– Что он вам поведал?
– Дал мне понять, что тот перед ним, должно быть, в чём-то провинился – неблагодарностью.
– Ваша настойчивость или постоянство, – прервала докторова, – доказывают мне, что вопрос не был простым любопытством. Ежели вы что-нибудь о нём знаете, я дам вам один дружеский совет. Не вмешивайтесь в это.
– Я никогда в чужие дела не вмешиваюсь, – спокойно сказал Куделка, и, кланяясь, думал уходить.
Докторова заступила ему дорогу.
– Не уступлю, дорогой профессор, вы должны ко мне завтра прийти на обед… обязательно.
Старик задумался; она схватила его за руку, покоящуюся на шляпе.
– Завтра в два часа… обязательно.
Профессор молча поклонился… докторова медленно уступила, а он, оглядываясь вокруг, не спеша вышел за дверь.
Беспокойный взгляд президента, стоящего в глубине залы, пошёл за профессором, и его плечи резко передёрнулись. Видимо, стоя в стороне, ему было необходимо прийти в себя, так неловкое воспоминание старичка его боднуло и задело.
* * *
Поблизости от костёла Святого… в каменичке, принадлежащей ему, очень много лет жил бывший прелат капитула, сейчас пожилой, который от всего отошёл и выжидал только, когда Господь Бог его к себе призовёт. Была это некогда одна из самых ярких звёзд духовенства – муж глубокой веры, великого образования, энергичного характера, безупречной правоты, безукоризненных привычек. Славный, любимый, оказывающий сильное влияние на все общественные классы, настоящий Божий капеллан и апостол, ксендз Еремей Заклика опустился со временем, постарев, на забытое бедное существо, одинокое, о котором никто никогда не вспоминал, а когда его имя попадалось в разговорах о прошлых временах, были люди, которые спрашивали: «Разве он ещё жив?» и с удивлением узнавали, что до сих пор не умер.
Мы не раз скорбим над судьбой преждевременно умерших, но как же часто следовало бы сжалиться над теми, что жили слишком долго и имели время видеть себя и свое временное величие похороненными при жизни! Ксендз Еремей, как правильный христианин, вовсе не страдал над своей долей, а был уже такой сломленный болезнью и временами так впадавший в детство, такой странный, что люди его мало понимали и он людей не очень хорошо понимал. Приходили к нему минуты полного беспамятства, апатии, а иногда, иногда снова, когда его что-то, или человек или пора, солнце или здоровье, освежали, становился молодым, резвым, остроумным и неутомимым болтуном. Были дни, что от него слова добиться было невозможно.
Не много особ его теперь навещало. Люди о тех, что им не припоминаются, легко забывают. Прелат на это не жаловался, любил одиночество и свой тихий уголок. Павел, слуга его с детства, чуть младше него, смотрел за ним, как за ребёнком, потому что ксендз Еремей с трудом мог без помощи пройти через комнату и должен был весь день просиживать в большом кресле. Читал, однако, регулярно свой бревиарий, а в некоторые часы приходящему клирику велел себе читать св. Августина или св. Бернарда.
Иногда в праздники и по воскресеньям навещал его кто-нибудь из давних знакомых.
Всё жилище ксендза Еремея состояло из двух покоев, спальни и комнаты для Павла. Летом имел при этом кусочек садика, где в тени жару просиживал.
При жизни пани президентши Ва. прелат бывал часто в том доме, его очень уважала сама пани, и в минуты смерти ещё, хотя он уже был больной и с трудом ему приходилось двигаться с места, вызвала его непременно на последнюю генеральную исповедь за всю жизнь. Ксендз Еремей велел двум людям усадить его в карету, поехал, выполнил обязанность, а по возвращению, ещё сильней заболев, уже отсюда совсем выходить не мог.
Эти отношения с семьёй Ва. обязывали и сына иногда наведываться к прелату, но люди утверждали, что президент его не любил. Отчего об этом догадывались, неизвестно, ибо внешне никакого иного признака, кроме самого высокого уважения, заметить было нельзя.
Со смерти президентши прошло уже несколько лет… старец с каждым днём чувствовал себя всё хуже… дни полного упадка сил теперь бывали чаще, а это состояние явно беспокоило президента, потому что почти каждую неделю он узнавал о прелате.
К несчастью, почти всегда так выпадало, что старичок говорить с ним не мог, и даже не было уверенности, что его узнавал.
На следующий день после ужина, на котором находился профессор, хотя недавно президент навещал ксендза Еремея, по обыкновению, в двенадцать часов, в первую дверь постучали. Павел, выглянув в окно, сильно удивился, снова увидев известное ему и вроде бы не очень милое лицо президента. Но так как все уважали достойного пана и оскорбить его никоим образом было невозможно, Павел, хоть фыркнул, не спеша отворил дверь. Президент потихоньку вошёл в коридор.
– А что ксендз-прелат? – спросил он.
Павел только головой покивал.
– Что же? – сказал он приглушённым голосом. – Как обычно… сидит в кресле и дремлет.
– Не был ли он сегодня более сознательный?
– Утром вроде бы немного оживился, – говорил слуга, – но уже часа два за бревиарием… сидит только неподвижно в кресле.
Президент минутку колебался, глядел на Павла, мина которого была явно вызывающей, и, подумав немного, на цыпочках скользнул в покой.
Комната была обширная, старомодная, сводчатая, но, выставленная на юг, имела солнце, лучи которого делали её немного более весёлой, чем казалась бы в сумраке. Меблировка была такая же извечная, как хозяин, канапе, покрытое трихинеллой, такие же кресла, столик, заложенный книжками, несколько запылённых полок. У стола в огромном кресле, обитом кожей и, видно, долго используемом, сидел ксендз Еремей. Издалека видна была только его голова, опущенная на грудь, немного серебряных волос и на них чёрная католическая шапочка, которая прикрывала лысину. Сильно сгорбленный, он сидел с руками, сложенными на груди, с закрытыми глазами, с наполовину открытыми устами, неизвестно, спал или задумался. Шелест его, однако, разбудил. Он осторожно, медленно поднял веки и, увидев президента, тут же их снова опустил.
Гость очень не спеша подошёл к креслу, так что Павел имел время его опередить, знакомым шагом приблизился к своему пану и шепнул ему на ухо:
– Пан президент.
Ничего не говоря, дрожащей рукой прелат указал на стул, в чертах его лица нарисовалось какое-то болезненное выражение. Он что-то забормотал совсем непонятное.
Президент сел.
Спустя минутку побледневшие глаза ксендза Еремея открылись снова, поглядел на сидящего и закрыл их… как бы уставший…
– Как ваше здоровье, ксендз-прелат? – спросил президент тихо.
Долго нужно было ожидать ответ, наконец послышался невыразительный шёпот.
– Также…
– Я думал, что весенний воздух как-то оживляет.
Ксендз Еремей покачал головой.
– И, значит, сегодня, – сказал, выждав, президент с очень грустным и обеспокоенным лицом, – трудно нам будет говорить дольше… чего я давно желал.
Глаза прелата живо открылись и ясно уставились в говорящего, словно только проснулся. Казалось, что он сделал какое-то усилие – чтобы больше этого желанного президенту разговора не откладывать. Только вздохнул.
– Говори, благодетель, говори, прошу… – отозвался он немного более сильным голосом, поднимая до сих пор опущенную на грудь голову, – прошу…
Движения старца выдавали немного нетерпения; голова его тряслась… и однако старался её на плечах держать так, чтобы смотреть гостю прямо в лицо.
– Столько уже времени прошло со смерти моей покойном матери, – произнёс президент, оглядывая комнату и, видно, боясь, чтобы его слуга не подслушивал, – я заранее желал узнать у ксендза-прелата, который был её другом и поверенным, не поручила ли она ему какой-нибудь своей последней воли.
Старичок очень внимательно прислушивался, глаза всё более оживали. Он дышал, словно его что-то в груди душило, пару раз сухой рукой ударил по подлокотнику кресла.
– Светлой памяти президентша, – сказал он медленно, – не нуждалась в поручении мне какой-либо своей воли. Считала вас единственным сыном. Впрочем, духовному принадлежит только совесть… совесть.
Прелат редко говорил так много и так живо, президент, видно, хотел воспользоваться минутой пробуждения.
– Я очень извиняюсь, ксендз-прелат, что такой надоедливый, – сказал он, – я почитаю память моей матери и поэтому…
Прелат несколько раз сильно ударил в подлокотник кресла.
– Мы одни, – прибавил президент, приближаясь, встав со стула, – между нами только Бог один, поговорим открыто.
Голос президента задрожал.