– Я, – сказал ксендз Стружка.
– А из родни, потому что всё-таки из родни кого-то должен был иметь?
– Только одного брата, – прервал Павел, – только майора Заклику, тому сразу надо дать знать, нечего…
Президент был бы рад расспросить Павла больше, помешал ему ксендз Стружка. Через минуту, однако, тот ушёл для организации похорон, а президент остался один на один со слугой. Павел имел великую охоту поговорить – боль свою хотел вылить в словах, только не перед паном президентом, к которому чувствовал непреодолимое отвращение, потому что старый его пан не любил его. В такую, однако, минуту иметь перед кем, хоть неприятным, заплакать, – делает легче. Павел чувствовал это и позволил президенту, у которого было грустное лицо и великое сострадание, войти в комнатку за собой.
Павел сразу вылил всё свое горе и душевную боль так, что президент послушно согласился выслушать и не прерывал его жалоб. Наступили потом вопросы.
– Скажу тебе, пане Павел, доверительно, – отозвался наконец президент, – у этого достойного прелата мы не раз складывали наши бумаги… и даже теперь я что-то имею там у него… Безопасно ли это?
Павел недоверчиво поглядел.
– А всё-таки сразу пришли из суда опечатывать и бюро, и покои… тогда там и самый маленький свиток не пропадёт… А где прелат прятал бумаги?
– Наверно, в бюро, – отозвался Павел, – хотя точно не знаю, что бы он мог прятать. Ни бесхозных денег, ни своих много не было… а насчёт бумаг не знаю… И после смерти никто туда не ходил, – прибавил он. – Живой души, кроме меня, не было, пока судьи не пришли. Если там что было, то, наверное, найдётся.
– Значит, из родственников только один брат? Расскажите, – допрашивал любопытно президент.
– Один пан майор Заклика, достойный человек, хоть домашний человек и выглядит простым инвалидом… но умный и честный…
Одарив Павла, чтобы имел чем вытереть слёзы, неспокойный президент спустился ещё к ксендзу Стружке, которого застал бессознательно блуждающим по покою. Бедный каноник страдал от поверенной ему тайны, которую из страха вчера не хотел взять на свою совесть, а сегодня она уже ушла в могилу с прелатом. Грызло его это неописуемо, вздыхал и стонал… наполовину бессознательный. Вошедший президент нашёл его сначала таким молчаливым, что слова из него добыть было нельзя.
По нему видно было большое колебание, прежде чем начал разговор, но беспокойство наконец превозмог.
– Я к вам, ксендз-каноник, пришёл за советом и за помощью…
– Чем могу вам служить?
– У меня, у меня есть правдивые причины для того, что я хотел бы и мне необходимо видеть бумаги, оставшиеся после ксендза-прелата. У нас были доверительные отношения при жизни моей матери… много вещей писалось, касающихся фамильных дел, копии которых – ба, даже оригиналы, по-видимому, мать оставила в руках ксендза-прелата. Дело в том, чтобы туда чужие глаза и злые люди бессмысленно не влезли.
– Но бумаги опечатаны! – воскликнул каноник. – В эти минуты слишком поздно…
– Не знаете что-нибудь о завещании? – спросил президент.
– Никто о нём ничего не знает, – сказал ксендз Стружка, – теперь мы должны ожидать, пока приедет брат, как единственный наследник… при нём сняты будут печати.
Каноник болезненно вздохнул, вспомнив вчерашний разговор. Президент также неспокойно начал прохаживаться по покою.
– Всё это, – воскликнул он, – очень грустно, очень для меня неприятно. Кто там знает, каким окажется брат Заклики. Мы можем иметь много неприятностей.
Каноник смолчал.
Видя, что и тут ничего не сделается, и даже узнать ни о чём невозможно, президент в молчании покинул квартиру ксендза Стружки и неспешным шагом вернулся домой.
Беспокойство, какое он показывал, было вполне оправданным. Он знал почти наверняка, что перед смертью какие-то бумаги, а, вероятно, и деньги, доверила его мать старому приятелю, он догадывался, что те касались ненавистного воспитанника и могли компрометировать покойницу. Значит, президенту было очень важно добыть бумаги, а теперь уже иного для этого средства не было, только выжидать прибытия брата ксендза Заклики, приобрести его взгляды и с его помощью достать до желанных бумаг. Пана майора не знал тут никто, президент его в жизни не видел… таким образом, задача со всех взглядов представлялась очень трудной.
Профессор Куделка, хотя ни перед кем не жаловался, с этого утра был очень изменившимся и встревоженным.
Он немного поздно заметил, что судьба навязала ему бремя не по силам, с которым с трудом мог справиться. Он сам изо дня в день жил очень малыми деньгами, часто булкой и молоком, в лучшие времена – бульоном и куском мяса из соседнего трактира Кукевича, который ему охотно кредитовал. С пришельцем было гораздо трудней и дороже.
Сначала нужно было велеть носить ему еду, потому что профессор не хотел, чтобы он очень показывался в городе, не зная, не грозит ли его воспитаннику какая опасность – а от него это вовсе было невозможно узнать.
Затем, этот несчастный Тадзио не имел даже рубашки, поэтому, начиная с неё, ему нужно было всё справить. Наконец, найти занятие для него, чтобы мог работать дома, было также трудно, а выходить было небезопасно, пока профессор не убедится, что ему ничто не угрожает.
Одна неприязнь президента уже была для него страшной, при своих достойных отношениях урядник мог одним словом толкнуть отчаявшегося уже человека в новую пропасть или побудить к какому-нибудь неосмотрительному шагу.
Между тем дома не хватало денег и профессор втихаря должен был заложить золотые часы. Разве он мог оставить несчастного? Стыдно ему было попрошайничать.
Первого дня спасённый лежал, зачитываясь Шекспиром, курил сигары и сигареты, спал и свистел. Профессор заставал его потом за разными занятиями. Целыми часами присматривался к воробьям, отправляющим сеймики на крыше напротив. Потом ходил по покою, толкаясь о стены, то снова сидел на стуле сгорбленный со свешенными руками и головой… книжку долго не мог читать – нормальный разговор вести не умел. Смеялся над самыми грустными вещами, а грустил над самыми весёлыми… временами это походило на безумие.
Дав ему так хорошо выспаться и думая, что наконец можно будет поговорить с ним более серьёзно, третьего дня вечером с сильным решением узнать что-нибудь определённое, профессор Куделка вошёл в комнатку на третьем этаже. Было в ней именно столько стульев, сколько их требовала конференция. По правде говоря, на одном из них стояла миска с водой, но ту достойный Куделка упрятал и сел у столика напротив своего пациента.
– Дорогой пане Мурминский, – произнёс он, – мы должны искренне от сердца к сердцу поговорить. Дай мне ладонь с таким чувством, с каким я тебе её подаю, и не таись от меня.
Мурминский пожал плечами.
– Не имею секретов, – сказал он, – а если бы имел, не колебался бы вам поверить… О чём речь?
– Каково твоё положение здесь? – спросил Куделка.
– Моё положение? – повторил Теодор. – Моё положение было такое, что должно было перемениться в повешение. Этого достаточно сказать.
– Но… это общие фразы, – начал Куделка, – идём к подробностям. Говорил ты с президентом?
– Я? С этим человеком? С моим врагом? – крикнул, вскакивая, Мурминский. – Я – с ним!
– Но помедленней, помедленней, не запаляйся. Прибыв сюда теперь, – говорил старик, – ты имел с ним какие-нибудь отношения? Ты виделся с ним? Он знал о тебе?
– Нет, – сказал хмуро Теодор. – Нет, слушай, пан… Выгнали меня отсюда… выгнали… Самая лучшая и святая из женщин была вынуждена из-за них выслать меня отсюда. Я шлялся как одержимый по свету… Шалея, потому что меня удручала тоска по ней… по краю, по всему, что тут оставил…
На отголосок войны я полетел биться – получил раны и вызов… Я должен был скрываться и убегать снова…
В минуты, когда она умирала… я ничего не знал, прибыл слишком поздно, знаю, что она обо мне забыть не могла… а, однако, должна была. Я застал могилу, а у могилы того, что некогда назывался братом, а был неприятелем. Я застал пустоту – чужие лица, людей, что меня боялись, или меня забыли… бедность сломала… я должен был скрываться… горе стиснуло сердце, стиснуло и в минуты отчаяния… я хотел завершить жизнь… Вы совершили, дорогой профессор, быть может, преступление, думая, что выполняете долг…
– Всё-таки отец ваш… где он? – прервал Куделка.
– Отец мой жил в Италии на маленькую пенсию, которую ему посылали… я искал его там – он мог удержать меня при жизни, потому что я был ему нужен. Я пошёл пешком искать его – не нашёл.
Из того уголка, который на протяжении стольких лет он занимал в Риме на маленькой улочке Delie Viotegne oscure, он выехал одного дня, забрав свои книжки и узелки, неизвестно куда. Умер где-нибудь, может, в дороге или попал в больницу.
Куделка заломил руки и сжал, стараясь скрыть сомнение, какое его охватило.
– Допустим, – сказал он, – что тут ты показался и был узнан… Если всё-таки родился в этой стране… никто бы тебе жить не запретил.
Мурминский пожал плечами.
– Но я не знаю даже, местный ли я по закону или чужой, – воскликнул он, смеясь, – я никаких бумаг не имею, потому что остатки их сжёг под дубом – я бродяга… сделает со мной, кто что хочет… первым – президент, который будет безжалостным… и покроет это плащом почтения к имени своей матери…