Тогда жизнь моя, хоть внешне никаких перемен не претерпела, в действительности изменилась так, будто после чёрной ночи наступил рассвет. Слизиак хорошо сказал – действительно свершилось чудо; у меня не было достаточно слов и молитв, чтобы благодарить Бога.
Но разве эта бедная женщина, которую я звал своей матерью, столько раз в жизни подхвачиваемая разными течениями, так дивно меняющаяся, могла выдержать в этом новом решении?
Я содрогался от этого.
Когда я снова прибыл в монастырь, я нашёл её, слава Богу, совсем не изменившейся, спокойной, довольной тем, что стало.
– Слизиак мне рассказывал о новом доме, – сказала она. – Комнаты внизу будут для тебя, даже если ты в них постоянно не будешь жить, всё-таки они будут твои. Видишь, я соглашаюсь на то, чтобы ты не бросал службу у королевичей, это мне больше всего стоит, но для твоего будущего это может пригодиться… пусть так будет.
В то время, когда дом под золотым колоколом приводился в порядок и очищался, Навойова оставалась в монастыре. Я ежедневно приходил туда за приказами, чтобы повидать её, рассказывая о всей моей жизни.
Она была уже так спокойна, что не только о дворе терпеливо слушала, когда я ей рассказывал, но сама меня расспрашивала. Только когда я говорил о короле, она отворачивала голову и молчала.
Именно в это время на дворе произошли большие перемены, потому что королевича Владислава должны были потерять, ибо, как я говорил, его забирали в Чехию.
Одни жалели о нём, потому что, как самый старший, говорили, он должен был наследовать отцу, а его большую доброту также не хотели потерять; другие утверждали, что он для поляков был бы слишком мягким, и лучше было, что его забирали в Чехию, где своим миролюбивым умом сглаживал бы споры и конфликты и мирил людей, ссорящихся друг с другом.
Было решено, что ксендз Длугош будет его компаньоном.
Между тем верховное управление королевичами получал Шидловецкий, я – надзор и присмотр, а в видах на будущее уже тогда ставили того славного Каллимаха, рекомендованного Грегором из Санока.
Здесь мне сперва, прежде чем опишу отъезд королевича, надлежит вспомнить, что в то время наш пан лишился одного из лучших, вернейших своих слуг, ксендза Лутека из Бжезия, того самого, которого молодым ещё, жестокий Свидригайлло, когда тот приехал к нему в посольстве от Ягайллы, за слишком смелое слово оскорбил пощёчиной.
Муж был умный, учёный юрист, горячего темперамента, любящий панскую жизнь, поэтому всегда жадный до денег, и охотно гостил на дворах при князьях. Немало посольств, трудов и трактатов прошло через его канцелярские руки и к подписании мира с крестоносцами он тоже приложил руку.
Можно сказать, что он умер на поле боя, потому что это случилось среди сейма, когда он горячо выступал против Дерслава из Рытвиан, Сандомирского воеводы; его так поразила эпидемия, что он скоро упал, ослабев, и на руках его понесли домой, где вскоре отдал Богу душу.
Король о нём несказанно жалел, потому что такого верного, преданного и сведущего во всех делах человека найти другого было невозможно.
Я слышал, как ксендз Длугош горько его упрекал в том, что не наказал примерно Магдалену Морштынову, жену Ежи, купца и мещанина краковского, которая чуть ли не открыто перешла в иудейскую веру и привела с собой в синагогу сыновей. Это было большое горе, но в тёмном деле правду найти трудно. Одни отрицали, другие утверждали, что она действительно перешла в еврейскую веру.
Её не призвали на духовный суд, убили дело молчанием, когда ксендз Длугош громко кричал о том, чтобы показать пример и женщину-отступницу публично сжечь на рынке.
Он бы и сделал это из непомерного рвения, если бы имел власть, но ксендз Лутек предпочёл покрыть скандал молчанием, утверждая, что мучеников плохого поступка делать не нужно, потому что они от этого вырастают.
Когда из Праги прибыли чешские послы, предлагая речью корону того достойного родственного нам королевства пятнадцатилетнему сыну Владиславу, для нашего короля это был великий и торжественный день, который равнялся победе, одерженной в бою.
16 июля, в воскресенье, в замковой зале, которую как раз докончил расписывать Ян Великий, красивый, как ангел, королевич, принимал чешское начальство и так чудесно говорил с ними на польском языке, что речью, голосом, фигурой, равно как и всей своей особой, восхитил слушающих. Я видел архиепископа Гнезненского Яна, когда под конец этой речи он расплакался и должен был вытирать слёзы. Плакала королева, сам пан был взволнован, и позже благодарил Длугоша за воспитание, признавая ему ту радость, какая была от королевичей.
С отправкой в Прагу молодого короля не затягивали; он ехал с большой и превосходной свитой, на которую, равно как и на первые потребности нового королевства, Казимир не жалел денег.
Мне в то время легко было его сопровождать, потому что и молодой господин этого желал, и ксендз Длугош уговаривал, но из-за матери и по причине той особенной милости, какую показывал мне Ольбрахт, которому я обещал служить, я не хотел покидать Кракова.
Как дошло до того, что самый младший и самый трудный из них всех в воспитании, Ольбрахт, выбрал меня поверенным и, могу сказать, приятелем, о чём я не хлопотал, объяснить этого не могу.
Он часто шалил, я прикрывал его, как мог, и защищал от суровых наказаний; он заранее мне доверял, не скрывал своих шалостей, уверенный, что я его не предам, но я также не потакал ему, не раз резко говорил правду, упрекал, когда был должен, и за это он не злился на меня.
Как, в частности, королевич Казимир выбрал себе союзником и для молитв, и для всевозможных забав, и для благочестивых разговоров Конарского, как чуть позже (о чём я расскажу), Александр облюбовал себе маленького Эразма Цёлка благодаря его песням, так Ольбрахт присвоил себе меня. Во всём мною пользовался. В конце концов я должен был дать торжественное слово, что не оставлю его ради другого, за что он обещал мне золотые горы.
Едва отправили Владислава в Прагу, когда король решил его младшего и совсем неспособного к военным экспедициям брата Казимира с отрядом в двенадцать тысяч человек отправить в Венгрию.
Этому мероприятию даже среди самых послушных слуг короля было много противников. Предвидели то (что осуществилось), что против Казимира выступит превышающая сила, а на помощь тех, кто обещал прибыть на подмогу, он рассчитывать не сможет.
Он сам же не только не желал этого, но отказывался у королевы, у короля, целуя руки матери и умоляя, чтобы из-за него люди не проливали кровь, потому что он никакой, кроме небесной, короны не желает.
Это не помогло, потому что король требовал от ребёнка послушания. Тринадцатилетний подросток был только хоруговью, настоящими же главнокомандующими похода были подобраны мужи, известные военным духом, мужеством и энергией.
Король выбрал их независимо от того, к какому лагерю принадлежали, даже среди своих противников, и никому не отказал. Дзержек из Рытвиан, воевода и староста Сандомирский, тот самый, из-за которого Лутек из Бжезия жизни лишился, Ян из Тарнова, каштелян Войницкий, Станислав Вотрубка из Стрелец, Станислав Шидловецкий, маршалек двора и охмистр, и многие другие ехали с королевичем в эту несчастную экспедицию. Магистр Ян из Лотышина был добавлен как духовный и канцлер. Из рыцарей Спытек из Мелштына, Ежи из Олесницы, Ян из Чижова вели отряды. Но это войско, хоть для глаз его было достаточно, а между ними красиво выделялись лучшие полки, в значительной части было наскоро собранной дружиной. Среди неё грязных и оборванных татар насчитывалась тысяча голов, которые были хороши только для грабежа и для поднятия шума во время столкновении.
Заранее пророчили, особенно те, кто помнил Варненчка, что Казимиру не повезёт. Король же имел какую-то дерзкую веру в свою удачу, которую поднимал выбор Владислава. Он рассчитывал, может, также и на то, что брат, утвердившись на троне, поддержит Казимира, лишь бы хоть часть страны мог удержать.
Обещали сдавать замки.
Добавляя мужество и желание сыну, сам король уже осенью, когда собирались наёмники, проводил его в Новый Сонч. Но надежды были коротки и скоро пришло разочарование от этих обещаний венгров, которые вовсе исполнять их не думали.
Едва королевич вступил в страну, которая должна была открыть ему ворота, когда выявилось предательство. Неприятель появился, друзей вовсе не было. Наёмные немцы, которые ожидали добычи, а не кровавой войны, первыми покинули ряды; некоторые польские отряды, видя свою погибель, пошли по их примеру.
В начале королевич заперся в Нитре, но и там нужно было ожидать осады, поэтому он должен был бежать в сумерках, оставляя там с четырьмя тысячами Павла Ясеньского, мужественного и опытного командира.
По дороге в Илаву напали венгры, обоз королевича и шестьдесят его телег отрезали и увели. В военном совете мнения разделились. Самые лучшие рыцари хотели держаться и сражаться; Тарновский, Ватрубка, Шидловецкий, Мелштынский считали для себя позором уходить, но остальные настаивали на том, что дорогую жизнь королевича следовало спасти. Объявили возвращение.
Это возвращение в Краков с такими потерями и унижением, в котором обвиняли часть рыцарства, было грустным. Казимир сам в этом мало чего решал, не хотел войны, но выдержал бы её, если бы не боязливые советники. Хорошо или плохо вышло, один Бог знает.
Король был этим сильно удручён, но не показывал этого.
Казимир прибыл тихо, опасаясь гнева отца, рассчитывая на мать, не смея объяснять, думая, что получит суровый выговор, но король принял его нежно, с утешением, без запоздалых сетований на то, что случилось.
С Венгрией он решил войти в соглашение; трудности военной экспедиции, для которых нужны были значительные силы, только теперь чувствовались. Взять её на плечи король не мог, и поэтому вёл себя равнодушно, всё откладывая на будущее.
Это испытание с молодым королевичем было для него решающим; родители убедились, что он был рождён совсем не для завоевывания государств. Рыцарская слава, господство его ничуть не привлекали. Он возвращался уставший, грустный и измученный, и к нему не вернулось обычное его настроение и спокойствие, пока снова с Конарским не помолился в кафедральном соборе, в часовне и в собственной комнатке, в которой был аналой для молитв вместо алтарика.
Его здоровье тоже велело его щадить. Его кожа была белой и нежной кожей, как у девушки, даже слишком свежий и живой румянец украшал это лицо, глаза были полны огня и жизни, но сил имел немного, уставал быстро, в то время у него было учащённое дыхание, по ночам его мучил кашель.
Беспокойная мать приписывала это продвинутым до преувеличения религиозным практикам, из-за которых вставал по ночам, чтобы прочитать некоторые молитвы, долго бодрствовал, подвергал себя очень строгим постам и утомлял себя тем, что стоял на коленях. Однако от этого воздержать его было невозможно, и даже любимый Канарский, через которого этот запал старались укротить, не мог его остудить.
Кажется, что король с этого похода не много рассчитывал на Казимира как на вероятного своего преемника; глаза его обращались на Ольбрахта, на Александра, наконец на Сигизмунда, потому что последний был бесповоротно предназначен для духовного сана.
Отец не скрывал того, что надеялся наделить его епископством Краковским и архиепископством Гнезненским, что, вместе взятое, педставляло княжескую дотацию.
Александр, который подрастал, был глуп, молчалив, но, как они все, мягкий, щедрый, добрый.
Именно тогда, когда ксендз Длугош находился ещё в Праге, последовало объявление о прибытии в Краков Каллимаха. Судьбы или люди так умело располагались в его пользу – не знаю, но определённо, что лучше не могло для него сложиться.
Королева была самым выгодным образом предупреждена, королю нужен был учитель. Прославляли разум и знание политики итальянца, а тут как раз потеря Лютека из Бжезия предоставляла опустевшее после него место в Совете. Двоим королевичам, не считая уже Казимира, нужен был муж с европейским образованием. Поэтому ожидали Каллимаха с горячим любопытством.
В таких случаях чаще всего получается, что преувеличенные надежды разочаровывают; в этот раз, однако, стало совсем наоборот – итальянец превзошёл ожидания.
Он знал, что с первого выступления, ослепления, с впечатления, какое человек сначала произведёт, зависит многое. Всё было направлено к той цели, чтобы понравиться.