Перед завтраком Можайский и Узелков сошлись на балконе с видом на обитель Святой Варвары.
– Дядя Боря, почему князь проживает безвыездно в этой глуши? – спросил Узелков с некоторой таинственной осмотрительностью. – Правда ли, что ему воспрещен въезд в столицу?
– Неправда, – ответил коротко Можайский.
– Однако же факт налицо: он и лето и зиму коротает на этом утесе, между тем его настоящее место и в комитетах, и в советах, и всюду, где нужен государственный деятель.
– А это глядя по человеку. Князь Артамон Никитич обладает глубоким философским образованием и широким мировоззрением. Такого человека скука не осилит. Оставив военную службу, он провел много лет в Оксфорде и теперь мирно беседует с временами и народами…
– Да разве не удобнее заниматься разработкой исторических материалов в столице, где так доступны ученые пособия? Нет, дядя, согласись, что в его жизни есть много непонятного. Почему, например, его жена, красавица, каких немного, ушла в монастырь?
– Должно быть, ей надоела болтовня молодых поручиков.
– Это ты про меня?
– Да.
– Молчу, молчу!
Молчание длилось, однако, недолго.
– Если бы строгий дядя был снисходительнее к легкомысленному поручику, то поручик мог бы сообщить ему многое, – заявил Узелков, тяготившийся, по-видимому, известной ему тайной.
– Я слушаю, милый.
– Мать Аполлинария больна. Князь ездил к ней в монастырь, но она его не приняла.
– А княжны?
– Они оттуда не выходят.
Представший на балконе Сила Саввич прервал беседу друзей приглашением пожаловать в столовую. Столовая в гурьевском доме выходила окнами на реку.
– У вас глаза помоложе, – обратился князь к вошедшему Узелкову. – Взгляните, не видна ли лодка из монастыря?
– Нет, ваше сиятельство, не видна,
– Оставь здесь мой титул в покое. Пусть я буду для тебя Артамоном Никитичем, а ты… а ты, как сын моего друга и хороший притом юноша, будешь в том чине, в какой я произведу тебя, хотя бы и не выше фендрика. Так лодки не видно?
– Не видно, – подтвердил Можайский. – А вы кого ожидаете?
– Должны бы возвратиться дочери из монастыря, да мать их не успела еще оправиться от недавней тяжелой болезни.
– Господин Голидеев также не будут завтракать, – доложил Сила Саввич, снимая лишние приборы. – Они на рыбной ловле.
– У меня гостит весьма образованный англичанин, мистер Холлидей, – объяснил князь. – Это человек с обширными историческими сведениями. Мы разбираемся с ним в запутанных политических отношениях России к Англии во времена Грозного.
Завтрак проходил оживленно, но, хотя нить беседы и не прерывалась, легко было подметить душевную тревогу хозяина. Мимолетные взгляды его по направлению к монастырю повторялись упорно и часто и – увы! – тщетно, так как ни один парус не белел между усадьбой и обителью.
II
Князь провел этот день в напрасном ожидании: дочери не давали ему никакой весточки. Волнение свое он выдал одному Можайскому, которому, расставаясь на ночь, бросил загадочную фразу:
– Боюсь, чтобы и Марфа не увлеклась скорбью о грехах вселенной.
На следующее утро Узелков и Можайский опять сошлись на том же балконе. Первый, видимо, был насыщен новостью, не дававшей ему покоя.
– Дядя, – выпалил он без всякого вступления, – не женись на княжне Марфе!
Можайский вскинул на него вопросительный взгляд.
– Сердись, сколько хочешь, а я буду твердить одно: Марфа тебе не пара.
– Скорее роль ментора тебе не к лицу!
– Разумеется, не к лицу. Я легкомысленный поручик – и только, а все-таки Марфа тебе не пара. Брани меня, но выслушай. Вот что я совершил по своему легкомыслию. У Антипа есть вскормленник, знающий по садовой части. Вчера после обеда, когда вы занимались с князем умными делами, я отправился к Антипу на пристань и увидел, что знающий по садовой части вскормленник собирается в монастырь охорашивать какую-то захудалую аллею. Здесь у меня явилась преступная мысль – попасть в обитель в роли садовника. Бесчувственный восстал, но когда я переоделся, повязал фартук и надел сумку с инструментами, он не возражал… Привратница чистосердечно приняла меня за парня, знающего по садовой части, и пропустила за ограду обители. Там я принялся скоблить и пилить – и пилил я и скоблил вплоть до той поры, когда из кельи не показались строгие фигуры подвижниц, степенно шествовавших к вечерней службе. Окна в храме были отворены, и я отлично видел правый клирос. Твоя Марфа – она была вся в черном и в бархатном клобучке – показалась мне неземной. Право, я ожидал, что бесплотные силы выступят из иконостаса и поднимут ее на свои белые крылья. Какая же она девушка, когда она эфирное песнопение и непременно обратится в ангела, но в жены – никогда. Она вдохновенная! Пойми, дядя, всю нелепость посадить ее в гостиной рядом с княгиней Марьей Алексеевной! Залюбовавшись ею, я подпилил вместо сухого сучка свой указательный палец, да так, что кровь брызнула фонтаном. На мою беду, мимо проходила сострадательная черничка и завопила: «Иди, родимый, в больницу, иди скорее… там помогут!» – «Покорно благодарю, – думаю себе, – там я встречу княжну Ирину, и она увидит вместо парня, знающего по садовой части, поручика Узелкова». Перевязав наскоро палец, я предстал перед Антипом с повинной. Послушай, дядя, не досталась же Тамара своему жениху, так и с тобой будет. Тамару демон отбил, а у тебя бесплотные силы отнимут Марфу. Увидишь!
Узелков чувствовал себя в роли вдохновенного прорицателя и нисколько не заботился о том, что его предвещания повергали дядю в тяжелую скорбь.
Прошли еще сутки, в течение которых «Подружка» не раз обернулась между усадьбой и монастырем, что не скрылось от Узелкова и не миновало допроса.
– Ты зачем бегал в монастырь?
– Окуньков ловить, – отвечал Антип, не расположенный на этот раз к откровенности. – Там окуньки очень жирны.
– Нет, ты возил в монастырь записку от князя.
– А хотя бы так?
В это время прозвонил колокол к завтраку, и Узелков, обозвав своего друга ракитовым объедком, на что тот всегда сердился, направился к лестнице.
– Старшая, пожалуй, что и не будет, – сообщал ему как бы вдогонку Антип, продолжая изготовлять «Подружку» к новому рейсу. – Не будет, говорю, старшая. В больнице есть трудные, а от трудных ее не оторвешь. Младшую, надо так думать, что отпустят к родителю, потому что мать сама по себе, а родитель сам по себе.
В столовой было новое лицо – мистер Холлидей. После обычной рекомендации князь сообщил за завтраком, не обращаясь ни к кому в частности, что Ирина занята тяжелобольною.
– А Марфа… – Здесь голос князя дрогнул. – А Марфа говеет перед исповедью, – окончил он с некоторым усилием.
– Теперь не пост, – заметил мистер Холлидей, – ваша же религия допускает исповедь только во время постов.
– В монастырях жизнь идет иначе, нежели в общем обиходе, и к тому же исповедь допускается у нас и в обыкновенное время, – возразил князь, стараясь переменить разговор. – Хороший мой фендрик, что ты смотришь так мрачно? – обратился он к Узелкову. – Отнесись внимательнее к этой стерляди.
– Но княжна Марфа могла бы никогда не говеть, – продолжал упорный британец. – Ее душевные свойства вполне напоминают высокую красоту евангельских женщин.
– Русские так глубоко преклоняются перед догматами своей религии, – выступил с неожиданной репликой Узелков, – что не задаются и вопросами, кому и когда следует говеть.
В его тоне слышалась задорная нотка, обратившая общее внимание и прежде всего мистера Холлидея. Нотка эта, видимо, пришлась по сердцу и старому князю. Точно в награду за нее он приказал подать шампанского и провозгласил тост в честь будущих генеральских эполет своего молодого друга.
– Этот Холлидей первый серьезный враг в моей жизни, – признался потом Узелков дяде. – Меня ужасно подмывает вызвать его на дуэль.