– Оно, может быть, так и выглядит, – отвечал совсем не обиженный предположением Книпхузен, – но если бы ты меня знал, в таких бы глупости не подозревал. Я уже так перелюбил, что если бы даже Наталья Алксеевна при своём обаянии была действительно женщиной, уж меня охомутать не сумела бы. Ты видишь, что я дошёл до того, что на одну чашу весов кладу её и кухарку Прасковью, а, сказать правду, предпочитаю Прасковью; Прасковья имеет сердце… делимое до бесконечности, но имеет…
Наумов так был обижен, что слов ему для защиты не хватило.
– Видишь, – говорил далее барон, – какая из меня испорченная бестия, но этому не помочь, по той причине, что человек может испортиться, а исправиться не сумеет; таким я уж и сдохну. Если бы ты меня послушал, обходился бы с Натальей так же, как я; чем больше ты будешь перед ней падать, тем она агрессивней будет издеваться над тобой. В твоём возрасте без этого обойтись нельзя, а от такой нездоровой любви люди иногда с ума сходят.
Так, смешивая три по три, барон выпил полбутылки рома, выкурил шесть папирос, и бледное лицо его покрылось живым румянцем.
По нему было видно, что этот напиток искусственно пробудил притихшую в нём жизнь, но симптомом возвращения к ней были только более злобные насмешки. На лице Наумова отобразилось как бы жалость, отблеск которой барон подхватил и понял.
– Не жалей меня, – сказал он, усмехаясь, – может ли человек быть счастливее меня? Смотрю на мир, как на комедию, в сердце пустота, голова не глупая; если бы не лень, дошёл бы, куда хотел, но зачем? Похоронят ли меня в генеральских погонах, в солдатской ли шинели, всё равно нужно сгнить!
– Я прав, – прибавил он спустя мгновение, – что Генрик вчера польским либерализмом тебе голову напряг; я пришёл специально, дабы её освободить. Революции делают такие люди, как ты и он, а таких людей во всей России, может быть, несколько сотен, когда таких, как я, имеются тысячи. Что вы можете сделать? Вы, люди совести, что будете играть народу одну песенку, какую вам диктует убеждение, а мы ему сумеем напеть то, что будет нужно!
– Благодарю вас, – сказал Наумов, – что с такой заботой прибежали исцелить меня от мнимой болезни, но верьте мне, я до сих пор не заразился и мне кажется, что мы до каких-либо перемен мы не дозрели.
– И не дозреем, – воскликнул барон, – потому что гниём. Это грустная вещь, но правда. Я сам прогнивший и вижу это по себе; я завидую здоровым, но вылечится не смогу, чем же я виноват, что с колыбели в меня вливали яд, что я никогда не был молодым, что неволя сделала из меня невольника, который уже даже в свободу не верит?
Сказав это, барон медленно встал, набросил на плечи плащ и, напевая какую-то нелепую французскую песенку, медленно, не попрощавшись, вышел от Наумова, на которого и пребывание его, и разговор с ним произвели нездоровое впечатление. Вместо того, чтобы вылечить его от болезни молодости, Книпхузен дал ему желание всех её иллюзий и безумств.
* * *
Спустя несколько дней Наумов был вызван к генералу, полк готовился к выступлению, однако заранее, нужно было обеспечить жильё, склады и разные удобства для семьи господина генерала; поэтому вперёд решили выслать с поручениями именно Наумова.
Каким образом выбор пал на него, объяснить трудно; быть может, Наталья хотела ненадолго избавиться от назойливого, хотя очень покорного поклонника, который следил за каждым её шагом и не раз угадывал мысли; быть может, ожидали, что Наумов лучше сумеет выполнить данный ему приказ, нежели кто-нибудь другой. Верно то, что генерал советовался с дочерью по этому поводу и не без её добавления указал офицеру, что он должен отправиться в Вршаву и там ожидать полк.
Будто бы случайно во время разговора вошло полковое божество в ошеломляющем утреннем наряде, с улыбкой на губах и тем смелым взглядом, который, направленный на других, кажется нам неприличным, но когда падает на нас самих, опьяняет.
Наумов сто раз это испытал, гневался, когда этими вызывающими очами генераловна смотрела на холодного Книпхузена, млел от удовольствия, когда ими смотрела на него. Девушка была весёлой и прервала отца, коротко выдающего приказы, кладя ему доверчиво на плечо руку.
– Папенька, вы, конечно, попросили Святослава Алексеева, – воскликнула она, – чтобы нашёл для нас жильё обязательно на большой улице, недалеко от замка, чтобы я имела окно с фасада и могла рассматривать, как наши казаки усмиряют взбунтовавшуюся Варшаву…
Наумов молчал, но это презрение сильной боли, которую не знал, хотя уже её предчувствовал, обливало его лицо кровавыми волнами.
– Но, папенька, – говорила весёлая, красивая девушка, поправляя рукой кудри богатых золотистых волос, – две комнаты и салон для приёма; салон для меня, две комнаты, для Маши и для Ольги по одной, для брата… и притом что потребуется… только прошу вас, чтобы это было красиво и весело…
Безутешный Наумов слушал… а генерал, видя, что он принимает подробную инструкцию, посчитал правильным только добавить:
– Бумаги и деньги на дорогу возьмёте в канцелярии, желаю вам удачной поездки…
Сказав это, он склонил голову и ушёл, но Наталья осталась; её губы улыбались, неизвестно чему и на что, не любя этого парня, который сходил по ней с ума. В ту минуту, когда он её покидал, она желала сильней записаться в его памяти, боялась, чтобы у неё этой добычи не отобрали. Кокетки, как обжоры, жадные, всегда хватают больше, чем нужно, хотели бы вырвать у других то, что им самим не пригодится.
– Я уж знаю, – прибавила Наталья тише, – что вы постараетесь, чтобы у меня было приятное жильё…
– Можете ли сомневаться, – вздохнул опьяневший от её взгляда и одухотворённый молодой человек, – сделаю, что только будет возможно.
– Сделайте даже то, что невоможно, – прервала Генералова, – потому что я взаправду увяну в этой Варшаве! Ежели хотя бы сквозь окно не буду смотреть на свет… Ужасный город… весь в трауре, ежедневно бои на улицах, русского общества мало… и то незнакомое… скука… ни балов, ни раутов, ни музыки… а офицеры заняты службой… что мы там будем делать?? Правда, – добавила она с волнением, – представь себе, что зато увидим настоящую революцию, а это как извержение вулкана, вид необычный и в наших холодных зонах незнакомый! Но какое мне дело до той революции, которая не развлекает и не танцует! Я всё слышала на богослужениях и костёлах.
Она говорила это живо, легкомысленно, а глазами постоянно жарила этого несчастного Наумова, который, действительно, как рак в огне, всё более красный принимал цвет.
Девушка, видя, как действует взгляд, напрягла его силу, меняла выражения, издеваясь над молодым человеком, как дети иногда играют с пойманным жуком, судорожные движения которого их забавляют…
Наталья то прохаживалась по комнате, то останавливалась, прищуривала глазки, вздыхала, будто бы ей было тяжело с ним расстаться, прикидывалась грустной, играла в скрытые страдания, и даже более старший и более опытный мужчина купился бы на эту игру, которую инстинкт женщины, всегда почти точный, делает для того, кому она предназначена.
– Только там не дайте какой-нибудь польке соблазнить вас, – добавила она, угрожая пальцем, – потому что это, слышала, самые опасные кокетки, каких свет видел… и не забудьте о нас…
Наумов осмелился, возможно, первый раз в жизни, пробормотать:
– О! Я рад бы вас забыть, Наталья Алексеевна.
– А это прекрасно! Почему? – обрушилась явно обиженная девушка.
– Потому что вы над самыми лучшими вашими друзьями только насмехаетесь, – шепнул Наумов, который с удовольствием пил яд.
Она странно рассмеялась.
– Как вы плохо знаете людей и женщин! – тихо ответила отвлечённая женщина, этим шёпотом придавая словам вес.
Наумов стоял очарованный, она пожала ему руку, имела его уже достаточно – рада была от него избавиться, но, как Партха, вонзив в его грудь стрелу.
– Ну, счастливой поездки, – сказала она, – и всё равно вам повторяю: не забывайте о нас, обо мне…
– А вы? Будете хоть иногда вспоминать вашего вечного слугу? – спросил он.
– Откровенно, мне вас будет очень не хватать… никто лучше пряжи для сматывания мне не держал, – воскликнула она издевательски, закрутилась и хотела уйти, когда неожиданно увидела стоявшего с минуту на пороге барона, который, крутя усы, поглядывал на эту сцену с насмешливым сожалением.
В свою очередь Наталья покраснела, Наумов побледнел.
– Могу засвидетельствовать, – сказал с порога барон, – что, кроме великого таланта Наумова держать пряжу, который делает её гораздо более удобной, чем стульчик, у него есть и другие, менее оценённые и более почётные, может быть… Ни один из нас, Наталья Алексеевна, так достойно, глубоко, как он, не умеет любить… Что мы стоим рядом с ним? Старые, испорченные насмешники!! Когда он говорит о вас, в его глазах наворачиваются слёзы и голос дрожит… Верьте мне, верьте, золотое сердце!! Но из золотых сердец делают… пряжки для туфель… а из искусственного золота – кольца, которые пачкают пальцы, Наталья Алексеевна, так на свете.
– Какая неоценимая дружба! – прервала раздражённая девушка, краснея немного от гнева, немного от стыда.
– И в этот раз искренняя, – сказал барон, – я вовсе не шучу с честью, Наумов – идеальный поклонник. Хорошо получилось, что вы посылаете его в Варшаву поискать жильё; если не найдёт такого, как вы хотите, он готов душу дьяволу продать и через две недели поставить для вас каменицу…
– Вы бы этого не сделали! – шепнула Наталья.
– Я! Нет, – сказал барон, – во-первых потому, что душа два раза не продаётся (даже сказочная), а моя давно уже оплачена и заложена… Увы! Некому её выкупить… во-вторых, что я готов бы для испытания вашего терпения сделать что-нибудь во зло…
– Вы любите мучить, барон?
– Чрезвычайно, – ответил Книпхузен, – из человека всё хорошо выжимает пытка… и, как прачка воду из платка, так из людей те, кто их мучают, выжимают добродетель, самопожертвование, мужество… жизнь.
– До тех пор, пока всё не выйдет? – спросила девушка.
– Я кажется воспользовался плохим сравнением, – прервал равнодушно барон, – но вы, несмотря на это, меня поняли, не правда ли? Я помешал прощанию? – добавил он через минуту. – Мне уйти?
Наумов нетерпеливо мял в руках шапку.
– О! Мы уже попрощались, – промолвила Наталья, равнодушно склоняя голову офицеру, который собирался уходить.