я выдернул трубку с корнем из аппарата, и – хочешь верь, хочешь не верь – она еще с минуту на полу бибикала. Подыхала. Ты этому не удивляйся. У нас ведь тоже после смерти ногти растут и бороды, и если я врежу, дай-то Бог, дубаря раньше тебя, Коля, ты положи, пожалуйста, в мой гроб электробритву «Эра» и маленькие ножнички…
Но, милый мой, сам знаешь, когда бы мы с тобой реагировали на служебные неудачи, как ответработники или некоторые евреи, то схватили бы уже по двадцать инфарктов, инсультов и раков прямой кишки. Отшвырнул я подохшую трубку ногой под тахту и начал радоваться перед тем, как пострадать и сесть неизвестно за что и на сколько. Я до сих пор помню каждую секунду из тех двух часов, которые я потратил на дорогу до Лубянки. Боже мой, какие это были секунды, даже части секунд и части их частей. Ведь я прощался с родимыми лицами из фамильного альбома и одновременно успевал давить косяка на свободных воробьев за окном. Смахнул тополиный пух с Ван-Гога. Сообразил, куда заначить золотишко и денежку. Подумал, что платить за газ и свет западло – пускай за газ платит академик Несмеянов, а за свет сам великий Эйнштейн – специалист по этому делу. Кроме всего прочего, я подготовил все к моменту возвращения на волю: сервировал стол на две персоны и поставил поближе к своему прибору бутылку коньяка. Поставил и отогнал от себя мысль насчет того, сколько звездочек прибавится на этой бутылке, пока я буду волочь срок. Год пройдет – звездочка, потом еще одна, потом, думаю, ты, коньяк, станешь «Двином», потом «Ереваном», а если даже и «Наполеоном», то все равно я не фраер, все равно я освобожусь, выпью тебя, за кровь времени моей жизни выпью с милой лапонькой, которая вон – по улочке, в белом фартучке вприпрыжку бежит из школы… Зачем-то в булочную забежала…
Застилать на будущую ночь тахту я не стал. Зачем откладывать драгоценное времечко вроде как в копилку? Суждено будет – еще застелю. Присел я потом на дорожку, пятнадцать минут всего прошло со звонка, помолился, холодильник выключил и, между прочим, клопа, Коля, увидел.
Хотел его – к стенке, но почему-то пожалел. Извини, говорю, отбываю в ужасные края, и кусать тебе долго будет некого. Но я тебя, тварь живая, пожалею, ибо жить ты должен до пятисот лет и без кровной пайки преждевременно отдашь концы. Взял я клопика и осторожно подкинул под дверь соседки Зойки. Полминуты, не меньше, на это дело потратил. Герань на кухню вынес. Собрал чемоданчик и вышел из дому.
Заметь, вышел из дому. Стою у подъезда. Стою и стою, потому что ноги у меня не двигаются. И не от слабости, а просто не двигаются – и все. Собственно, зачем моим ногам двигаться, если как следует разобраться? Дорожку им самим не выбирать. Ее уже наметил для них гражданин подполковник Кидалла. А раз не выбирать, значит, в ногах спокойствие. Правда, Кидалла дал час сроку и за каждую минуту опоздания обещал сутки кандея. Но ничего, думаю, откажусь. И в душе у меня примерно такое же спокойствие, как в ногах. Для души ведь тоже намечена гражданином подполковником Кидаллой дорожка, она же путь, она же тропинка, она же стезя, она же столбовая дорога, она же судьба.
Я, конечно, покандехал в Чека, но даже не заметил, как с места сдвинулся, потому что, Коля, жизнь меня тогда так между рог двинула костылем, что я, ей-богу, в первый момент не мог просечь: существую я или не существую…
Какая-то падла привязалась ко мне по дороге. Ей, видишь ли, показался странным взгляд, которым я кнокал на портрет Кырлы Мырлы, висевший в витрине гастронома. «Я, – говорит эта гадина, – давно за вами наблюдаю, и если вы не наш человек, то лучше пойдите и скажите об этом органам сами. Может быть, вам не нравятся изменения, произошедшие в мире? Тогда заявите! Здесь! Сейчас! Заявите, вместо того чтобы носить фигу в кармане и истекать бессильной слюной врага, ставшего над схваткой!»
Ничтожеством обозвала меня, тварь, и, главное, Коля, не отстает, ибо ей, сволоте, интересно, по какую сторону баррикады она находится, а по какую я. Я тогда и загундосил с понтом сифилитика, что нахожусь по ту сторону баррикады, где мебель помягче и постаринней, и что направляюсь в вендиспансер на реакцию Вассермана после полового акта с одной милягой – наследницей родимых пятен капитализма. Слюной, конечно, нарочно ее забрызгал и думаю: не подсесть ли по семьдесят четвертой за хулиганство? Но сам знаешь: Чека, если надо, перетасует все пересылки, все БУРы и ЗУРы, самые дальние командировки раком поставит, а найдет нужного человека!
Кстати, насчет баррикад и мебели. Вот этот туалетный столик я вынес в 1916 году из одной киевской баррикады. Стоит он столько, сколько «Волга» на черном рынке, но я его не продавал, не продаю и не продам! За ним Мария Антуанетта причесывалась. Ну скажи, Коля, что происходит с нашей планетой? Зачем люди отрубают головы женщинам-королевам? Зачем? Почему? А какой-то слепой кишке, видишь ли, тошен взгляд, которым я давил косяка на Кырлу Мырлу!… И не успокаивай меня, пожалуйста. Я не эпилептик. У меня нервишки покрепче арматуры на Сталинградской ГЭС. Будь здоров, дорогой!…
Слава тебе, Господи, что мы с тобой нормальные люди! И запомни раз и навсегда: нормальные люди суть те личности, которые после всех дьявольских заварушек терпеливо и аккуратно, чтобы, не дай бог, не отломать ноженьку у какого-нибудь, пускай даже простого и зачуханного венского стула, демонтируют уличные баррикады. И соответственно ненормальные – это те мерзавцы, которым кажется, что им точно известно, чего им хочется от жизни. Хотя что может хотеться людям, волокущим из дома на булыжную мостовую стулья? А ведь на них человек отдыхает! Столы, Коля, волокут, столы!!! А за ними наш брат ест, хавает, штев-кает, рубает, кушает, одним словом, принимает пищу. И, наконец, Коля, люди волокут на грязную улицу кровати, они же диваны, они же оттоманки, они же тахты, они же матрацы пружинные и соломенные, то есть волокут все, на чем кемарят одну треть суток, а иногда еще и днем прихватывают, все, на чем проводят первую брачную ночь и последнюю, на чем лежат больные, на чем плачут обиженные, на чем рожают и врезают дуба! Ненормальные люди! К тому же никак не поделят, кому на какой стороне баррикады находиться. Но хватит о них.
От той паскудины я тогда слинял и покандехал себе дальше. Пешочком иду, со свободою, с волей прощаюсь. Бензиновым дымком дышу. Газировку пью. Курю, как сам себе дорогой и любимый, «Герцеговину Флор». На «ласточек» смотрю. Прощайте. И дальше канаю. Причем не теряю из отпущенного времени ни секундочки и, как уже говорил, ихних самых мелких частей…
Я перед заходом в Чека был вроде одного хмыря-смертника, которому дали птюху черствого в триста грамм и сказали, что это последний в его жизни хлеб. Хмырина-физик был битой рысью. Он разделил птюху на крошки, потом крошки на крошечки, потом крошечки на крохотулечки. Его исполнитель торопит: «Давай, гаденыш, быстрей. Тебя расстреливать пора! У меня рабочий день кончается, сука!» А хмырина отвечает: «Мне законом дадена возможность до-хавать последнюю кровную птюху, и, падлой мне быть, если будешь мешать, прокурора по надзору вызову! Воды почему не притаранил?»
Делать нечего. Несет ему смертельный исполнитель кружку водички. А хмырина кинет себе в рот крохотулечку черствого и катает ее, раскатывает языком, обсасывает, чмокает, плачет от удовольствия голода жизни! Исполнитель уже икры целую кучу переметал, базлает, что Спартак- ЦСКА вечером по телеку и гости из иркутской тюрьмы приехали. Его дожидаются. Но хмырина пригрозил, что не распишется в расходном ордере, если ему помешают хлеб хавать и воду пить. А помешать, между прочим, предсмертному приему пищи не имел права даже сам Берия. Он любил всякие красивые правила. Например, перед тем как заглянуть при шмоне в зад зека, надзор был обязан сказать: «Извините, гражданин или гражданка такая-то». Правило это, к сожалению, соблюдается в нашей стране крайне редко. Пока что так обращались только к Туполеву, Королеву и предгосплана Вознесенскому. В общем, исполнитель час ждет, два, четыре, грозит расстрелять хмырину каким-то особым способом, одному ему вроде бы открывшимся на курсах повышения квалификации, и звонит начальству. Но оно ведь ни за что не даст санкции на расстрел, пока смертником не схавана последняя крошка хлеба и не выпит последний глоток воды. Наконец в ладонях хмырины не осталось ни крохотулечки. Но он заявил, что бы ты думал, Коля? «Я, – говорит, – теперь за молекулы принимаюсь, а потом за атомы возьмусь». И снова пригрозил исполнителю сообщить напоследок куда следует, что тот, по сути дела, отрицает существование материи и объективно является троянским конем субъективного идеализма в нашей образцовой внутренней тюрьме, ибо преступно усомнился в официально признанном органами строении вещества. Исполнитель-псина пожелтел, глаза блевотиной налились зеленой, и говорит хмырине: «Посмотрим, что ты, сволочь почти мертвая, будешь хавать, когда у тебя от птюхи ни атома сраного не останется?»
А хмырина ему и отвечает: «Я тогда, с вашего позволения, начну хавать электрон, который, по словам Ленина, практически неисчерпаем. А вы можете заявить, что исчерпаем, и посмотрим, как отреагирует отдел теоретической физики МГБ на это провокационное заявление. Вот, – говорит хмырина, – где, оказывается, окопалось мракобесие! Вот как оно хитроумно устроилось и расстреливает в лоб самых преданных материалистов!»
Веришь, Коля, двадцать часов так прошло. Двадцать часов жизни на триста грамм черствого и кружку воды!
А потом хмырине вдруг заменили расстрел четвертаком и в шарашку увезли. Живым остался. А все почему? Потому что спешить никуда и никогда не надо!…
В общем, я тогда вроде хмырины-академика обсасывал последние свои леденцовые минутки и секунды и вдруг тоскливо просек, что времени на свободе для моей души больше нет. До свиданьица, говорю, Время Свободы, а сам дрожу – скрывать не собираюсь – от страха. Дрожу я, Коля, ибо очень страшно переходить ни с того ни с сего во Время Тюрьмы. А уж когда перешел, да спросил в окошечке пропуск, да поднялся по ступенечкам, да подал руку в злом коридоре генералу – он, между прочим, долго на меня пялил пшифты, должно быть, соображал, какой я промышленности министр, – когда я повеселел, чтобы не унывать, да постучал в дверь с табличкой желтой по красному «Кидалла И. И.», тогда у меня, Коля, страх пропал. Даже любопытство разобрало: что за казенный интерес мне корячиться?
Вхожу.
– Привет, – говорю, – холодному уму и горячему сердцу!
– Заходи, заходи, гражданин Тэдэ. Помнишь, педерастина, я тебе обещал сутки кандея за каждую минуту опоздания?
– Помню, – говорю, – гражданин следователь по особо важным делам, но кандей вам, извините, как номер сегодня не пройдет, потому что вы велели индийского пачку купить, а в магазинах с часу до двух перерыв. Поэтому я вынужден был задержаться. Эскьюз ми.
– То есть как это перерыв? – удивился Кидалла. Он, надо тебе сказать, Коля, как ребенок был иногда, совсем не знал характера жизни: всё ведь допросы круглые сутки, доп росы, пока очередной отпуск не поспеет. Это мы с тобой считаем дни и ночи, а они только очередные отпуска. Вот тогда мне и пришлось объяснить Кидалле социальное поня тие «обеденный перерыв». Объясняю и сам радуюсь, что целый огромный и лишний оттяпал себе час. Я же не фраер: я пачку чая из дома прихватил.
Затем долго мы друг на друга смотрели.
Первое знакомство вспомнили, еще до войны, когда Кидалла взял меня и партнера с поличным на Киевском вокзале. Дело было дурацкое, но корячился за него товарищ Растрелли. Одна нэпманша долго умоляла меня ликвидировать за огромную сумму ее мужа. Я хоть и порол эту нэпманшу, но просьба, Коля, мне не понравилась. Однако я с понтом согласился исключительно из обиды, что произвел за несколько половых актов впечатление наемного убийцы, и для того, чтобы наказать обоих. Ее, гадину, за кокетство с мужем, а его, оленя, чтобы смотрел в оба, когда женится на гнусных предательницах. Я этой Кисе усатой предложил план, и она его одобрила. Сначала мы с партнером нэпмана шпокаем. Потом расчленяем и отправляем посылку с различными частями трупа пострадавшего его кроваво-злобным конкурентам.
– Они Гуленьку хотели съесть – так, пожалуйста! Я угощаю! – сказала будущая вдова и для алиби показала на «Лебединое озеро». Гонорар она обещала выдать, когда убедится в ликвидации своего Гуленьки. Хорошо. Захожу я во время танца умирающего лебедя в ложу и втихаря показываю вдове мертвую волосатую руку. Партнер ее купил за бутылку в морге. При сволочном нэпе, Коля, все продавалось и все покупалось. Получил я в антракте мешочек с рыжьем, пять камешков, и слинял. Камешки были крупные, как на маршальской звезде. Итак, я слинял. Стали мы с партнером думать, куда мертвую холодную руку девать? Партнер предложил бросить ее у Мавзолея с запиской, что комсомольцы специально отрубили левую руку у правого уклониста. Отвергаю предложение. «Зачем, – говорю, – добру пропадать? Давай отнесем ее на ужин льву или тигру».