– Не остановится, Анатолий Магомедович. У нас накопилось много необработанных фактов. Давайте их обрабатывать.
Москва
1970
Маскировка
История одной болезни
1
Вот ты, Гриша, хоть и генерал-лейтенант, но брательник мой, и если ты не веришь мне, если не прекратишь погонами трясти и орденами брякать от хохоту, то я тебя и за хер собачий считать не буду, не то что за генерала. Да! Это произошло в тринадцатую зарплату, которую, говорят, изобрел сам Карл Маркс, но при культе личности скрывали ее от рабочего класса, скрывали. Только не вороти свое рыло генеральское от культа личности. Знаем, почему он вам по сердцу пришелся, знаем. И ты знаешь, что ты – паразит с окладом, с дачей, с машиной, блядь, с филе тресковым и так далее. Ах, разъяснить тебе, почему ты паразит, если ты целыми днями орешь «смирно-о!». Пожалуйста! На тебя никто нападать не собирается. Вот и все. На хуй ты кому нужен! Америке? Она сама с собой никак не управится, и если даже допустить, что она тебя завоевала, то что ей с тобой, с одной шестой частью света делать? Пьянь, рвань, ворье и придурков партийных и военных себе на шею вешать? Безрассудно. Китай, говоришь? А не ты ли, сука такая, обучал китайцев танки наши водить и косой ихний глаз к нашим пушкам приноравливал? Не ты? Вот помалкивай тогда и слушай, как твоего родного братца в жопу выебли. Нет! Не в треугольнике, не спортлото, а в буквальном смысле, и куда в этот момент смотрела наша милиция, я не знаю. Глупо даже меня спрашивать об этом.
Итак, тринадцатая зарплата, в гробу бы я ее видал. Спускаюсь за ней в нашу подземную бухгалтерию. Ты, братец, не притворяйся, что не понимаешь, почему в подземную. Прекрасно ты все, хоть и не здешний генерал, понимаешь. Но чтобы ты лучше разбирался в деталях нашенской жизни, я тебе сболтну пару военных тайн. Мы тут наверху боремся за то, чтобы наш город Старопорохов выглядел самым грязным, самым аморальным и самым лживым городом нашей страны. Маскируемся, одним словом, а под нами делают водородные бомбы, и товарищ иностранец, разумеется, ни о чем не догадывается. Сам я маскировщик восьмого разряда. Мое дело – алкоголизм. Бригадир. Как получка, так моя бригада надирается, расходится по городу, балдеет, буянит, рыла чистит гражданам, тоже маскировщикам по профессии, а я как старшой должен завалиться на лавочке возле Ленина и дрыхнуть до утра. Как я выучился, как пошел по этой части, так с бабой, с Дуськой, начались у нас нелады. Я же все на работе и на работе, поскольку пить надо, естественно, от получки до получки, а жарить Дуську некогда. Утром вся моя бригада опохмеляется, потом собрания бывают, товарищеские суды и так далее. Общественных обязанностей тоже хватает. И бригадирство свое давно бы бросил, если бы не сукоедина одна из бригады. Вот рассчитаюсь с ним и брошу. Но о нем речь впереди. В общем, с бабой нелады. И не у меня одного. У всех моих алкашей дома преисподня. Ужас. Мрак… Мы ударники коммунистического труда, а дети у нас выпадают, как шары в спортлото: все не то и не то. Запоздалое развитие, замедленные реакции, негативизм, рахит, хромосом каких-то не хватает, глухие, одноглазые, шесть пальцев, правая рука – левая, а левая – правая – всего не перечислишь. Рекорд Тетерин поставил. У евонного Игорька два языка, и оба – говорящие. Да, братец, не удивляйся! Маскироваться от Пентагона – это тебе не берлинскую стенку охранять и всяких чехов перевоспитывать. Повторяю: не удивляйся. Наши электронщики все выверили, просчитали и запрограммировали. Как спутник американский пролетает над Старопороховым, так у наших гастрономов очереди выстраиваются, вроде бы мясо, масло и колбасу дают, автобус переваливается по колдоебинам, пионерчики маршируют, поют песенки про вечно живого Ильича, грузины гвоздику продают, бляди куда-то бегут за дубленками, в парках драки, в баньках парятся, театры, конечно, танцульки – одним словом, видимость жизни заделывается, маскировка, братец, маскировка!.. И я вот иногда прочухаюсь после работы, просплюсь, щец хлебну с чесноком и сметанкою, выйду на нашу Фрунзенскую набережную, сяду на пригорочек над речкою Пушкой, гляну вокруг на мостовые горбатые, на дома вшиво-серые, на общую облезлость жизни, на зачуханность своих земляков и несчастных детишков и чую, гордость в душе шевелится: сколько же, думаю, сделано за эти годы, ебит твою мать! Сколько объектов маскировочных построено! Больницы, школы, ясельки, садики, кинотеатры, в которых такое говно показывают, что сразу бросаешься к телевизору, а там тоже сплошная маскировка. Но это я отвлекаюсь. Немало сделано за эти годы. Вот бассейн открыли новый. Море, а не бассейн. В нем уже трое из нашей бригады во время исполнения служебных обязанностей потонули. Шпионы, дипломаты и церэушники, бывает, приезжают и купаются в нем, спутники самые секретные американские над ним летают – и что? А то, что Пентагон только соплю в себя втягивает зеленую и не допирает, что под самым бассейном у нас реакторы установлены и бассейновая вода охлаждает их, очищается и опять наверх подается. Понял? Вот это – маскировка! Но хули там бассейн. Ты стадион возьми. Под ним партком первичной сборки водородных бомб. Матч идет. Наши маскировщики-болельщики вопят: «Шайбу! Шайбу!» – а внизу партком заседает и решает взять повышенные соцобязательства к шестидесятилетию советской власти – выдать на-гора сверх плана восемь бомб. И нету у Пентагона такой техники, чтобы подслушать речуги нашего парткома, когда орут ребятишки: «Шайбу! Шайбу!» Это вам, падлы, не уотергейтская гостиница… Сижу я, значит, на пригорочке, над речкою Пушкой, любуюсь городишком своим Старопороховым и лыблюсь про себя с большим удовлетворением. Чего только не писали и не пишут о нем в вонючих зарубежных газетках! И голоса его всякие ругают, и по волнам немецким бубнить не перестают. Дескать, дороги плохие, мяса, масла, филе трескового в магазинах нету. Врачам времени хватает, чтобы вылечить только одного шестого, а пятеро или хворают, или же подыхают. Дескать, зарплата низкая, религию убивают, обувь – говно, старый автомобиль дороже нового стоит, сажают кого-то, высылают, пшеницу у Америки покупают, БАМ строят с песней, равнодушно голосуют за народных судей, воруют повсеместно и на народ, в общем, непохожими стали, душевно разложились, даже не для маскировки пьют, пьют, пьют.
Да, думаю я на пригорочке, все это обстоит именно так, а может, еще в тысячу раз хуже, потому что своему глазу виднее. Да, обувь – говно. Да, пьем! Но зато сие наверху, на земле, вокруг нас, так сказать, а внизу, в просторных, залитых, блядь, искусственным солнечным светом цехах, лабораториях, кабинетах, взрывариваемах и парткомах лучшие советские люди куют в белых халатах атомно-водородный щит нашей родины, или же меч, если мы ебнем по вас первыми, Господа Удавы!
Подземная наша служба знает свое дело туго, а мы – наземная – тоже не олени сохатые: и план перевыполняем, и рационализацию не забываем. Насчет плана, братец, дело обстоит так: лично моя бригада пьет в счет 1999 года. Теперь – рационализация. Поддали мы как-то на профсобрании все вместе, и Тетерин, у которого Игорек с двумя языками родился и растет, предлагает: снизить надо качество водки. Аплодируем. Ведь вроде дурак дураком ходил Тетерин, у бензоколонки, где интуристы-шпионы заправляются, валялся на своем посту пьяный, а тут пошевелил мозгами и выдал буквально инженерную и экономическую идею. И ни одна голова до этого раньше недодумалась, хотя идея просто валялась на поверхности нашего Старопорохова. Про Тетерина потом статья даже появилась в «Высшей Правде» – «Идея: простота и изящество». Он, сука такая, революцию, можно сказать, произвел в виноделии. Химики с ходу внедряют его предложение в жизнь. Снижают они качество водки. Не сразу, между прочим, снизили качество. Несколько лет химики бились. Не давалась водяра, не хотела портиться, но одолели-таки ее наконец. Государству она стала обходиться в сотни раз дешевле, а балдеть мы – самогонщики-маскировщики – стали сильней. С похмелья злей стали, и дети опять же выходят косорылыми с гнилой геной. Коэффициент маскировки, следовательно, выше… Так-то вот, братец, вкратце обстоят дела в Старопорохове. Все, что слышал, забудь, не то меня в реактор бросят без всякого суда, как Пронькина, и собирай тогда братца обратно по молекуле. А раз уж я растрепался, то стесняться теперь своей информации не намерен. Я тебе все выложу.
2
Сегодня у меня отгул, мы на кладбище сходим, посидим над могилкою, стариков помянем, потом пообедаем в Дуськиной, бабы моей, столовой. Она нам в кабинете накроет, и я тебе отвечаю: закусим от пуза, без всякой маскировки. Селедочка – значит селедочка! Дунайская! С нее шкуру сдерут, а жир на ней такой, братец, нежный, что тает на твоих глазах от тепла и света электролампочек. Перламутр! По соляночке врежем. Тоже без маскировки, не то что для работяг. И почечки в ней парные, и сосисочки, и мясцо, и каперсы – все, что положено, вплоть до маслин. И разумеется, шашлык. Ты такого в Кремле не рубал! Туфты в нем ни вот столечки! Барашек. Дуська его в сухом вине вымачивает, лучок, травки там, перчик… с ума сойдешь! Живой шашлык, форменно живой, жевать его абсолютно не надо, он сам в тебе до самого желудка распоряжается. Кстати, работяги, маскировщики наши, народ, одним словом, все знают. Как же не знать, если им шашлык из бельдюги и акульего мяса дают, жаренный на сковородке, на постном масле, в котором до этого уже тысячу пончиков отожгли? Все народ знает. И понимает, между прочим, что шашлык, наш с тобой шашлык или же кремлевский, – это шашлык секретный, а ихняя солянка – бурдовая, ржавая селедка и биточки по-домашнему, в которых мяса мороженого меньше, чем в голодном клопе крови, – маскировка. Ведь ежели бы, братец, народ наш не был такой сознательный и грамотный, то, конечно бы, он от такой жратвы взбрыкнулся и устроил вторую Октябрьскую революцию, самую натуральную. А он понимает, змей, задачу партии и правительства, кует ядерный щит и меч, хуй кладет на качество пищи и что тресковое филе куда-то пропало. Он сыт не хлебом единым, не то что ваша генеральская пиздобратия… Ну а после обеда пойдем на могилку. Нашим повезло, они на кладбище по-человечески захоронены. Сегодня остальных жгут, а цветочки и букеты, те, что в гробы мы кладем напоследок, не сжигают. Ими опять на Тихом рынке бабы торгуют. Я один раз в Женский день купил такой букет, а он тоскливо пахнет, тоскливо, но свеж и хорохорится. Оттеда все же вернулся. Я говорю бабе: «Ну что, проститутка, как живешь с этого?» – «Спасибо, – говорит, – маскируемся потихонечку». Скрипнул я зубами, хотел бабе в рыло въехать и в ЦК КПСС оттащить, но тут время было спутнику пролетать пентагонскому. Я в картофельном ряду свалился – букет под щеку, заснул. Да, братец, нашим старикам повезло. А если бы не бетонщик Вуков, сволочь такая, курва и сачок, то не запретили бы кладбища, слово даю, не запретили бы. Парторг наш тогда сказал на митинге: «Успокойтесь, товарищи, не может исторически так быть, чтобы партия всех вас не похоронила!» Что же он сделал, гад такой, этот Вуков? Сидим мы один раз в подземном дворце на торжественном концерте в честь Дня маскировщика, и только Райкин сказал Зыкиной: «Ух-ха-ха! Смерть капитализму!» – как сверху, чуть не на них труп с гробом шмякнулся. Грохнули мы со смеху и аплодируем, не слышим, как Райкин сатиру свою несет о недостатках, а Зыкина же продолжает петь: «Рос-си-я-я! Ро-о-осси-ия!» Сам труп из гроба выпал, лежит нелепо в черном костюме, босой, растерянный, цветочка в гробу, заметь, братец, нету ни одного, и вдруг Тетерин орет «па-па-а!», взбирается на сцену, Зыкину с Райкиным раскидывает к ебени бабушке, берет труп под мышки и опять в микрофон орет: «Товарищи! Это же папа!» Мы по новой аплодируем, грохочем, вот, думаю, номер хуякнули ко Дню маскировщика, а с потолка земля сыпется и скелеты. Всю сцену завалило. Тут сразу стало ясно: авария. Потом уже экспертизу навели, ну и конечным делом оказалось: виновен Вуков. Арматуру, сволочь, забыл в перекрытие положить, потому что из этой арматурной проволоки делал ограды на кладбище, халтурил, он же прямо под ним вкалывал. Вот кладбище и провалилось на сцену. А папаню Тетерин еще раз хоронил. Что-то у него все двойное: похороны, поминки, язык у Игорька, хотя сам – сволочь, и если б не он, никогда бы я педерастом не сделался. Ты, братец, не волнуйся, и до этого дело дойдет. Все узнаешь. Только держись. Держись, братец-генерал! Жизнь прожить – это тебе не границу с Чехословакией перейти, как любит говаривать мой дружок Вася. Он тоже вроде тебя – танкист. Но хрен с ними, с вашими танками, хотя все равно ни я, ни моя бригада, сколько ни крутим своими шариками, никак не можем понять, почему мы захватили эту ебучую Чехословакию, если она нас захватывать не собиралась, а вот на Китай не двинулись, не врезали по нему лазером? Почему? Во-первых, мы перед сменой газеты читаем и видим: китаезы такие наши враги смертельные и такая внутри у них катавасия происходит, что ни в какие Кремлевские ворота не лезет по сравнению с чехами. И маскировочка у них почище нашей, а под каждым городом, под каждой даже, говорят, фанзой или же завод, вроде моего, или же шарашка, где они вручную водородки мастырят. Они такой технологией не брезгуют, лишь бы было чем по нас вдарить. Так почему же, генеральская твоя харя, политбюро такую хуйню допускает? Что оно, очумело, что ли? Что оно, не просралось после банкетов и вечного праздника и не понимает, что у китайцев не 800 000 000 человек, а в два раза больше, и остальные под землей на бомбах и ракетах заняты? Им же Зорге-2, Зорге-3, Зорге-4 и даже семнадцатый Зорге каждый день морзянку отстукивает: пиздец… пиздец… пиздец… Что им, третьей отечественной войны захотелось? По военной романтике соскучились, суки? Брежневу, конечно, хули? Выйдет на Мавзолей, бровками двинет, откашляется, стаканчик коньяку хлобыстнет и, вроде того, рябого и любимого, слезу в микрофон пустит: «Дрогие братья и сестры, дети и внуки! В этот охуевающе тяжелый час для нашей Родины я обращаюсь к вам, друзья мои! Враг коварно перешел границу у реки и сорвал строительство БАМа. Смерть китайским оккупантам! Не все коту масленица! Головокружение будет за нами!»
Я по твоим глазам, братец, вижу, что ты именно этого хочешь. Мой друг кирюха Наум, он еврей и поэтому стихи пишет, правильно говорит: «Поэт хочет умереть на родине, а генерал же на войне». Вот ты иди, залезь на Останкинскую башню, выпей в ресторанчике поднебесного полбанки, закуси, повоюй с проклятыми официантами, бутылкой шампанского окно выбей и лети себе вниз, погонами, как крылышками, помахивай. А меня и мою бригаду… сколько в ней, между прочим, человек, я тебе никогда не открою, это святое у меня, тайна, бригаду мою, подчеркиваю, не тяни за собой, не тяни. Хватит с нас. Нам шестьдесят лет уже всем до одного стукнуло. У нас Гражданская за плечами, голодухи, раскулачивания, посадки, фюрер, Сталин, Никита цены взвинтил, а теперь еще такси подорожало. Вдвое! Вдвое! Между нами, братец, Косыгин обнаглел. Ну ладно, он, говорят, на Зыкиной женился, ладно. Женился, не прозевал, козел старый, схватил индюшку и сопи себе в обе ноздри. А он за такси взялся. Вот кончил бы вроде Пасова смену на другом конце города – ночь, транспорт весь помер, в руках и ногах дрожь, и дрожать им до одиннадцати утра, а в кармане двушник. Хватало его раньше с чаевыми, чтобы до дому добраться, и еще на кружку пива оставалось. Что же наблюдаем теперь? Таксист тебя выбрасывает на полпути, и прешь до дому на своих. Прешь чуть не на карачках, до того ты домаскировался, план выполняя. И старался ведь не для себя, а для того же Косыгина, Пентагон объебывал. Так зачем же на такси цену удваивать? Вы лучше бомбы подешевле придумывайте! Вы со своих физиков и электронщиков за то, что они мозгами, падлы, не ворочают, взыщите сполна! Я у парторга на днях спрашиваю: «Можно мне как бригадиру выйти на Тихий рынок и сказать народу, что Косыгин – козел, где тресковое филе и руки прочь от такси?» Парторг говорит: «Выходи. Ори сколько вздумается, янки как раз со спутников нас подслушивают, и заявляй что хочешь. Это даже великолепно будет для объективной маскировки. Ты знаешь, – спрашивает парторг, – что мы в Хельсинки соглашение подписали? Вот и ори, создавай демократию и свободу слова, а что с тобой делать, решим позже».
Хорошо. Прихожу на Тихий рынок. Объект тяжелый. Дипкорпус продукты тут покупает, потому что от нашей магазинной еды у него гастрит, изжога и камни в желудке. «Почем, – говорю, – говядина?» «Шесть рублей», – отвечает колхозница. У нее задача маскировочная, но сверхсекретная: мы с бригадой бились, бились, никак не могли понять, почему партия и правительство изредка продают народу мясо в три раза дешевле, чем какая-то краснорылая сучка. Ну почему? Я понимаю: дипкорпус тут пасется. Но народу-то в Старопорохове больше, чем церэушников! Неужели колхозники так заелись, что диктуют свои цены не только нам, но и членам политбюро? Это, товарищ братец, генерал-лейтенант, уже не диктатура пролетариата, а грабеж среди бела дня того, кто Зимний взял и исключительно отдал этот красивейший Зимний дворец в руки парторгов, секретарей райкомов, обкомов и прочих придурков. Вот что это такое, когда на такси вместо одного рваного приходится два новых выкладывать. И не надо меня прерывать, не надо торопить. Раз мы свиделись наконец, то уж я расскажу тебе свою историю до конца… Диктатура пролетариата! Да если бы тыркнуть Маркса—Энгельса—Ленина бородищами и ебалами в петрушку, хвостик один только тонюсенький двадцать-тридцать копеек стоит, или в лук, морковку и прочий овощ на Тихом рынке, то они наверняка подумали бы: нет, товарищи, надо не революции устраивать, а цены на рынках снижать и гастрономы заваливать продуктами! Вот как они подумали бы и поехали бы на рыбалку на речку нашу Пушку. Закинул бы Карл Маркс мормышку в прорубь и сказал бы Энгельсу: «Ну как, Федя, клюет?» – «Нет, Коля, одиноко. Очень одиноко», – сказал бы Энгельс и спросил у вечно живого трескового филе: «Эй, Вова, клюнуло?» – «Мы, большевики, намерены настолько загрязнить окружающую среду, господа отзовисты, насколько этого потребуют интересы пролетариев всех стран».
3
Вот, товарищ генерал-лейтенант, какие дела на Тихом у нас рынке, но брюзжание, недовольство, жажда справедливости и другие беспартийные чувства выходят из души постепенно, с трудом, но выходят. Ляжешь себе в капустно-квашеном ряду и думаешь: хрен с тобой, покупай телятину, дипкорпус, зимой груши дюшес, огурчики и помидорчики, лопай, когда я себе укропчику не позволяю, а под самым рынком знаете что? Не знаете! ОТК! Там бомбы бракуют и на боеголовки знак качества ставят. Вот над чем вы раскошеливаетесь, пока мы идем к коммунизму.
Ты, братец генерал, спрашиваешь, почему я так много уделяю времени рынку. Повторяю: Тихий рынок – один из моих объектов. И халтурю я там, подрабатываю. Ведь у нас, алкашей-маскировщиков, как бывает? Выйдешь на работу, а материала нет. Не останавливать же производственный процесс? Приходится на свои брать водяру или же одеколон, керосин, кармазин и «Солнцедар» проклятый. А своих у нас почти всегда ни шиша. Бабы отбирают, алименты и так далее. Спецовок нам, кстати, Косыгин не выдает. Это у него Зыкина перед каждой песней переодевается, как будто пачкают ее песни, а мы во всем своем работаем. Дуська моя, бывало, говорит: «Сволота! Пьянь! Я в химчистку бегать не успеваю». А я ей тогда в ответ: «Спокуха, Дуся. Я – не Брежнев Леонид Ильич. У меня один костюм, а у него 200 миллионов, и я в своем к тому же и дома, и на посту, и на партсобрании». Так что на рынке я подхалтуриваю, а пост мой основной на лавочке около Ленина. Там меня, между прочим, и огуляли, пидором сделали. Но возвратимся к тринадцатой зарплате. Нас в тот день Бригадой Коммунистического Труда сделали, вымпел вручили, пару каких-то знамен, и прямо на сцене Дворца Съездов, потолок к тому времени заделали в нем, чтобы трупы и скелеты вниз больше не шмякались, прямо на сцене видная такая хмырина – главный инженер по замораживанию зарплаты – выдает нам конвертики. Голубки на них, на конвертиках, летают и в клювиках лозунги несут: «Народ и Партия едины!», «Слава КПСС!», «Мы придем к победе Коммунистического Труда!». Я в ответ речугу кидаю, а сам наверх посматриваю. По моим расчетам могилка всех наших прямо над трибуной должна находиться. И как-то муторно мне на душе от этого и стыдно почему-то слова говорить – тоска, одним словом. Не могли уж Дворца Съездов не под кладбищем расположить, а под вытрезвителем, скажем, или под зоопарком. Всегда у нас какая-то хреновина происходит с проектами, идиоты везде сидят… Ну, что-то я с трибуны вякнул, вызвал на соревнование бригаду Шульцова. Они посуду пустую собирают и сдают. «Это, – говорю, – дорогие товарищи, и есть Коммунистический Труд. Одни больше выжрут, другие, следовательно, больше сдадут!» Парторг мне лично тогда похлопал. Тот день почему еще ответственный такой был? Американцы запустили сразу восемь спутников, и выходило так, что они Старопорохову нашему продыху не давали. Один пролетит, за ним другой. Парторг всем нам и наказал: «Чтобы все, как в Большом Малом театре, было, ребята! Маскируйтесь!»
В общем, одно к одному все в тот день поперло: и тринадцатая зарплата, которая, как сказал парторг, зеркало прибавочной стоимости, и митинг всех бомбоводородчиков, и Пентагон с ЦРУ со своими спутниками. Поддали мы сначала за Манькиным пивным ларьком, потом за Анькиным, затем за Зинкиным. Тетерин вдруг орет: «Летят! Летят! Из-за луны один, другой из-за месяца!» А Петя транзистор свой достает с антипомехами, и точно – по «Свободе» какой-то трус и предатель вещает: «В этой бездуховной атмосфере, отравленной лживой пропагандой мертвых идей, мутная волна алкоголизма с головой накрыла все слои населения».
Я говорю бригаде: «Вот что значит отличная маскировка! Не успели спутники пролететь, как про нас уже голоса передают! Спасибо, ребята! По постам разойдись!» Сам тоже иду, не помню как, на пост, но думаю: «Сильна у них техника, сука такая, сильна. Только дура. Не видит за гнилым фасадом существования наших недостатков главного».
4
Лежу на лавочке возле Ленина, в небо смотрю, не стесняюсь нисколечки. Фотографируйте, падлы, пронзайте меня и всю мою бригаду инфракрасным звуком. Мы свое дело сделали, взяли удар на себя. Зато под нами физики-теоретики сидят, лбы у них титановые, сидят и кумекают, как сделать так, чтобы бомба была меньше, а взрыв ее больше и чтобы удобно было перевозить бомбы с места на место. Вот ты, братец, хоть и генерал-лейтенант, но ни хрена не знаешь, как бомбы атомные и водородные маскируют. Но тебе я скажу, и ты меня не продашь, потому что Подгорный новый указ подписал: того, кто слушает военную тайну, – расстреливать, того же, кто ее выдает, – снимать с работы и на пенсию по инвалидности. Это – умный указ. Атомки перевозят очень просто и только по четвергам. Грузовик с надписью «Мясо» спускается под землю, там в него кладут тройку бомб, и он себе спокойно прет по Старопорохову мимо гастрономов, столовых, кафе, ресторанов, шашлыков из пончиков – прямо к товарной станции. Носильщики волокут бомбы в вагон-ресторан, и понеслись они по стратегическому назначению. Тут тоже наши умы неплохо сообразили. Ведь по четвергам рыбный день, в вагонах-ресторанах жрать нечего, а мяса вообще нет в Старопорохове, чего же грузовикам зря простаивать? Водородные же бомбы возят совсем по-другому, братец. Их трясти нельзя. Может, видел, телеги на импортных резиновых шинах стоят у райтопа и битюги там же топчутся? Так вот, никакой там не райтоп, хотя голоса передают, что не везде у нас еще центральное отопление. Там – лифт из цеха главной сборки. Грузят одну бомбу на телегу, обкладывают березовыми дровами, повязывают веревочкой, полковник-кучер шепотком говорит битюгу: «Шагом марш!» – и едет себе бомба, и мягче ей на шинах, купленных у той же Америки, чем на перине. А полковник-кучер вроде пьяный и носом клюет, вожжой пошевеливает. Вот как бомбы возят. А вот что такое перевозят в грузовиках, на бортах написано: «Ешьте тресковое филе! Вкусно! Питательно!» – клянусь тебе, сам не знаю. Наверняка какую-нибудь такую плюху, от которой расколется наш земной шар пополам и будут обе половинки летать рядом. Половинка – наша, половинка – американская, а Китай сделаем спутником, вроде Луны. Тогда и само филе, возможно, появится в магазинах. Но это все только мечта, генерал, личная моя мечта… Короче говоря, вдруг продираю глаза от незнакомой и страшной боли в заднем проходе. Жжение и боль. Башка тоже, естественно, трещит. Не рассвело еще, а может, только начало светать. Охаю, поднимаю голову, а надо мной голос: «Лежите спокойно, Милашкин, не мешайте делать замеры». Чувствую еще, кроме жжения и боли, что ветер по поверхности моей жопы гуляет. Значит, я голый? Да. Брюки приспущены до пят. Партбилет на месте – грудь колет краешком. Бумажника не чую. Скосил один глаз влево. Женщина в штатском держит рулетку в руке и кричит: «Расстояние от Ленина до ануса пострадавшего – восемь. От проезжей части – десять. До Маркса—Энгельса – сорок». Мужик другой конец рулетки не отпускает, прямо в зад воткнул, а баба ходит вокруг меня и метры сообщает. Пытаюсь сообразить, что за новую маскировочную задачу тут выполняют, и не могу. Фотограф подошел, щелкнул несколько раз, ослепил меня светом. Рано было, но милиционеры уже зевак вонючих целую толпу сдерживали. Я снова дернулся, мне стыдно ведь и больно. «Спокойно, Милашкин, нам не нужны пальцы. Нам его отпечатки нужны». – «Кого его?» – «Того, кто вас изнасиловал. А может, вы, так сказать, себя… сами?» – «Вы что, – говорю, – очумели?» – «Ну хорошо. Тогда лежите спокойно». Сердце у меня ек… ек… ек, башка раскалывается, к горлу тоска похмельная подступает, жопу жжет и ломит, кто-то что-то соскреб с нее, через лупу смотрели, потом чем-то намазали, я в бане ихнюю мазь с трудом отмыл, наконец баба говорит: «Найдены два длинных волоса на пояснице пострадавшего!» В толпе шумок прошел насчет того, что длинноволосых много развелось пидаров и наркоманов и что такое зверство совершили около Ленина не иначе как диссиденты и сионисты, больше некому.
А я все ж таки продолжаю верить, что идет особая маскировка в связи с запуском восьми пентагонских спутников сразу и что высший смысл происходящего парторг со временем мне непременно откроет. Продолжаю верить, несмотря на стыд, рабочее похмелье, боль и легкое сомнение. Правильно или нет мы все же поступаем? Не слишком ли крайняя эта маскировочная мера – отхарить на боевом посту коммуниста и бригадира коммунистического труда? Вдруг вы назовете это потом на очередном съезде партии волюнтаризмом? Жопу мою реабилитируете. А мне, думаете, легче от этого станет? Дело-то сделано! Всунуть-то всунули, хотя и вытащили!.. Лежу на скамеечке, подрагиваю, от мыслей ревизионистских отмахиваюсь. Что я, в конце концов? И не такие еще жертвы люди приносили, по двадцать лет в лагерях хреначили, били их, пытали, измывались, в глаза харкали, а они верили все равно: не за горами ОН, не за горами! А я? Раскис, гадина, от одной палки. В конце концов, во сне это произошло. Я и пикнуть не успел, как бы под общим наркозом. Но, с другой стороны, раз я терплю и боль, и унижение, то почему мне – народу – не сказать, зачем принята та или иная или вот эта педерастическая мера? Почему? Я, может, после объяснения еще раз сам себя под удар поставлю! Мрак.
«Натягивайте брюки, Милашкин!» Оделся я. Встал кое-как. «Что ощерились?» – толпе говорю. Смеются, змеи. «В милицейскую машину, пожалуйста, Милашкин!» Удивляюсь такому обороту дела, но иду. От каждого шага глаза у меня на лоб лезут, так больно и жжет, и копится в моей душе большая обида на партию. Нет! Не согласен я с происшедшим и письмо в ЦК накатаю… Потом все пошло своим чередом. Протокол. Суд. Пятнадцать суток не поддавал. В башке тихий свет, какого много уж лет в ней не было, и ляпнуть охота стаканчик, словно в юности.
5
Жизнь между тем, братец, в Старопорохове продолжается. Земляки по-прежнему маскируются. Парикмахерша меня брить не хотела, в трамвае все друг на друга волками глядят, человеческое скрывают, машины бегут мимо «Мясо» и «Ешьте тресковое филе»… Домой заявляюсь. «Пидарас пришел! – Это теща моя сказала параличная. – Корми, Дуська, своего пидараса!» – «Помолчи, – говорю, – ведьма, а то я тебе судно на голову надену, поплывешь с говном в крематорий».
Смотрю: сидит моя баба Дуська в кухне и плачет. Я ее успокаиваю. Так, мол, и так. Работа у меня вредная, опасная, нужная партии и, следовательно, народу. Мы едины и небывало монолитны, как никогда. Чего реветь? Космонавтов месяцами дома не бывает. А тюрьма не космос, там не пропадешь, и страховку я получу за травму заднего прохода. Чего реветь, Дуська? Я же тебя люблю. Ты жена мне. «Какая я тебе жена? – отвечает Дуська. – Когда ты спал со мной последний раз? Не помнишь, скотина? Сына твоего взяли, гад пьяный!» – «Как так взяли?» – «Так. Пришли и взяли. Самиздат какой-то нашли и книжку Сахарова». – «Какого?» – «Того самого, который бомбу изобрел». Вижу, братец, вижу, как желваки заходили на твоих военных скулах. Знаю, что ваша генеральская пиздобратия разорвала бы этого Сахарова на атомы, если бы ей волю дали, знаю. Очень он для вас теперь опасен. Вот послушает его партия, и почти всем вам пиздец придет. Хватит, скажут, придуриваться. Валяйте на работу в авиацию, на флот торговый, гоняй трактора по полям, а не танки по чужим странам. Знаю. Но я не об этом сейчас, не о разоружении. О нем пускай Сахаров думает. Я с жизнью своей хочу разобраться. Выходит, я здесь на земле поддаю, маскирую подземное производство водородных бомб, бабу свою по занятости не ебу уже полгода, а меня в так называемый анус насилуют на посту, сажают, сына же Славку арестовывают за знакомство с академиком Сахаровым. Что же это получается? Заколдованный просто круг. «Дуська, – говорю, – не реви. Тут без пол-литра не разобраться. Мигом слетаю».
Иду первым делом по дороге к парторгу. А он на меня волкодавом налетает. «Партбилет на стол! Сын твой антисоветчик! В бригадирах тебе больше не бывать. Бери расчет! Пидарасов в партии не было, нет и не будет!» Кинул я ему в рыло партбилет, на работу и бригадирство начхать, маскировщики везде требуются. Смотрю под потолок. Внизу ведь партком, а наверху гастроном, и там сейчас, небось, вся моя бригада. Время без пяти одиннадцать. Гул с земли до парткома доносится. Топот ног. Не терпится людям. Душа у нас горит синим пламечком. Поднимаюсь наверх по эскалатору. Расчет взял. И мысль одна у меня в голове: разобраться, разобраться, разобраться. Выходит, натурально мне влупили, а не в плане маскировки. Если бы для нее, то и не уволили бы. Правильно, генерал? Но если влупил, то кто? Вот вопрос! А у гастронома народ, вся моя бригадушка. Все опохмеляться пришли, один я – выпить. Но что это такое? Гуськова среди них нету, Долидзе и Доценко. Ударников, зачинщиков, рационализаторов! Волосы дыбом у меня встали, когда узнал я, что Гуськова и Долидзе тоже в прошлую ночь зверски изнасиловали на постах: одного в подъезде кооператива «Витязь», другого за пивным залом «Лада». Доценко же был изнасилован в центральном парке, прямо в кабине «Чертова колеса». Главное, врезали ему, а кабину на самый верх подняли. Утром детишки приходят кататься с туристами, крутанулось колесо, открывают кабину и кричат: «Тетя! Тетя! Тут один дядя спит без штанов!» Народ, естественно, волнуется, Эпштейн, книжек который начитался, говорит, что это бродит по Старопорохову маньяк, призрак коммунизма, Фролов же прет на него и спорит, дескать, не маньяк, а коньяк. Я говорю: «Это дела не меняет. Личность наша теперь в опасности. Нечего гадать, кто нам по ночам влупляет – диссиденты или сионисты. Важно изловить этого человека и казнить самосудом. Нам за это ничего не будет. Я хоть и вышел из партии, но считаю себя коммунистом. Милиция, конечно, маскируется и не раскроет этих кровавых преступлений. Выпьем же и пойдем по следу». Никто, братец Гриша, на мой призыв не откликнулся. Двери открылись, и вся бригада хлынула в гастроном, как вода в Днепрогэс, аполитичными стали люди. Более того – равнодушными. Но ты бы глянул на мою бригадушку, ты бы глянул! Разная шерсть. Впереди – рвань, глаза стиральным порошком не промоешь, гноятся, как у бездомных псов, но хвостами вертухают и на Кремлевские куранты поглядывают. За ними более гладкая публика, пылинки с рукавов сдувает и чертиков, приглаживает космы, одергивает пиджачки, ровно артисты перед важным выходом. За этими стоят темнилы – а не маскировщики. Газеты читают, книжки, делают вид, что за постным маслом пришли, а не за водярой, сухариком или чернилами. Мы, мол, не с вами. Мы случайно. У нас вечером день рождения Ильича. Суки. Не люблю их и норму завышаю. Ты спрашиваешь, братец, сколько все же в бригаде моей рыл? Точно я тебе не скажу. Тайна есть тайна. Многомиллионная у меня бригадушка! Писатель есть даже один. В сторонке всегда стоит, на куранты не глядит. Знаем: что-что, а время движется неумолимо к одиннадцати, и никто его не остановит, кроме ястребов из Пентагона, если они вдруг ебнут по Старопорохову без трех одиннадцать парой мегатонн. Тогда уже, естественно, в опохмелке не будет никакой исторической, как говорится, необходимости. Без шапки писатель. Поднял воротник. Прям фигурой и недвижим, как в почетном карауле. Думает, видать, но, говорят, тоска его гнет, мнет и топчет, какая нам не снилась… Вот рвань ворвалась первой. Притерлись остальные друг к дружке. Я контроль народный назначаю, чтобы ни одна морда не шнуровалась без очереди. А писатель всегда последним заходит, причем тихо, тихо идет, с большим трудом как бы продвигается к прилавку. Сразу чувствуется, что какие-то силы удерживают его, тянут назад, на нервы действуя, а он, писатель, одолевает эти темные силы, как конь на подъеме, прет, прет, прет, по сторонам не смотрит, не до нас ему, допереть абы, и мы его всю дорогу без очереди пропускаем. Пей, милый, маскируйся, ты запыхался совсем… Беру бутылку и вспоминаю, что Дуське я обещал прилететь обратно. Маскировщики меня, однако, не пускают. «Не дело, – говорят, – бугру намыливаться к бабе в тяжелый для нас час. Четверо наших уже пали жертвами морального урода всех времен и народов. Это же надо дойти до такого падения! Алкашей, которые важную государственную и партийную работу выполняют, харят по ночам, брюк даже обратно не натягивают. Нет нам покоя, пока не изловим длинноволосого, активного пидараса и выдерем у гондона из жопы ноги, пущай в инвалидной коляске катается!»
6
До Дуськи я, конечно, не добрался. Митинговал. Соображал. К Тетерину в гости ходил. Игорек его с двумя языками песню нам спел «Пусть всегда будет папа!». Смышленый паренек. Вдруг «Немецкая волна» передает про моего Славку. Его забрали, арестовали, тридцать писателей велели Брежневу его освободить. А Брежнев пришел в программу «Время» и отвечает: «Мы поменяем Милашкина на крылатую ракету!» Вот это – маскировка! Вот это – да! Домой не помню как добрался, на пост не пошел, смятение в душе моей, тоска, мрак. А ходить тяжело, в заду все еще жжет и першит, хотя пятнадцать суток прошло с момента изнасилования, и я никак не могу понять, когда же это мой Славка ухитрился наловить книжек, диссидентом и сионистом заделаться. Когда? Вроде бы на глазах рос, хоккей вместе смотрели. А его забрали, арестовали, велели паспорт показать. Елки зеленые, елки зеленые. В трамвай люди меня посадили. «Товарищи! – говорю. – Меня из партии исключили! Можно без партбилета домой поеду?» Молчит народ. Ни слова. Ни взгляда. Маскировка. Спрыгнул на ходу, вынимаю член, извини, генерал, и небу его показываю. Дружинники подходят: «Ты чего?» – «Это я Аполлонам американским предъявляю. Пусть знают!» – говорю. С пониманием отнеслись. Не побили. А в башке, в душе то есть, свербеж: его забрали, арестовали, его забрали, арестовали. Дай-ка, думаю, последний раз посты обойду, как Наполеон, а потом до самой смерти ночевать дома буду. И что же я вижу? Вымер, вымер родной Старопорохов! Ни за ларьками, ни за рыгаловками, ни в сквере около Дзержинского, ни в котельных, ни в роддоме, где ремонт делают, ни в канавах, ни в кустиках – нигде нету моих маскировщиков. Покинуты посты! Переполошились, твари, запаниковали! Анусы собственные вам дороже оборонной задачи! Приложил ухо к земле. Там гул, визжат сверла, сварка трещит, хлоп, хлоп, хлоп – это уран-235 в бомбах утрамбовывают, а парторг речугу кидает: «Пусть знает этот академик, возомнивший себя Тарасом Бульбой, что великий советский народ под руководством своего самого миролюбивого во вселенной политбюро не позволит убить Сахарову то, что он породил! Все на субботник!» Ну ладно, думаю, хоть там, под землей, порядок, а тут покинуты посты! И я вдруг протрезвел. Совсем. Изловлю тебя, гадина, изловлю, свистка только жаль нету милицейского.
7
Иду к Ленину. По дороге Би-би-си слушаю. Все про Славку моего говорят. Обидно. Мог бы, вполне мог бы с отцом посоветоваться. Кстати, тебя, генерал, теперь из-за Славки разжалуют или на пенсию прогонят. Вымер Старопорохов, вымер. Только физики-теоретики из-под земли выходят и домой идут по мостовым. Но не в ногу идут. Нам всем запретили и подписку даже взяли ходить не в ногу. Потому что можем по пьянке создать резонанс так называемый, и рухнет перекрытие, не дай бог, над цехом взрывателей или над усушкой дейтерия. Скептически посмотрел я на скамеечку памятную около Ильича. Трезв, а качаюсь для приманки пидараса длинноволосого. Ложусь лицом вниз, прикрываю сиротливо свою голову бортом пиджака, вытрезвителем он воняет, дизобаней и тюрьмой. Нечеловеческие казенные запахи бедной жизни моей. Что сделал я с собой? Холодно, листья осенние слетают с веток, тычутся в меня, как птахи живые, им тоже холодно. А я и забыл, что растительность есть на земле. Птицы есть, козы, кошки, собаки. Где же я, думаю, жил последние полгода, когда ушел в маскировщики? Я жил на мертвой планете, и нам давали перед сменой синий спирт. Белеет Ленин одинокий, замаскированный, а на самом деле под грунтовкой и побелкой Сталин. Да! За это премию дали одному гусю нашему. Да, да! Тому самому Тетерину. Он говорит на политбюро: «Вы что, очумели? Зачем же материал портить? Долго ли Сталина залысить, нос подрубить, лоб развести пошире, бородку замастырить и усики подбить? В два счета! А фигуры у них у обоих видные и шинельки с кителями одинаковые, партийные. Да и курс указывают они один – коммунизм. Хули мучиться?» – «Ну, Тетерин, – отвечает Косыгин, – я бы тебя в замы взял, но ты умный ужасно. Скинешь ведь меня, подлец! Признавайся: скинешь?» Тетерин, он у нас такой, говорит: «Угу! Скину!» С тех пор он в моей бригаде… Лежу. Главное, думаю, не задрыхнуть. Я очень крепко сплю. Перевернулся. В небо смотрю. Не дремлют, гады. Летают. Ночью я спокоен, ночью хоть видны эти поганые спутники, нафаршированные в ЦРУ приборами. Днем же страшно, страшно, страшно. Мы знаем – летают, но не видим их, хули говорить, с разгонкой облаков и туч у нас еще обстоят дела слабовато. Не видим спутников. Самая тяжелая – дневная смена. Слепым я себя днем чувствую, слепым. О Славке стараюсь не думать. О Дуське тоже. Если о них думать, то поехать можно. Я принес семью свою вместе с тещей, сукой параличной, в жертву делу, за что исключен из партии и отхарен неизвестным лицом мужского пола.
Опять ложусь вниз лицом и вдруг… Тихо, братец, тихо, тихо! Слышу: топ… топ… топ… Ветки кустиков хрустнули, подбирается кто-то ко мне. Наматываю покрепче на руку веревочку. Я ее всегда с собой носил, как Зорге цианистый калий, чтобы повеситься в любой момент в случае разоблачения. А придумал я ту ловушку очень инженерно. Сделал большую петлю, накинул под брюками на всю жопу, а конец – в руку. Как только, думаю, он мне влупит, я дергаю, ага, говорю, попался, гаденыш, и волоку его прямо за разбойный член в КГБ, если он диссидент-сионист, или в лягавку, если просто пидарас длинноволосый, Чайковский ебаный! Я себя, конечно, опять под удар ставлю, но иначе с поличным змея никак не изловишь. Он откажется – и все. «Да, – скажет, – снял с него брюки. Мне показалось, что он в штаны вот-вот наложит. С пьянью это случается!» И – все! У него алиби, а у меня от хуя уши. В общем, наматываю покрепче на руку веревочку, силы в меня какие-то вдруг влились, заиграли, словно в разведке я на фронте паренек веселый. Бесстрашно жду. Будь что будет! Главное – не дать влупить до самого конца. До сих пор ведь больно. Главное – затянуть петлю, когда всего каких-нибудь пара сантиметров его члена в меня войдет, не больше! Захрапел посильней для затравки, промычал что-то, всхлипнул, слюну пустил. Топ… топ… топ… Между прочим, генерал, я с большим интересом, со стороны как бы, прислушивался к осторожным передвижениям этой сукоедины. Ведь не одного меня уже змей перепортил и все же по второму разу пошел, хотя дают за это пятнадцать лет. Он вдруг затих. Чего-то испугался, а я думаю: ну что могло заставить человека харить спящих мирным сном алкашей? Что? Может, он урод? Или изо рта пахнет и никто из баб ему не дает? Зря! Судя по моей травме, мужик он неплохой и вполне мог бы охмурить какую-нибудь богатую буфетчицу или банщицу из Сандунов. И как так получается, что нет у нас в Старопорохове социальной базы для алкоголизма, блядства платного, иначе говоря, проституции, безработицы, крысы у нас не жрут детей, как в городе-банкроте Нью-Йорке, кризиса нету с нефтью, газом и дровами, а вот пидарасы длинноволосые разгуливают, словно тут Скандинавия? Может, начала природа переход бабы в мужика и обратно? Вот тебе и Верховный Совет!.. Гриша! Цыц! Цыц! Идет, опять идет, ширинку, слышу, на ходу расстегивает, скотина. Все обмозговал! Не на пуговицах ширинка, а на молнии! Вжик! Ты мне поверь, брат, очень странно было ощутить вдруг, что он меня хочет. Меня – Федора Милашкина! Я на секунду ослаб как-то, обмяк, словно баба. Да, да, да! Вот так они нам и дают, между прочим. Ослабла, милая, обмякла, а ты уже – есть во весь! «Ах, раз вы так, то я с вами и встречаться больше не буду! Очень вы быстрый и наглый!» Не вижу его, хоть и приоткрыл слегка левый глаз. Белеет Ленин одинокий… Совсем близко подошел, последний шаг сделал… Храплю… Сам дышит тяжело… Вот оно! Вот оно! Посвящу ликвидацию одного пидараса шестидесятилетию советской власти, посвящу, думаю, страх отгоняя, посвящу! Закидывает на голову мне пиджак. Спешит. Ремень я нарочно отпустил, так что брюки он легко с меня снял, сдернул, жду, сердце останавливается прямо, в ушах шум, давление, очевидно, подскочило, холодно, ветер по мне до самых лопаток свободно гуляет, вазелином запахло, это уже к лучшему, только бы, думаю, не завопить раньше времени, действуй скорей, что ли, гадина!.. Ой, Гриша, брат мой, товарищ генерал-лейтенант, ой! Тут я как дернул веревочку, «ага-а!» – ору, чую – захомутал член по самое горло, вскакиваю и чуть в обморок не заваливаюсь. Это уж мне тюрьма, а не ему, мне! Не меньше десятки! Прощай, Свобода, жизни моей нелепой приходит конец! Он от меня чешет прочь, а на веревочке, в петле член его оторванный болтается. Ты видел где-нибудь на фронте или в Чехословакию когда входил, такую картину, генерал? Мрак! Зачем же дернул я так сильно? Зачем? Я – за ним. Думать некогда! Не бегу, а лечу. «Стой! – ору. – Стой! Миром дело уладим!» Чешет, не оборачиваясь. Может, соображаю быстро на бегу, отвалить мне в сторонку, хер в урну бросить или в речку Пушку, и иди тогда свищи, кто его оторвал. Доказать, что я, невозможно. «Стой! Стой!» Лечу, а член за мной тянется, обернуться боюсь. С другой стороны, если сердце пересаживают, почему хуй не пересадить? Хирургия у нас бесплатная и передовая. Вдруг он возле Дзержинского спотыкается, падает, тут я подбегаю на последнем издыхании, бросаюсь на него, а он подо мной трясется, ходуном ходит, как в эпилепсии. Верно: длинноволосый, мягкий такой весь, руки заламываю, переворачиваю… ебит твою мать! Дуська это! Моя Дуська! И я за ней! В хохот Дуську бросило, в истерику… И вот теперь я точно вспоминаю, братец, что, когда я в тот раз лежал на скамеечке и дрых на посту, сон мне приснился.
Сам себя я не вижу, не знаю, где нахожусь, но лежит передо мной кремнистый путь в колдоебинах, пыльный, в общем, большак, и топот я слышу конский, лязг, треск и скрежет. Все ближе он, все ближе, куда от него денешься? Задавит, сомнет, разбрызгает по сторонам, хотя нету меня вроде бы на фоне этого пространства. Летит, летит! Это, оказывается, тройка летит! Тройка! А коренная у нее сам Карл Маркс, правая пристяжная – Энгельс, левая же – Ленин! Бьют они копытами, искру высекают, у Маркса грива белая за плечами трепыхается, закусил удила, грудь – колесом, башку пригнул, прет вовсю, огонь и дым из ноздрей, глаза таращит, пристяжные тоже стараются, сбрую рвут, а на облучке старой брички Сталин-кучер сидит в полной маршальской форме, трубка в зубах, и то по Марксу, то по Энгельсу, то по Ленину – хлобысть вожжой, хлобысть, и мчится тройка, как взбесившаяся, и постораниваются от нее все народы и государства, и я – тень бесплотная в ночи кромешной! Мчится тройка, мчится! Быть беде! Но тут выбегает на путь кремнистый моя Дуська. «Тпррру!» – кричит, хватает Маркса за удила, осадила враз. Энгельс говорит: «Ни хера себе диалектика!» Ленин глаз косит татарский. Сталин с брички в кювет летит. «Тпррру!» Тут я проснулся и слышу: «От Ленина до ануса пострадавшего – восемь метров, от проезжей части – десять, от Маркса—Энгельса – сорок». Вот как было дело, а Дуська лежит подо мной и хохочет, как давно, давно в деревне, в поле, в отпуску когда были. Она хохочет, а я всерьез, слово даю, чувствую вдруг любовь и испытываю недовольство, что Дуська в брюках… Все было, Гриша, как тогда в деревне, в поле, в отпуску. Сладость все же любить жену, какая это сладость бывает вдруг, со «Старкою» только экспортной сравнимая! «Федя, – шепчет Дуська моя, – Федя… Ты ли это?.. На кого ты меня променял, Федя?.. Люби меня, Федя… Я умру за тебя!» И мне тоже так хорошо, как в первый раз! Фотографируй нас теперь ЦРУ, клади снимок утром на стол президенту и объяснения давай! «Квадрат 45. У памятника Дзержинскому Федька Милашкин любимую жену Дуську ебет, глаз голубой от удовольствия закрывает!» Вот как!
8
Но, дорогой ты мой брательник, покой нам только снится, как говорит Аркадий Райкин. Вдруг слышу: «Гражданин! Немедленно поднимитесь!» Ё-о-моё! Встаю. Это господа дружинники. Трое. Начали права качать. Я официально им заявляю: «Мы подписали соглашение в Хельсинки? Подписали. Там пункт такой есть „воссоединение семей“. Вот какое дело. Я свои права знаю. Вон он летит над нами секретный спутник „Сатурн“. Проверяет, выполняем мы то, что подписали в Хельсинки, или темноту с чернотой разводим. Не мешайте воссоединяться мне с любимой женой Дуськой!» – «А зачем вам самодельный член из политбюрона?» – ехидно так спрашивает ихний старшой, пока Дуська, бледная от срамоты, брюки натягивала. «Мы этого в Хельсинки не подписывали!» – очень жестко и давить начиная прет на меня второй. Третий же вежливо приглашает: «В связи со случаями полового разбоя среди спящих алкоголиков пройдемте без эксцессов». Я снова начинаю права качать насчет Хельсинки, а они уперлись на одном: «Зачем вам член из политбюрона?» – «Вы мне ответьте, – говорю, – куда тресковое филе девалось и почему колхозники объявили холодную войну партии и народу – картошку по семь рэ ведро продают, живоглоты. Тогда я вам скажу, зачем мне член политбюроновый!» Дуська в ноги мне бросается. «Федя, ты что, тоже сесть хочешь? Идем. Я все расскажу, нас отпустят, и ты спать ляжешь. Ты почернел, Федя, от пьянки. Пойдем!» – «Хорошо, – говорю, – пошли, но в протоколе необходимо желаю записать, что за все время ни разу не выразился „хуй“, говорил исключительно лояльно „член“». Так и записали в отделении. Тут и начался шурум-бурум. Прокуроры приехали, Чека, парторг наш и прочая шобла. Трое суток допрашивали то меня, то Дуську, на очные ставки раз пять водили, но я же не олень сохатый, я бывший член партии и по дороге в лягавку успел поднатаскать Дуську как следует. «Помни, – говорю, – одно: хуй ты купила на Тихом рынке в том ряду, где раньше картошку продавали. Продал тебе его негр, у которого деньги стырили из кармана, а расплатиться за творог было нечем. Просил он за него десять. Ты дала три двадцать. Вот и все. В остальном выкручивайся как знаешь. Дома же я тебя поколочу. Так не делают! Я хожу еле-еле до сих пор. Очко ведь не железное!» Между прочим, на меня, на мой позор и травму всей шобле было плевать. Они старались понять, кто вынес из совершенно секретной лаборатории кусок новейшего полимера политбюрона. Ведь его хранили в сейфах, ключи же от них были только у Главного Полимерщика. Если бы Пентагону удалось достать кусочек политбюрона размером с пробку от «Солнцедара», то мы, как я понял из допросов, растеряли бы свое стратегическое преимущество к ебеной бабушке. Двое суток возили Дуську на приемы в посольства африканских государств и на лекции в университет Дружбы с Лумумбой для опознания негров. Она приблизительно узнала двух. Но один оказался военным атташе Берега Слоновой Кости, и у него было алиби: он в тот день фотографировал паровоз, на котором вечно живой Ленин приехал в Старопорохов, когда в Горках врезал дуба. Второй же стоял с утра до вечера в очереди за оливковым маслом, и масла ему не досталось. Все это видели. Не нашли, к большому моему удивлению, того самого негра. Взяли с Дуськи подписку, что как увидит его, так сразу позвонит на Лубянку. Дали три двухкопеечные монетки для автомата. Ну, парторг пытался установить связь между кражей политбюрона и нашим Сахаровым. А прокуроры начали подыскивать для Дуськи статью, поскольку Дуська в остальном раскололась. Все взяла, благородная баба, на себя. На самом же деле было так. Она и Тетерина баба, Элла, которая Игорька с двумя языками родила, подпили как-то и задумались: что с нами делать? Маскируемся круглые сутки, семьи разваливаем, заговариваться якобы начали и так далее. Ну и решили нас попугать поначалу для смеха. Ах, мол, раз вы нас не ебете, в канавах ночуете, то мы вам врежем, голубчики, шершавого! А вырезал его для продажи безмужним бабам из краденого политбюрона Тетерин. И я стал первой ихней жертвой. Тетерин же, сука, и здесь всех перехитрил! Он тоже проснулся, как потом уж я узнал, в клетке с арбузами с голым изнасилованным анусом, брючки натянул – и домой как ни в чем не бывало. Болит очко, но Элле своей, разумеется, ничего не говорит, за походкой своей наблюдает, в милицию не жалуется и пить на день бросает. Бросает и предлагает жене: «Давай еще парня родим. Может, он с одним языком у нас получится?» Элла и рада. Передала тот хер политбюроновый женам Долидзе и Доценки, тех тоже отхарили, остальные мои маскировщики перетрухнули не на шутку, стали дома ночевать, бабы, конечно, довольны, а вот что думают американцы, я не знаю. Город-то опустел. Ночью живой души не встретишь, все пидарасов боятся, только у такси глаза зеленые горят, как у волков голодных. Подбирали Дуське статью прокуроры, подбирали, но смотрят: ни одна не подходит. Не предусмотрено, оказывается, кодексом нашим советским, безнадежно отставшим от жизни, наказание за изнасилование любого лица мужского или женского пола искусственным половым членом.
9
В бригаде у меня адвокатов было несколько. Устроили мы за Манькиным ларьком юридическую консультацию. Обмозговываем пару дней положение. Вырабатываем план защиты, химичим смягчающие обстоятельства и на случай суда выпрямляем линию Дуськиных показаний. Ведь ее таскать продолжают и говорят: «Все равно посадим. Не может преступление, о котором уже известно на Западе, остаться без наказания! Ты, Дуська, – говорят, – прецедент создала. Интуристы, испорченные сексуальной революцией, ночуют теперь из-за тебя около Ленина, Дзержинского и Маркса—Энгельса. Брюки сами снимают и ждут до утра, но не выпадает им кайфа. Сознавайся, кто тебе вынес из-под земли кусок политбюрона и какой такой неизвестный, удалив от него все лишнее, наподобие Фидию, изваял орудие преступления – член? Сознавайся, не то мы тебе скотоложство припаяем!» Дуська моя, однако, заладила: «Если родная наша Коммунистическая партия и родное Советское правительство только на словах борются с алкоголизмом, а на самом деле увеличивают выпуск водки, сухарика и чернил, если с помощью вздувания цен на спиртное и замораживания зарплаты Косыгин хочет уменьшить инфляцию, если насрать ему, что сивушные двуязычные уроды на свет выходят и к двухтысячному году мы займем по косорылости первое место в мире, а по гунявости – третье, то нам, бабам, все это не безразлично! Вон маманя моя, – говорит Дуська, называя так нежно эту суку параличную, плывущую, как Хейердал, на судне в крематорий, – что рассказывает: „Бывало, дочка, залазит на меня супруг, отец твой, царство ему небесное, залазит, а я уж сладко, сладко думаю, мечтаю, наяву, бывало, вижу ребеночка, которого… ой, как хорошо, которого… ой, как замечательно даже, Санечка… которого… любимый ты мой… умираю… умираю… вот сейчас… вот через секундочку… вот оно… вот… ребеночка вижу, которого заделывает мне супруг Саня, и ребеночек тот розовенький, пухленький, цыпленочек с ручками, с ножками, с глазками, с носиком, с пипкой исправненькой, с попкой родной, ты это, Дуська, красавица моя, и за что тебе наказание такое послано, почему не ебет тебя твой змей восьмого разряда, ведьму полюбил с глазами оловянными, кубанскую перцовую, московскую особую… Брось его, Дуська!“
И нам, товарищи прокуроры, хочется, как нормальным бабам, и спать просто так с супругами от шалости и для удовольствия, и к тому же ребеночков рожать, чтоб не стыдно было за ихний ум и внешность перед другими странами и народами. Пускай знает Косыгин: мы сами теперь за себя постоим, пусть земля горит под ногами у мужей-алкоголиков! Не будет им теперь покоя! Не политбюроновый хер, так пробковый! Не пробковый, так гудроновый! Найдем что влупить и перцем присыпем, пусть жжет с неделю, хотя перца тоже в бакалее не стало! Вы их свели с ума, наштропалили на маскировку, а мы их сызнова на ноги поставим и газет читать не дадим про ваши бомбы, ракеты, войны, кровавых империалистов и обстановочку небывалого всенародного подъема на субботнике. И я лично на него больше не выйду! Ищите дураков! Денежки с субботника, миллиарды за труд наш бесплатный, всаживать надо не на постройку раковых корпусов и стадионов, а на больницы для алкашей наших проклятых и несчастных. Плевать нам, ихним женам, на стадионы! У Доценок дочка еле ходит, у нее по восемь пальцев на ногах, куда уж ей рекорды ставить на Олимпиаде-80! А у Долидзе у Гиви-младшего позвонок кривой. Кидай его на лед в фигурное катание двойной тулуп делать! Так и передайте Косыгину!» – говорит Дуська.
10
Задумались прокуроры. Делать нечего: докладывают Косыгину. Косыгин политбюро собирает сразу после «Голубого огонька», на котором Зыкина пела. А мы в тот день за Зинкиным ларьком сидели. Щепы набрали, коры березовой и листьев кленовых. Костер разожгли. «Ташкент!» – говорит Тетерин, а сам дрожит, как землетрясение. Согрели бутылку портвейна на огне чуть не до кипения, глотаем по очереди из горла горячую заразу, оживаем, сплотившись еще тесней вокруг костра. Тетерин вдруг дрожать перестает, хлопает нас по плечам, взгляд затвердел у него, и говорит: «Я вчера на политбюро был вызван. Доклад делал о цели существования химчисток, так называемых американок в нашей стране. Но передо мной о Дуське разговор зашел. Судить ее или не судить? Брежнев говорит: „С точки зрения успехов дальнейшей маскировки это у нас объективно, дорогие товарищи!“» Говорил он, кстати, без бумажки. Тетерин сам видел, не врет никогда в таких случаях… А Суслов, чахоточный такой, не стоит у него с тридцать седьмого года, не соглашается… «Проморгали мы, недосмотрели погранвойска и таможенная служба, как половая революция перешагнула наши границы. Вот они, плоды разрядки – мать ее так. Расхлебывайте это дело сами! Предлагаю усилить идеологическую работу среди населения с помощью партпенсионеров. Все равно они зря чешут языками на бульварах!» Тут Андропов слово взял. «Так и так. Давайте попробуем сухой закон устроить, а из зарплаты алкоголиков удерживать от 3 р. 62 коп. до 4 р. 12 коп. в месяц на строительство антиалкогольных профилакториев с принудительной утренней зарядкой. Дуську же надо отправить в психушку. Она взяла на себя функции наших органов!» Косыгин вдруг как ебнет кулаком по зеленому сукну и попер на них с мешками под глазами: «Вы что? Сухой закон немедленно вызовет прекращение строительства БАМа и других молодежных строек! Твоими лозунгами, Суслов, народ не взбодришь! Людям в провинции жрать нечего, так пусть хоть пьют. Потом в коммунизме окупятся с лихвой, с большими процентами наши страдания и лишения. Госбанк торжественно дает нам на это свои гарантии». Кириленко, маленький такой, тоже мешки под глазами, глазки от черной икры заплыли, докладывает: «Наш резидент „Соколок“, натурализовавшийся на острове Лесбос, доносит, что идентификация женщин с мужчинами, начавшаяся здесь до нашей эры, продолжается. Спрашивает шифровкой, как быть с Дуськой?» – «Беда! – говорит Подгорный. – Народ пить резко бросил после всех этих изнасилований мужчин. Стрезва иначе мыслить начинает. В религию уходит. А самое страшное для нас сегодня, товарищи коммунисты, в том, что начинает народ искать ответы на Вечные Вопросы не в беспробудном пьянстве, а в наблюдении за интимной жизнью своих руководителей. У народа возникает незаконная социальная зависть к системе снабжения нас любительской колбасой со знаком качества. А дальше что будет?» В общем, братец ты мой, генерал, все политбюро сошлось на том, что надо устроить еще один всенародный внеочередной субботник, а магазины «Березка», где по сертификатам без маскировки продукты продают высшего качества, закрыть немедленно, чтобы они, сволочи, не мозолили народу глаза и не уничтожали его веры в наше бесклассовое общество и в то, что все от мала до велика, от Брежнева до ханыги Тетерина, просты и скромны, как Ленин. «А теперь, – говорит Брежнев, – давайте посмотрим запись биотоков ленинского мозга, которую удалось записать нашим славным микрофизикам с помощью самого большого в мире радиотелескопа». Тетерин сам видел, как на экране зеленые змейки забегали и запятые заплясали. «Полвека, как дуба врезал человек, а мозга все еще у него кумекает, не то что у нас, – говорит Брежнев. – Кумекает и подбивает, как говорится, резюме всей нашей партийной работе: правильной дорогой идете, дорогие товарищи! Будьте и впредь беспринципны в своей борьбе с империализмом и сионизмом!
Давайте теперь проголосуем, обменивать нам баш на баш Корвалана, поскольку Пиночет, блядь такая, почуял нашу слабину в Хельсинки. Тактику новую и коварную избрали враги прогресса и мира. Раньше они пулю в лоб шмаляли коммунистам, мучили наших братьев по разуму в застенках до смерти, растворяли в различных кислотах и так далее, и не было у КПСС с ними возни. Зачисли в мученики, и с рук долой. Ныне коленкор иной. Мы, мол, вам Корвалана, а вы, дескать, нам Буковского. Я лично торговаться разучился, так как давно не покупал на Тихом рынке телятину, гвоздики и картошку. Предлагаю отдать Буковского. Но смотреть при обмене, чтобы вместо Корвалана другого какого-нибудь обормота нам не подсунули. Самого же строго предупредить, чтобы не вздумал трепаться насчет нарушения в СССР прав человека, не то этапируем обратно в Чили, и там трепись сколько хочешь. Кто против?» – «Я!» – шепотом, потому что чахоточный, говорит Суслов. «И я!» – вякает Косыгин. «Сталин так бы не поступил! – поясняет Суслов. – Он Троцкого достал, а Корвалана ликвидировать гораздо проще. Политический же эффект после его вынужденной ликвидации был бы просто шикарным. Плюс отсутствие прецедента. Прецеденты сводят на нет нашу работу. А вдруг реакция начнет арестовывать генсеков во всех странах и провоцировать нас менять их на диссидентов и сионистов? Что тогда? Хрущев уничтожил НЗ политических заключенных. Мы с таким нечеловеческим трудом снова наладили это дело, по крохам собирали, можно сказать, и вот – пожалуйста! Корвалан сидит там в отличных условиях, не пытают его, свиданки дают, интервью разрешили раз в неделю, пусть себе сидит и объективно служит делу мира и социального прогресса. Логика подсказывает, товарищи, что тюрьма – это время. А любое время работает на нас! Я – против!» – «Я лично, – говорит тогда Косыгин, – предлагаю поступить по-ленински, согласиться на далекоидущий компромисс. Давайте обменяем Корвалана на Дуську. У нас невиданными темпами растут ряды женщин-пидарасов, разворовываются для этой цели ценнейшие полимеры политбюрон, партбюрон и надсадки для членов из таких сверхтвердых сплавов, как совминий, подгорний и кэгелий-бэ. Более того, в провинциях пошли в ход сезонные овощи: морковь, огурцы, початки кукурузы, редис Слава Терешковой, хрен Комсомолец-долголетний, кочерыжки и так далее. Исчезла с прилавков магазинов черноземной и других полос колбаса всех сортов. Народ вправе спросить нас, коммунистов: „Где наша колбаса?“ Что мы ответим? Повышение цен на отсутствующие в продаже продукты и промышленные товары оказалось правильным политическим шагом, но не принесло желаемого экономического эффекта. Увеличение платы за пробег такси – не панацея от всех бед, хотя курсирование населения из областей и районов в города и столицы в поисках дефицитных продуктов и товаров заметно уменьшилось, а экономия бензина увеличилась. Соответственно наблюдается резкий скачок его экспорта в страны НАТО. Обмен Корвалана на Дуську улучшит наши балансы и частично ликвидирует некоторые трудности снабжения населения овощами и бананами. Затрону теперь главный аспект всей проблемы. Бесславный почин Дуськи привел к катастрофическому затовариванию складов, магазинов и ресторанов нереализованными винно-водочными изделиями. Возникают пробки на крупных железнодорожных узлах. Растет инфляция, тромбированы многие внутренне-банковские финансовые операции. Крепнет реальная угроза спонтанного образования второй оппозиционной партии в нашей стране на политической платформе, не брезгующей никакой социальной демагогией. Идея глобальной маскировки наружного пространства СССР находится под угрозой! В такой ситуации лозунг „Вперед к Коммунизму!“ выглядит смехотворно даже для дураков из братских компартий. Предлагаю поручить министру внешней торговли произвести обмен вышеназванных лиц в одной из нейтральных стран. Дело зашло слишком далеко. Зыкина моя вчера заявляет: „Если бы ты, Алеха, пил, я бы теперь знала, как поступить!“»
11
Разобрали мы ящички из-под апельсинов арабских, подкинули дощечек в костер, вторую бутылку подогрели, хорошо пошла, а Тетерин шпарит наизусть ихние речуги на политбюро. Шпарит, я же думаю, пронесет или не пронесет? Чем дело кончится? До чего мы дошли, Дуська, с тобою? И виноват я перед заключенным своим сыном Славкой. Если б не я, моя многомиллионная бригадушка, да всякие надомники – поэты, композиторы, художники и артисты, не сочинил бы Славка книгу «Развитие алкоголизма в России», не тискал бы ее на ебаном Западе, не сидел бы нынче под землей на Лубянке, а пил бы портвешок в подъезде и там же с девок брюки сдирал.
«Дуську менять мы не будем, – говорит Андропов. – Она без сына и мужа никуда не слиняет. А мой агент, работающий в кровавом чилийском гестапо, докладывает, что естественная смерть Корвалана не за горами. Стоит ли рисковать в таком щекотливом деле?» – «Стоит! – отвечает Брежнев. – Латиноамериканцы живучи. По словам моих референтов, Арисменди месяцами не ел, не спал, свертываемость его крови после пыток была равна нулю. Но он выжил. Потому что формула крови коммунистов продолжает оставаться загадкой номер один для врагов и международных картелей. Поменяем этого бандита Буковского на Корвалана. Хер с ним. Долго он после андроповской баланды и режима не протянет!» Бурная овация. Все встали, потом сели и дают слово Тетерину. Наливает себе Тетерин из графина хрустального с золотой крышкой крымской мадеры, хлобысть стакан и тоже толкает речугу. «Я, – говорит, – как внештатный контрразведчик открыл такую штуку: сущность химчисток „американок“. Однажды после смены желаю я опохмелиться. Но постепенно становится очевидным, что тряпок моих дома нет. Ни брюк, ни пиджака, ни байковой рубашки не нахожу нигде. Я бы эллинские, бабы своей, тряпки напялил, неоднократно так поступал, но и их стерва из дому вынесла. Читаю записку, на ручке в сортире надетую: „Сволочь! Пьянь! Вещи в химчистке. Сиди дома и будь проклят!“ Ах так? Хорошо. Решаю сдернуть, как давеча, шторы, завернуться и таким манером проследовать в „Чайку“, вырвать у ней из клюва свои тряпки. Шторы сняты. Хорошо, думаю, сука, я тебе сейчас устрою Сталинградскую битву под Москвой! Однако удар Элка нанесла мне почти смертельный: не нахожу ни простынки, ни наволочки, ни скатерки! Окружен! Окружен! А в окнах уже хари вражеские лыбятся. Рога у них и червяки в ушах. Я по-пластунски бросаюсь в сортир, а там Киссинджер сидит, очки протирает, я в него громкоговорителем – бамс, воду спускаю, нету Киссинджера, только от унитаза кусок откололся. Пот с меня льет красный, зеленый, серый, и в каждой капельке по песчинке. Прыгаю в ванну, а-а-а-а!.. в ванной Киссинджер голый лежит, холодный, скользкий… а-а-а-а! Вываливаю на него всю посуду из буфета, а он из телевизора на меня зырит и говорит: „Не бойся, Тетерин, я – Валентин Зорин!“ А-а-а-а!.. Тут мне политбюро бурную овацию устроило… Бросаю телевизор с балкона прямо на „жигули“, развели машин, ворье, колхозники, спекулянты! Вроде легче стало, но на обоях вдруг уши проросли и запах из ушей… задыхаюсь… вонища глотку перехватила, и с полки кухонной макаронины на меня двинулись с вермишелинами наперевес. С люстры многоножки сыпятся, в ванной Киссинджер гломзает вилками и ножами по кафелю. Что делать? Пол-одиннадцатого!.. А-а-а-а! Голым не пойду. Ходил один раз. Забрали. Незаконно забрали, ибо я шел и кричал: „Отвернитесь! Отвернитесь! Отвернитесь, граждане!“ Ага! В последней шкаф стоял фанерный с зеркалом. Вырезаю в боках дырки для рук, сзади – для глаз, дно вышибаю, кладу рубль с лысым из заначки на верхнюю полку, залажу туда и лифт вызываю. Муде прикрыто, и ладно. Нормально. Двигаюсь по улице потихоньку. Игорек за мной бежит, „пусть всегда будет папа“ поет. Не тяжело. Только в яйцо левое заноза попала. Зеркало зайчиками чертей распугивает. Так и заявляюсь в гастроном. Успел, слава тебе, КПСС! Поправился – и в химчистку. „А ну, давайте, – говорю, – падлюки, тряпки мои. Я – Тетерин. Квитанцию потерял!“ Выдают, как ни странно. Шкаф я им оставил для грязных газет вместо урны. И что же я открываю? Не дураки они! Не дураки американцы! И опять нам заячьи уши приделали! Мы такие средства выделяем для борьбы со шпионами, маскируемся круглые сутки, а они всю работу свели на нет срочной химчисткой. Ведь стоит только тряпкам нашим туда попасть, как в них автоматически вживаются датчики и передатчики. Остальное же – дело техники. Спутники летят, ловят их сигналы, и ЦРУ в курсе не то что всех наших планов, но и подробностей личной жизни. Вам-то, – говорю членам политбюро, – хорошо. Ваши тряпки бабы в „американку“ не носят, а я поддал. Иду. „Милашкин, – бугор наш орет. – Летят! Летят! Один над Анькиным ларьком, другой над Манькиным!“ И слышу: жужжит в ширинке и под мышками. Жужжит, и, как со спутника, сигналы из меня выходят: пи-пи… пи-пи… пи-пи… Чего же думать? Закрывать надо химчистки к ебеной бабушке! Или же вставлять в наши тряпки помехи. Они нас жужжанием, мы же их треском и скрежетом заглушим, как „Свободу“». Косыгин говорит: «Ладно, Тетерин. Мы что-нибудь придумаем. Один ум – хорошо, а двенадцать лучше!..»
Политбюро, вроде винных отделов, до семи работает. Я говорю: «Пойду, а то не успею». Стали мы все, как во Внукове на проводах Брежнева куда-нибудь, лобызаться по три раза. Но с Сусловым никто не лобызался. Чахотка у него. И врачи запретили. Подгорный говорит: «Не серчай, Суслов. Зато у тебя два тома сочинений на днях выйдут, и мы их населению вместо „Баскервильской собаки“ по талонам давать будем».
Вот человек Суслов! Дуба на ходу врезает, ему бы в Крыму на пляже валяться и портвешок дармовой жрать стаканами, а он в ЦЕКА на трамвае каждый день кандехает! Скромный мужчина, вроде Ленина.
Тут, братец, Тетерин вдруг захрипел и в костер повалился, удержать не успели. Обварился немного. Мы его обоссали по древнему способу, чтоб волдырей на лице не было, а он плачет, Игорька зовет. «Прости, – говорит, – Игорек, прости ты меня за то, что пропил я свою восьмую хромосому и язык ты лишний имеешь! Но я тебе сестреночку рожу, красоточку, принцессу детсадика, а тебя отдам в двуязычную в англо-французскую школу! Прости! Завяжу я, завяжу, завяжу!»
Обо многом, братец, мы тогда поболтали. Подходит участковый. Рыло мятое: он ночью намордник на него надевает, наверное, чтобы бабу свою не кусать: «Вы понимаете, где вы костер разожгли? Вы понимаете, что в предолимпийские годы нас всех уничтожат? Вы отдаете себе отчет? Вы почему играете с огнем, когда „Россия“ горит?» – «Как горит?» – «Так! Сверху взялась!» – «А-а-а-а! – заорал Тетерин, за голову схватился. – Горю-ю-ю?» И в речку Пушку – бух! Труп его только через месяц нашли в Суэцком канале. «Вы понимаете, где вы огонь разожгли?» Тут я головешки раскидал, уголье растоптали, повалился и плачу, как маленький, что пронесло беду, слава богу! Под костром-то нашим дежурная стратегическая ракета, оказывается, находилась. Еще бы немножко, пару дощечек подкинули бы – и прощай, Вторая мировая война, здравствуй, третья! Нас бы раскидало, ракета легла бы на курс, оттуда последовал бы ответ и… все… все! Осталась бы на поверхности Земли только пустая посуда, сдавать же ее было бы некуда и, главное, некому. От этой ужасной картины, мелькнувшей, братец, в здравой моей голове – почаще бы такие картины мелькали в ваших генеральских и маршальских калганах, – заплакал я еще пооткровенней и громче. «Да! Уничтожим вас, ханыг позорных, к Олимпиаде-80! В народе нашем одни спортсмены останутся, выжжем язву алкоголизма олимпийским огнем, проститутки!» – шумит участковый.
12
Откровенно говоря, братец, стебанулся слегка наш участковый на этой Олимпиаде-80. Стебанулся форменным образом. Начал с балконов. Приказал не вешать на них белье, потому что вывешенное белье секретные американские спутники могут принять за белые флаги сдачи нами идеологических позиций, и тогда в одно чудесное утро мы услышим на нашей Большой Атомной улице скрежет гусениц вражеских танков. «Так что, – говорит, – если кто вывесит простынку и хоть бы даже белые кальсоны, буду рассматривать сей факт как сдачу в плен и стреляю, ети ваши бабушку в тульский самовар, без суда и следствия прямо в лоб. Мне давеча ящик патронов начальство для этого выдало… Ра-а-зойдись!»
Любил наш участковый это словечко. Он его ночью во сне и то орал. А все почему? Потому что, братец, пил он не с народом, а в одиночку. Чурался, сволочь, масс, индивидуалистом маскировался, трезвым. Но мы-то знаем, что на дежурство он без четвертинки спирта не выходил. И где, ты думаешь, он носил этот спирт, которым ему взятку в ядерном институте давали. В кобуру он его наливал! Да, да! В кобуру. Иной раз зайдет с тоскливой и яростной рожей за угол, снимет кобуру с портупеи, башку запрокинет и присосется, ни капельки наземь не прольет. Вот и допился до институтского спирта, которым ко дню рождения Ленина бомбы протирают. Сначала лаять во сне начал наш участковый. Тетерин ведь за стеной у него жил, все слышал. Лает и лает. Иногда с подвизгом, иногда, особенно в полнолуние, с тошнотворным подвоем. Спать невозможно было от евонного лая и воя, а указать на это не давал он нам никакого права.