Вдали показался полковник Венгерский с каким-то другим мужчиной в мундире; гетман, увидев их, вздохнул и, обращаясь к доктору, ворчливо пробормотал:
– И здесь не дают мне покоя. Несносные приставалы!
Но, окончив эту фразу, гетман, привыкший к своей роли высокого сановника, придал своему красивому лицу спокойное выражение, гордо выпрямил стан и с улыбкой ожидал приближения гостя, которого он назвал приставалой, готовясь встретить его как можно любезнее.
В этот вечер в Борках была та же зловещая тишина, которая царила в усадьбе со времени болезни егермейстера. На короткое время она была прервана молитвами ксендзов и рыданиями слуг; но теперь она вернулась снова, еще более страшная, потому что за ней уже не было ни одной искры надежды…
Клемент не преувеличил ничего, рассказывая гетману о силе духа, проявленном вдовой.
Горе привело ее в состояние оцепенения, но глаза ее не проронили слез.
Вернувшись с сыном из Хорощи, она села рядом с ним на крыльцо, где так часто раньше сиживала вместе с мужем, думая и разговаривая о Теодоре; держа в холодных руках руку сына и всматриваясь во мрак наступающей ночи, она молчала.
На небе показались звезды; но мрак стал еще гуще; у Беаты не было сил, чтобы подняться и войти в пустой дом. Несколько раз сын напоминал ей, что холод и роса могут быть вредны для нее; но она, не отвечая, только отрицательно качала головой.
Казалось, в этом долгом молчании она приводила в ясность мысли, которые хотела поверить сыну.
Слуги ждали, обеспокоенные тем, что господа еще не ложатся спать, и не решались идти раньше них.
Старая ключница несколько раз подходила к пани и напоминала ей, что уже поздно, и пора уходить с крыльца в дом. Но вдове, вероятно, было легче дышать на открытом воздухе.
Около полуночи она глубоко вздохнула, пошевелилась и, снова схватив руку сына, которую она в забывчивости выпустила из своих холодных рук, обратилась к Теодору:
– Тот, кто один на свете любил нас обоих, ради этой любви ушел в могилу! Да! Этот лучший, благороднейший из людей, замучил себя работой для нас. Только я одна знала, сколько в нем было самопожертвования и тихого героизма! Даже ты не можешь оценить его так, как я.
– Ах, дорогая матушка, ведь и я любил его не меньше, чем ты! – воскликнул Теодор.
– Но ты не мог знать его так, как я, – прервала мать, – ты не мог знать этого мученика и святого человека. Теперь моя очередь принять на себя завещанное им и работать…
– Прошу извинения, матушка, – сказал юноша, целуя руку матери, –очередь не за тобой, а за мной. Вы оба несли тяжесть, которой я даже не чувствовал и даже не понимал, что она лежит на ваших плечах.
– Слушай меня и не прерывай, – повелительно сказала мать… – От бремени никто не избавлен, нам надо только справедливо поделиться между собой. У тебя тоже будут свои заботы… Я – твоя мать и опекунша, и я должна подумать о твоей судьбе…
Ты говорил мне о ксендзе Конарском и о князе канцлере; не следует отказываться от предложения; ты должен скоро вернуться в Варшаву, завязать знакомства, и все силы употребить на то, чтобы подняться как можно выше.
– У меня нет честолюбия, – возразил Теодор.
– Ты должен иметь его, если не для себя, то для меня, – живо подхватила мать. – Моя семья отшатнулась от меня, отец от меня отрекся (тут рыдания прервали ее речь); и я хочу, чтобы ты собственными силами поднялся так высоко, чтоб и меня поднять вместе с собой…
Я вымолю у Бога успех; у тебя есть способности, тебе нужна только воля, какую я хотела бы вдохнуть в тебя. Ты будешь работать не для себя, а для меня – и выведешь меня из этой бездны отвержения.
Она встала и закончила тоном все возрастающего воодушевления.
– Это была воля покойного, а также и моя, и теперь это должно быть твоим предназначением…
– Ах, дорогая моя матушка, – ломая руки, отвечал юноша, – ты возлагаешь на мои плечи тяжелое бремя, хотя и не то, которое я себе сам выбрал. Но там я знал, что справлюсь, а здесь – я не в силах один снести его…
Где же силы? Где оружие? Рядом с людьми, которые вырастают в силе и влиянии, я чувствую себя маленьким и слабым. То, чего ты от меня желаешь, требует не только талантов, но и силы духа и железной воли, которой у меня мало.
– Любовь ко мне даст тебе ее, – воскликнула мать.
Теодор почти в испуге склонил голову.
– Это выше моих сил, матушка, – отвечал он. – В продолжение всех этих лет, которые я провел в Варшаве, я, хотя и находился в стенах монастыря, куда меня приняли неизвестно по чьей милости…
– Милости? – прервала мать. – Да это вовсе не была милость; видели твои способности и оценили их!
– Во время моего пребывания в нем, – продолжал Теодор, – хотя я и был вдали от света, который является ареной для честолюбивых, я все же немало разных вещей наслушался о нем, а иной раз передо мной вдруг поднимался уголок занавеси, закрывавшей сцену; я уже знаю о нем кое-что, знаю, какими способами и усилиями люди добиваются власти и значения… Теми путями, которыми взбираются в гору, ты сама не позволила бы идти своему сыну. Величие это покупается дорогой ценой…
– Ты ошибаешься, – прервала его егермейстерша, – путь к вершине славы не один. Тот, который ты видел и который показался тебе омерзительным, ведет в гору тех, что потом скатываются с нее в бездну…
Рано или поздно презрение людей свергнет их оттуда… Но есть другой путь – путь труда и применения своих способностей, и этим можно всего добиться.
– У нас? Теперь? – возразил Теодор.
Мать, услышав этот вопрос, так вся и насторожилась.
– Дитя мое, – воскликнула она, – чего же ты там насмотрелся? Где видел зло?
– Если бы я закрыл глаза, то и тогда увидел бы его, – отвечал Теодор. – Достаточно мне было послушать моего учителя, который особенно благоволил ко мне, ксендза Конарского…
– Но именно этот твой учитель, – возразила мать, – принадлежит к числу тех, которые несут лекарство против зла.
– Но еще не могли найти его, – сказал Тодя. – Зло росло слишком долго и слишком глубокие пустило корни; люди питались им и отравились. Все стало продажным, загрязнилось и испортилось…
– Но именно там, где так много зла, и является большая потребность в исправлении его, честный человек имеет огромную цену, – сказала егермейстерша. – К сожалению, я знаю этот свет лучше тебя.
Испорченность дошла там до крайности; но уже пробуждается стремление к чему-то лучшему. Конарский рекомендовал тебя Чарторыйским – иди же, иди! Теодор молчал.
– Дорогая матушка, у нас еще будет время поговорить об этом, –проговорил он наконец, – а теперь не пойти ли тебе отдохнуть?
– Мне? Отдохнуть? – со страдальческой улыбкой отвечала она. – Иди ты, если тебе нужен отдых, а я отдохну только тогда, когда истощатся все силы и я упаду от усталости – тогда и отдохну, а теперь…
Она пожала плечами и села на лавку. Теодор задумался о том, о чем они сейчас говорили.
– Разве ты хотела бы, – сказал он, подумав, – чтобы я оставил тебя здесь одну со всеми заботами и хлопотами бедного маленького хозяйства?
– А что же иное я могу делать? – спросила егермейстерша.
– Но уж, наверное, не это, – сказа Теодор. – Покойный отец не позволял тебе заниматься этим; и я не позволю…
– Я – твоя мать, – сказала Беата. – У меня есть своя воля, и я не позволю тебе противиться ей. И притом должна тебе сказать, что из великой любви ко мне ты рассуждаешь неправильно. Это жалкое хозяйство оторвет меня от моего горя, направит мысли мои на другое, утомит меня, и это уже будет для меня благодеянием.
Я не позволю тебе закопать себя в деревне, в этом убогом Борке.
Теодор подумал немного.
– Ну, так послушай же и ты меня, – сказал он, – может быть, и я не всегда рассуждаю неправильно. Может быть, нам удастся согласовать твои требования с моими опасениями за тебя…