Был это некогда любимец Яна III, знаменитый учёный о. Вота, из Общества иезуитов. В своём ордене он имел необычное значение и, несмотря на очень уже преклонный возраст, ордену и Риму в деле католицизма и возведения на трон саксонского курфюрста им пришлось пользоваться. Флеминг издалека с ним поздоровался, вежливей, чем можно было от него ожидать, а епископ, несмотря на то, что тот был простым монахом, поспешно уступил ему место, показывая великое уважение. О. Вота казался уже гостем на земле. Некогда энергичный и неутомимый в работе, сегодня холодный, выжитый, застывший, исполнял уже только долг, горячо занимаясь повседневными делами.
– Вы пришли очень вовремя, – начал Флеминг, приближаясь. – Речь была о деньгах, саксонскую казну мы уже значительно исчерпали; прежде чем акциза даст нам что-то снова, орден нам в Польше у себя кредит обеспечил. Мы безмерно в нём нуждаемся.
Вота слушал холодно.
– Что мы обещали и что отец генерал в Риме обеспечил барону фон Роз, мы это свято исполним. Но, наидостойнейший господин, – прибавил он, – эти деньги не наши, они принадлежат ордену, а скорее всему христианству, костёлу, нашей миссии.
Поэтому мы не можем дать их без некоторых гарантий и надёжности.
– Мы пожертвовали драгоценности, – отпарировал Флеминг, – это дело мы обсудили.
– Наши провинциалы будут иметь соответствующие приказы, заверьте в этом короля.
И, помолчав минуту, отец Вота говорил тише, не глядя на Флеминга:
– Элекция и коронация курфюрста лежит у нас всех на сердце. Мне нет нужды повторять, что в Польше мы всякими силами будем поддерживать короля. В свою очередь мы также ожидаем от вас, что сдержите обещания. До сих пор католическое богослужение в Лейпциге и Дрездене проходит тайно при закрытых дверях, мы должны требовать открыть часовни.
– Только не колоколов, потому что между тем вам дать их не можем, – вставил полковник. – Король особенно велел, чтобы католики получили всевозможные свободы, мы также должны глядеть на наших евангелистов, в которых кипят страсти. У нас фанатики… нужно читать, что пишут, слушать, что с кафедры разглашают.
– Первая минута во всём горячкой отличается, – шепнул отец Вота.
Флеминг искал уже только причину для окончания разговора и хотел выйти. Пошептались о чём-то с епископом и, попрощавшись с обеими духовными, сопровождаемый до двери Денбским, он исчез.
Отец Вота остался с ним наедине.
– Что же вы скажете об этом всём? – воскликнул епископ, обращаясь к нему. – Я посвятил себя делам церкви и принял участие в опасной игре. На этом действительно приобретёт церковь… свет… Апостольская столица.
Монах задумался.
– Не имею, – сказал он, – пророческого духа. Сказать правду, курфюрст не вызывает во мне никакого доверия. В обращение не верю. Жена точно вероисповедание не изменит. Сына нам обещали воспитать как католика, но мать-протестантка будет его первой учительницей веры, а потом… потом Бог делу своему поможет. В Саксонии, где ересь укоренилась сильней всего, с трудом её придётся искоренять.
– Пример монарха, – шепнул немного смешавшийся Денбский. – Молодой, горячей крови, этот господин поначалу рвения не покажет, но со временем… влияние, всё окружение, мы все…
Отец Вота усмехнулся.
– Дай Боже, – сказал он, – потому что жертвы, чтобы его заполучит, велики.
– Сына воспитаем мы, не мать, – сказал Денбский, – Рим о нём помнит. Мы должны его вырвать, вывезем его за границу. Ваш орден обеспечит учителей.
Монах слушал довольно равнодушно. Было видно, что не много верил во все эти обещания. Для Денбского речь шла о том, чтобы отцу Воте короля иначе обрисовать… начинал говорить всё горячей.
– Первый шаг сделан, он отказался от ереси… это главное, он в наших руках, теперь мы должны действовать.
– Он должен изменить жизнь, – шепнул Вота. – Плохой пример… а в Польше такой грех сердец ему не приобретёт.
– Отец мой, – начал Денбский, – взгляните, что творится на дворе Людовика, на глазах католического духовенства, с архихристианским королём. Этот Соломонов обычай оттуда, с Сены, пришёл на Эльбу. Для нас это наука, что во многих случаях нужно быть потакающим, дабы избежать худшего зла.
– Дай Боже, дай Боже, – шепнул Вота, – я только боюсь, как бы, вместо того чтобы брать пример с вас, ваши паны не захотели подражать ему.
Денбский покачал головой.
– Наши женщины стоят на страже домашних очагов, не бойтесь, отец…
Вота потихоньку мягко повторил своё: «Дай Боже, дай Боже!»
Разговор на мгновение прекратился, епископ, как если бы что-то вспомнил, приблизился к Воту и начал шептать:
– Ni fallor[2 - Ni fallor (лат.) – Я думаю.], отец мой, это господин, какой вам был нужен. Принимая нас в Тарновских горах, он раздавил в руке серебряный кубок… У него есть сила, и не только в руке, я думаю, она и в характере найдётся. Укротит распущенность, подавит шляхетские выступления, не допустит мятежей, пресечёт излишнюю свободу, это видно в его глазах. Наконец, он привык к absolutum dominium[3 - Absolutum dominium (лат.) – Абсолютная монархия.], потому что у себя не знает никакого ограничения власти.
Вота ещё раз шепнул:
– Дай Боже, дай Боже! Utinam!
III
Как великими переворотами в природе пользуются маленькие существа и появляются, ведомые инстинктом, на руинах, на посевах, одинаково на запах цветущих полей, как на запах пепелища, то же самое в мире людей; историческими событиями великой важности пользуются мелкие и маленькие, невидимые эфемериды, находящиеся везде, где что-либо возносится или падает.
В то время, когда Саксония, остолбенелая и удивлённая, беспокоилась за выбор своего курфюрста, видя угрозу религии, когда проницательные умы Польши в Августе боялись приятеля, ученика и союзника Габсбургов, пытающихся урезать свободы людям, подчинённых их скипетру, везде, где установили контроль, в Дрездене на Замковой улице Захарий Витке и придворный Пребендовской, Лукаш Пшебор, думая только о себе, рассчитывали, как сумеют выгодно воспользоваться этой элекцией и новым господином. Амбиции Витке толкали его на скользкую дорогу, пробуждающую в матери не без причины сильную тревогу. Лукаш, с которым мы познакомились в магазине при кубке, в посеревшей одежде клирика, также не меньше размышлял над своим будущим, строя его на том, что случайно встал одной ногой недалеко от двора короля.
Сирота, бедняк, каким образом, вместо того чтобы попросту записаться где-нибудь в реестр челяди и двор какого-нибудь Любомирского или Яблоновского, без всяких средств, собственными силами он решился добиваться карьеры, это мог только объяснить его характер и темперамент… Обстоятельства также складывались, что ничего другого до сих пор ему не попалось. Бедный, предоставленный самому себе, он спасался инстинктом, каким… случайно нашёл азбуку, заинтересовался предметом, почти один научился писать и читать; силой потом влез в костёльную школу, с сухим хлебом питаясь жадно латынью… Чистил ботинки и подметал избу ксендза, который направил его учиться на клирика и выхлопотал доступ в семинарию.
Среди этого послушничества постепенно в голове его, по которой мысли маячили чрезвычайно хаотично, становилось ясней.
Было какое-то Провидение над сиротой, невидимая рука, которая его толкала и укрепляла.
Он угадывал, догадывался, имел инстинкт провидца, хотя никому не доверял и ни советовался ни с кем, в этом пережёвывании мысли приобрёл хитрость и дар угадывания. Невзрачный, в посеревшей епанче, клеха шёл на борьбу с жизнью с тем убеждением, что справится. А желал всего без меры. Но разве он не читал об этих архиепископах, что, как бедняки, ходили по Кракову с мешками и горшком? Шаг за шагом так продвигаясь, он стяпал всё из самого себя. Замкнутый, молчаливый, он продвигался вперёд осторожно, а каждое новое завоевание придавало ему смелости для новых мечтаний и надежд.
Получив в семинарии столько знаний, сколько их требовало тогдашнее течение жизни от тех, что особенной профессии не выбирали, Пшебор всё больше начинал колебаться, не время ли сбросить это облачение, которое его тяготило, или сохранить его и посвятить себя так называемой службе Божьей… Он действительно мог добиться высших ступеней, но все клятвы и отказы, какие были необходимы послушнику, не были ему по вкусу, потому что любил жизнь со всей её насыщенностью.
Поэтому до поры до времени он остался клириком, чтобы иметь обеспеченную жизнь, но смотрел только, нельзя ли ему для чего-нибудь или для кого-нибудь избавиться от сутаны. Тем временем выпал ему случай при дворе каштеляновой, которая, направляясь в Дрезден с польской службой, нуждалась для неё в надзоре и переводчике, ей был нужен секретарь и копиист, умеющим хранить тайны; Лукаш ей показался довольно ограниченным… так что не колебалась давать ему переписывать важные документы. Пшебор этим воспользовался, с жадным любопытством ознакомился со всем, подслушивал, подглядывал и посвящал себя в политические тайны. Никто бы лучше не мог и не умел воспользоваться положением. Малейшая вещь не уходила от его внимания. Ловил слова, комбинировал, из людей, из лиц, из малейшего признака делал выводы. Чем дольше это продолжалось, тем больше был уверен, что пребывание на дворе пани каштеляновой будет для него основанием новой жизни.
Уже молниеносно пробежала у него мысль, что мог бы то свои знания продать Конти… Совесть ему этого не запрещала, не хватало только ловкости.
Разговоры с Витке, хотя тот не высказывался открыто, показывали Пшебору, что подошла минута, когда, выступая посредником между поляками и саксонцами, можно было с обеих сторон получить пользу. Почему бы ему не попробовать дотянуться до двора, хотя бы до короля. В его убеждении Витке хотел только заработать как купец, он же намеревался торговать как человек пера… и политик.
У обоих, у купца и клирика, горело в голове. Витке, получив учителя, который так был ему нужен, следующего дня взялся за польский язык не только с пылом, но с безумной яростью. Память имел отличную, сербский язык замечательно ему служил, дело шло только о схватывании языка и форм той речи, главный этимологический материал которой весь имел в голове. Также при первых лекциях оказалось, что Захарий имел дар к языкам, а лёгкость в их изучении есть настоящим даром и не все его имеют в равной степени. Сам не лишённый способностей, Пшебор каждую минуту удивлялся непонятной для него быстроте ума своего ученика. Витке после первых попыток так был доволен, что, приказав подать вина, накормил и напоил профессора. Ничто его сильнее подкупить не могло, потому что, хоть у Пребендовской ему неплохо жилось, был жаден и алчен, как каждый бедняк, что долго голодал. Чего не мог съесть, прятал в карман. Витке приобрёл его этой кашкой, так что тот, захмелев, показывал ему дружеское расположение и, хоть кусал себя за язык, немного выдал себя… если не фактами, то темпераментом и характером. Купец насквозь его разглядел, присматриваясь, расспрашивая, нельзя ли будет позже пользоваться им.
– При первой возможности он предаст меня, как пить дать, – говорил он в душе, – ежели ему это посулит какую-либо выгоду, но в том и суть, чтобы его не посвящать в тайны, только приспособить к служению.
Очень может быть, что и Пшебор думал подобное о купце. Лекции по практическому применению языка проходили в беседе. Касались разных предметов. Витке начал осваиваться не только с этой речью, но с бытом и обычаем Польши, которые показались ему совсем другими, как небо и земля, отличными от саксонских.
Купец, хоть имел в торговле в ту пору очень важные дела, ни одним днём не пренебрегал. Часть их сдавал матери, менее значительные доверял помощникам, сам со всей горячностью опьянённого человека посвятил себя тому, что было более срочным.
Ещё в XVI веке были во Вроцлаве издаваемые для немцев разговорники по изучению польского языка, этими воспользовался Пшебор, чтобы облегчить обучение.
Клирик смеялся и удивлялся, потому что передохнуть не давали друг другу.
– Не понимаю, – буркнул он, – зачем так мучитесь. В Кракове найдёте множество немцев, веками там осевших, да и в Варшаве их немало.